Умберто Эко

Остров накануне



ОТ ПЕРЕВОДЧИКА


   Первый («Имя Розы», СПб, Симпозиум, 1997) и второй («Маятник Фуко», СПб, Симпозиум, 1998) романы Умберто Эко, невзирая на эрудированную насыщенность текста, печатались и в журнальном и в книжном изданиях практически без комментариев: изобилие сносок нарушило бы художественный эффект, на что Эко не соглашается.
   Это правило остается в силе и в отношении третьего и на настоящий момент последнего его романа «Остров накануне» (1994).
   Разумеется, нельзя забывать при чтении, что «Остров накануне» – связка цитат. В ней смонтированы куски научных и художественных произведений авторов в основном XVII века (в первую очередь Джован Баттисты Марино и Джона Донна, о чем программно заявляется в двух эпиграфах к роману, хотя внутри текста цитаты из Донна и Марине не отмечаются). Используются и Галилей, Кальдерой, Декарт и очень широко – писания кардинала Мазарини; «Селестина» Рохаса; произведения Ларошфуко и мадам де Скюдери; узнаются Спиноза, Боссюэ, Жюль Верн, Александр Дюма, от которого перебежал в текст Эко капитан гвардейцев кардинала Бискара, Роберт Луис Стивенсон, некоторые реплики Джека Лондона («…тогда же и перестал знать» – знаменитый финал «Мартина Идена») и другой литературный материал.
   Широко используются сюжеты живописных полотен от Вермеера и Веласкеса до Жоржа де ла Тура, Пуссена и, разумеется, Гогена; многие описания в романе воспроизводят знаменитые музейные картины. Анатомические описания созданы на основании гравюр из медицинского атласа Везалия (XVI в.), и поэтому Страна Мертвых названа в романе Везальским островом.
   Имена собственные в книге тоже содержат второй и третий планы. Автор намеренно не дает читателю подсказок. Но следует, наверно, предупредить русскоязычного читателя о том, что точно так же как в имени Вильгельма Баскервильского, философа – сыщика из «Имени Розы», сочетались отсылки к Оккаму и к Конан Дойлу (Хорхе из Бургоса не нуждался в пояснениях: этот образ символизировал Хорхе Луиса Борхеса с выдуманной им Вавилонской библиотекой), так же полны подтекстов имена в романе «Остров накануне».
   Рассмотрим сложный и потаенный лингвистический сюжет: откуда взялось имя главного героя, Роберта де ла Грив Поццо да Сан Патрицио? Он, выброшенный кораблекрушением в необитаемое место, безусловно должен напоминать читателю Робинзона Крузо. Робин – уменьшительное от Роберт, и именно Робертом зовут героя нового романа. Но связь этим не ограничивается. Робин по – английски это малиновка, птица семейства дроздовых, Turdus migratorius. По – итальянски эта птица называется tordo, a на пьемонтском диалекте griva, то есть Грив. Таким образом фамилия Роберта имеет тот же смысловой подтекст, что и имя, и это дает ему полное право именоваться Робинзоном.
   Но и здесь хитросплетение не кончается. Имение Роберта называется Грив Поццо ди Сан Патрицио. Выражение «Поццо (колодец) Святого Патриция» по – итальянски означает также «бездонная бочка, прорва». Раблезианская подоплека имени подкрепляет собой и богатырски – былинную фигуру отца героя, и фигуру матери, по – барочному составленную из кулинарных рецептов. Английский же эквивалент того же выражения – widow's cruse, т. e. библейский «кувшин вдовицы» или «неистощимый источник». Так выплывает слово «Крузо», и таким сложным путем имя Роберта де ла Грив Поццо ди сан Патрицио играет в прятки с именем персонажа Дефо – Робинзона Крузо!
   В то же время автору важен и другой игровой момент, связанный с «птичьей» символикой. Немецкое имя «робина» – дрозда – Drossel Каспар Вандердроссель – имя иезуита, второго «живого» героя книги, единственного собеседника героя. Каспар Шотт – так звали реального исторического прототипа героя, иезуита. Ему принадлежит настоящее авторство сложных механизмов, описанных у Эко в романе.
   Заметно также, что в этой книге «птичьи» фамилии почти обязательны. Медика – исследователя долгот с «Амариллиды» зовут доктор Берд. Чего еще ждать от произведения, которое, судя по одному из интервью Эко, даже называться первоначально должно было «Голубка Огненного цвета»?
   Исторические прототипы героев романа поддаются разгадыванию, но нужно знать подробности их биографий. Отец Иммануил – иезуит Эмануэле Тезауро, автор широко, хотя и скрыто, цитируемого в тексте трактата «Подзорная труба Аристотеля» (1654). «Диньский каноник», читающий лекции об атомах и цитирующий Эпикура – несомненно, Пьер Гассенди. Обаятельный и гениальный Сирано де Бержерак выведен в романе почти портретно, зовут его в данном случае Сан – Савен. Это потому, что крещальное имя реального прототипа, Сирано де Бержерака (1619 – 1655), – Савиньен. Кроме того, в этой фигуре немало и от Фонтенеля. В любом случае, Эко цитирует сочинения Бержерака и при создании монологов и при написании писем к Прекрасной Даме, умело вставляя в текст фразы вымышленного Сирано из пьесы Ростана, сочиняющего письма к Роксане.
   Богато содержательны не только имена героев, но и имена неодушевленных предметов. «Дафна» и «Амариллида» (так называются два корабля в романе) – названия двух лучших мелодий флейтиста XVII века Якоба ван Эйка (вспомним, что оба корабля – флиботы, flute, «флейты»). Немаловажно помнить, что флейта – именно тот музыкальный инструмент, на котором почти профессионально играет сам автор, Эко. Вдобавок дафния и амариллис – названия цветов. Цветок Amaryllis принадлежит к семейству Liliales класс Liliopsida подкласс Lillidae, a Прекрасная Дама романа носит имя Лилея… Раз начав плести подобные цепочки, трудно остановиться: потому – то автор и сам ничего не комментирует, и от издателей и переводчиков ожидает того же.

 
   Пожалуй, единственной изначально непреодолимой лингвистической преградой явилось то обстоятельство, что по – итальянски остров, isola, так же как и корабль, nave, женского рода. Роберт по – мужски обладает своей плавучей крепостью – nave – и вожделеет встречи и объятья со своей обетованной землей, идентифицируя ее с недостижимой любовницей (будем помнить, что по – французски «остров» выговаривается как «лиль», близко к «lilia»). Ha сюжетном уровне это передано, но на словесном – непередаваемо.
   И последнее. Названия глав этого романа (что мало кто замечает) являют собой каталог тайной библиотеки. Все 38 заголовков, кроме двух оригинальных («Пламяцветная голубица» и «Колофон», невзирая на то, что в большинстве случаев звучат вполне по – итальянски, могут при размышлении быть возведены к названиям реально существующих литературных и – еще в большей степени – научных произведений, созданных в период барокко в разных странах мира. Многие эти словосочетания «на слуху» у европейца, но не у русского читателя. Поэтому этот единственный аспект (и именно в силу его структурообразующей функции) переводчик позволяет себе откомментировать в сносках, сообщая также название соответствующего произведения на языке оригинала.
   Кроме того, по норме русскоязычной издательской традиции даются подстраничные переводы иноязычных вкраплений, за исключением самых простых и очевидных, и за исключением тех, которые незаметно переведены внутри текста. Мы старались как можно меньше нарушать эстетику издания, предпочитаемую автором (полное отсутствие сносок).
   Чтобы ярче осветить приоритетные принципы перевода, формулируемые самим Умберто Эко (с которыми его русский переводчик отнюдь не всегда солидаризируется), мы публикуем в конце тома в Приложении инструкции автора для переводчиков «Острова накануне» (по тексту У. Эко, напечатанному в журнале «Эуропео» 12 октября 1994 г.).

 

 
Is the Pacifмque Sea my Home?

 
John Donne, «Hymne to God my God»



 
Stolto! a cui parlo? Misero! Che tento?
Racconto il dolor mio
a l'insensata riva
a la mutala selce, al sordo vento…
Ahi, ch'altro non risponde
che il mormorar de l'onde!

 
Giovan Battista Marino, «Eco», La Lira, XIX



 
Что, Тихий Океан – мой дом?

 
Джон Донн «Гимн Господу моему Богу»



 
Глупец! К кому реку? Бедняк! Что порываюсь?
С печалью обращаюсь
К бесчувственному брегу,
Немому камню и глухому ветру.
Увы! иного мне ответа,
Чем говор волн, и нету!

 
Джован Баттиста Марино, «Эхо», сборник «Лира», XIX




1. ДАФНА[1]


   «Тщеславлюсь униженностью, и будучи к подобному прославлению предназначен, почти что обожаю свое ужасное избавление; думаю, из человеческого рода я единственный выброшен кораблекрушением на необитаемый корабль».
   Роберт де Ла Грив пишет эти неисправимо витиеватые строки предположительно в июле – августе 1643 года.
   Сколько дней его мотало на доске по хлябям, в дневные часы ничком, чтоб не выслепило солнце, с противоестественно вытянутой шеей, чтоб не попадала в рот вода, с ожогами соли на теле, в лихорадке? Письма не сообщают сколько, и подводят к представлению о вечности; однако дней не могло быть более двух, иначе бы он не уберегся под стрелами Феба (как пышно выражается сам), он, такой некрепкий, он, ночное животное из – за природного порока.
   Он не следил за временем, но полагаю, что море утихомирилось сразу после шквала, скинувшего его с палубы «Амариллиды», и плотик, полученный от матроса, ведомый ализеями, пригнался в тихую заводь в ту пору года, когда южнее экватора стоит мягчайшая зима, и отплыл не на очень много морских миль по воле течения, тянувшего в воды залива.
   Была ночь, он дремал и не сразу почувствовал, что доска прибилась к судну и стукнула о водорез «Дафны».
   И вдруг при полной луне он заметил, что дрейфует под бушпритом на уровне бака, а с полубака, рядом с якорной цепью, свисает шторм – трап (Лестницей Иакова назвал бы его фатер Каспар!), и сразу обрел присутствие духа. Видимо, сила отчаяния: он сопоставил, больше ли истратит силы на крик (но глотка была вся сухой пламень) или на то, чтобы выпутаться из веревок, исполосовавших его синяками, и попытаться взойти. Думаю, что в подобные минуты умирающий становится Гераклом, душителем змей в колыбели. Роберт не четок в описании, но логика требует заключить, что если в конце концов он оказался на полубаке, значит, по тому трапу худо – бедно взлез. Пусть по ступенечке за час, изнеможенный, но перекинулся через планширь, сполз по сваленному такелажу, отыскал дверь полубака… Бессознательной побудкой нашарил в полумраке бочку, подтянулся за край, выудил кружку на цепочке. Пил сколько мог вместить и рухнул насытившийся, во всех значениях слова, поскольку в воду, вероятно, нападало столько мошек, что она давала и попить, и поесть. Проспал он не менее суток, следует думать; ибо когда он открыл глаза, была ночь, но он как будто заново родился. Значит, это была опять ночь, а не еще ночь.
   Но он подумал, что не опять, а еще, потому что за день кто – нибудь да натолкнулся бы на него. Луч луны светил внутрь с бака, озарял камбуз, котелок качался над очагом.
   С полубака было два хода: к бушприту и на бак. Во вторую дверь Роберт выглянул и разглядел, как днем, аккуратно уложенные снасти, кабестан, мачты с подобранными парусами, немногочисленные орудия у пушечных портов и надстройку полуюта. На шевеления Роберта не отвечал никто. Он подошел к правому фальшборту и стал смотреть вдаль. По правому борту открылся на расстоянии приблизительно одной мили абрис Острова с береговыми пальмами, колышущимися на ветру. Земля давала излучину, окаймляемую пляжем, белевшим в свете худосочных сумерек, но, как бывает с потерпевшими крушение, Роберт не умел определить, остров перед ним или континент.
   Он перешел к противоположному борту. Там открывались – на этот раз далеко, почти на линии окоема – отроги других гор, тоже ограниченных мысами. Все прочее вода, все подводило к мысли, что корабль сидит на мели в широком проливе. Роберт сделал вывод, что это или два острова, или, может быть, остров, а напротив него большая земля. Не думаю, чтоб он брал в расчет иные гипотезы. Он никогда не слыхивал о таких просторных бухтах, где кажется, будто находишься меж двумя массивами земли.
   Неплохая ситуация для потерпевшего: опора под ногами и суша почти под боком. Но Роберт не умел плавать. На борту не имелось ни единой шлюпки. Течение оттащило в сторону доску, доставившую его к кораблю. Так что облегчение спасшегося от гибели накладывалось на кошмарное ощущение трех пустот: пустоты моря, пустоты видимого с моря Острова и пустоты корабля. “Эй на борту”, прокричал он на известных ему языках. Крик вышел очень слабым. Молчание. Как перемерли. Редко когда он выражался – при падкости на сравнения – до такой степени буквально. Или почти буквально… Именно об этом «почти» я хотел бы рассказать, но не знаю, откуда начать.
   Вообще – то, я уже начал. Человек в измождении в волнах океана; смилостивившись, воды выносят его на судно, оказывающееся опустошенным. Опустошенным, как если бы экипаж недавно его оставил. Роберт вернулся на камбуз и увидел лампу и огниво, было похоже, что кок приготовил это, укладываясь спать. Но сбоку от очага обе подвесные койки были безлюдны. Роберт засветил лампу, освоился и обнаружил солидные запасы еды: вяленая рыба и сухари, совсем немного позеленевшие, их ничего не стоило отскрести ножом. Рыба была очень соленая, но пресной воды вдостаток.
   Должно быть, он быстро восстановил силы, или же погодил с отчетом, покуда не пришел в себя, настолько высокопарно он живописует роскошества этого первого пира: николи Олимповы боги не вкушаше подобного яства, о сладкая амброзия от обетованного края, о чудище, гибелью даровавшее мне жизнь… Все это писал Роберт владычице своей души:"Солнце тени моей и свет среди моей ночи, для чего небеса не истребили меня той самою бурей, которую надменно возбудили? Для того ли от прожорливого моря восхитили бренное тело, дабы в алчном одиночестве, наипаче злоключивом, неизбывно сокрушаться судилось моей душе?
   Быть может, если только умилостивясь небеса не предуготовят мне помощь, вы не получите строки, кои сице начертаю, и снедаемый, факелу подобно, светом этих морей, затемнюсь я перед вашими очами, уподобившись Селене, коя, черезмерно, увы! наслаждавшись сиянием своего Солнца, соразмерно с продвижением за закрой нашей планеты, и не споспешествуемая лучами Повелителя своего – Светила, сначала утончается наподобие серпа, пресекающего ее жизнь, а затем, дотлевающий светоч, расточается на безбрежном щите лазури, где изобретательная природа разместила героические гербы и таинственные эмблемы своих тайн. Лишившийся ваших взоров, я слеп, ибо не наблюдаем вами, бессловесен, ибо вы ко мне не речете, беспамятен, ибо в вашей памяти не имею места.
   Я всего только жив! Пылающая тусклота и сумеречное пламя, тащусь, как образ, который моя мысль, описывая в тождестве, хотя и при посредстве горсти несвязных противопоставлений, старается переслать мысли вашей. Спасаю естество на деревянном утесе, на плавучем оплоте, заложник моря, от моря меня обороняющего, покаранный милосердыми небесами, в сокровенном саркофаге, отверзтом всяческому солнцу, в воздушном подземелье, в неприступном карцере, пригодном на любую сторону для побега, и отчаиваюсь увидеть вас хотя бы однажды.
   Госпожа, пишу Вам, поднося, недостойный подарок! бездыханную розу моей тоски. Но тщеславлюсь униженностью, и, будучи к подобному прославлению предназначен, почти что обожаю свое ужасное избавление; думаю, из человеческого рода я единственный выброшен кораблекрушением на необитаемый корабль".
   Как верить глазам? Судя по дате этой первой бумаги, Роберт сел писать сразу вылезши из воды, и обзавелся писчими припасами в каюте капитана еще до того как осмотрел корабль, куда попал. Но ушло ведь хоть какое – то время у него на поправку сил, он же был как раненое животное? Вероятнее, перед нами маленькая любовная хитрость. В реальности сперва он разведал, куда его занесло, а потом, пиша, датировал задним числом.
   Но зачем? Ведь он знает, полагает, страшится, что письма не дойдут, и пишет для саморастравы (растравной отрады, как выразился бы он, но не поддадимся стилю!). Нелегкое занятие – реконструировать действия и чувства героя, безусловно пышущего настоящей страстью, но неясно, выражающего ли то, что чувствует, или то, что в его времена требовалось чувствовать согласно правилам… Хотя что знаем мы о разнице между страстью ощущаемой и страстью выражаемой, и которая из них первична?
   Значит, писал он для себя, и это не литература, а времяпрепровождение подростка, мечтающего о недостижном, страница испещряется слезами, не по той причине, что Она далече. Она составляла собою только образ даже и когда была близко, – а из сострадания к самому себе, влюбленному в любовь…
   Вообще – то роман слепить из этого можно, но откуда же, откуда приступать?
   Я думаю, что первое письмо он все же сочинил впоследствии, а сперва попробовал понять, где очутился, и это будет рассказано в следующих посланиях. И опять: как понимать дневник, где тщатся наделить наглядностью, при помощи проницательных метафор, нечто осмотренное слабыми глазами в ночное время суток?
   По свидетельству Роберта, глаза у него страдали с тех пор, как пуля оцарапала висок в Казале. Допустим; хотя почти вслед за тем он пишет, что подслеповатость развилась из – за чумы. Роберт неоспоримо был деликатного здоровья, и, как я могу судить, вдобавок ипохондрик. Половину его светобоязни мы отнесем за счет черной желчи, а вторую половину спишем на какое – то застарелое раздражение, возможно обострившееся от препаратов господина д'Игби.
   Похоже, что все плавание «Амариллиды» Роберт просидел под палубой, отчасти берегясь от света, отчасти прикидываясь, чтобы лучше приглядывать за происходившим на нижних ярусах. Многие месяцы были проведены в полной темноте или при свете лампадки – а затем три дня на деревянной руине под слепящим заревом не то экваториального, не то тропического солнца. Когда его принесло на «Дафну», то по болезни или после пережитого, но света он выдерживать не мог. Первую ночь он провел на кухне, оклемался и отправился смотреть корабль второю ночью, а потом уж так и складывается, как завелось. День его пугает, и не только глаза не терпят света, но саднит обожженная спина. Он отсиживается в логове. Луна, по его описаниям, обворожительная, дарует свежесть ночами, а днем горный свод таков же, как и в других местах. Ночью он разгадывает новые созвездия (именно их он называет героическими гербами и таинственными эмблемами природных тайн). Будто на театральном спектакле, он убеждает себя, что именно таковы будут законы его жизни на долгое время, а может быть, навсегда, и воссоздает Госпожу на бумаге, дабы не утратить ее, но сознавая, что не многое потерял, потому что не много ему принадлежало.
   Поэтому он ухоранивается в ночные бодрствования, как в материно лоно, и вдвойне неколебим в намерении не видеть солнца. Может, он подражает венгерским оборотням, или тем из Ливонии либо из Валахии, которые шныряют, неугомонные, от заката до восхода, а по петушином крике укладываются в гроба.

 
   Роберт отправился в экспедицию на второй вечер после высадки. Он накричался сколько нужно, и мог полагать, что на борту нет никого. Однако робел, что придется видеть трупы, обнаружить то, из – за чего, собственно, на борту не осталось людей. Он выступил с великой осмотрительностью, и из писем невозможно понять, откуда начал. Путано описывается корабль, его части, судовый набор. Многое на вид ему знакомо и наименование он слышал от матросов; многое другое он не умеет назвать и лишь описывает внешнюю наглядность. Но даже в отношении знакомых ему отделов судна, видно сразу, что команда на «Амариллиде» подбиралась из отребья семи морей, потому что название одних частей ему, видно, перепало от француза, других от голландца, третьи он величает по – английски. Он употребляет термин «staffe» (по – итальянски «зажимы»), имея в виду балестрилью, то есть параллактические линейки; чувствуется влияние объяснения доктора Берда, от английского «staff angle». Читающему кажется странным, что Роберт оказывается то на полуюте, то на верхней палубе, то на квартер – деке, то на шканцах, пока он не догадывается, что все это названия одного и того же места. Роберт пишет вместо «люки» «пушечные порты», но это я ему готов простить охотно, потому что так было в морских приключениях, которые я читал мальчишкой; мы находим у него парус – попугайчик, parrocchetto, в моих отроческих книжках так назывался фор – брамсель, то есть верхний парус передней мачты, фока, но не будем упускать из виду, что у французов perruche – это крюйс – брамсель и принадлежит он бизань – мачте. В то же время и эту самую бизань Роберт иногда называет artimone, подражая французам, но периодически пишет mizzana, видимо, искажая итальянское слово mezzana и не учитывая, что для французов misaine – это фок – мачта (но, прошу внимания, отнюдь не для англичан, которые называют mizzen – mast мачту, самую близкую к корме). Роберт пишет на деревенский манер gronda («сточная труба»), имея в виду шпигат, который в морском языке того времени обычно звучит как ombrinale. В общем, я намерен разобраться в нагромождении и изложить его привычными нам терминами. Даже если в чем – то ошибусь, надо надеяться, сюжет не слишком пострадает.

 
   Итак, в ту вторую ночь, подкрепившись провизией, найденной у кока, Роберт наконец отважился при свете луны выступить на полубак.
   По форме водореза, по выпуклым бокам, замеченным предыдущей ночью, осмотрев также узкую палубу, характерный форштевень и тонкий круглый ют, Роберт сопоставил это судно с «Амариллидой» и пришел к выводу, что «Дафна» тоже относилась к типу голландских «флейт» (fluyt, flute, или fluste), то есть флиботов, как обычно именуются эти торговые корабли среднего водоизмещения, вооружаемые десятком пушек, просто для очистки совести в случае взятия корабля пиратской бандой, и рассчитанные на команду в дюжину матросов, с возможностью принимать на борт к тому же много пассажиров, если не держаться за жизненные удобства (и без того скудные), навешивая койки так, чтобы в кубрике было невпроступ, – и в дорогу, не опасаясь зловредных миазмов, хватило бы урыльников. «Дафна» – флибот, но крупнее «Амариллиды», и полубак весь зарешечен, как если бы капитану нравилось зачерпывать воду при каждом ощутимом взбрызге пучин.
   В любом случае то, что «Дафна» являлась флиботом, это было преимущество, потому что Роберт мог исходить из привычного размещения вещей. Скажем, на середине верхней палубы должна была быть большая шлюпка, на экипаж в полном составе; она отсутствовала, что наводило на мысль, будто экипаж отбыл на ней. Это вовсе не успокаивало Роберта. Корабль не бросают без призора на открытом рейде, даже на якоре с подобранными парусами в тихом заливе.
   В тот первый вечер он направился прямиком к полуюту, осторожно и обходительно приоткрыл дверь, словно спрашивая у кого – то позволенья… Компас на вахтенном месте показывал, что пролив был ориентирован с юга на север. После этого Роберт переместился в отсек, который сейчас назвали бы кают – компанией: зал L – образной формы, а за переборкой обнаружилась командная рубка, откуда широкое окно выходило на ют поверх румпеля и имелись боковые двери на балюстраду. На «Амариллиде» командная рубка не совмещалась с каютой, где капитан ночевал, а здесь на «Дафне», похоже, старались сэкономить пространство и выгородить место для чего – то еще. И точно, притом что налево из кают – компании проходили в две офицерские каюты, справа размещался еще один отсек, даже более обширный, чем капитанский, с маленькой койкой у дальней стены, но весь отсек имел явно рабочий характер.
   Стол был завален картами, Роберту показалось, что их гораздо больше, нежели кораблю потребно в плавании.
   Кабинет ученого? Карты, зрительные трубы, превосходная ноттурлябия из меди, метавшая рыжие сполохи, как будто сама она содержала источник света; небесная сфера, привинченная к столешнице, листы, испещренные цифирью, и пергамент с вычерченными окружностями черной и красной тушью. Что – то подобное (но не такой тонкой работы) имелось на «Амариллиде», и назывались эти таблицы Региомонтановыми картами циклов Луны.
   Он возвратился в командный отсек, вышел на галерею, увидел Остров и смог – как выражается сам Роберт – рысьим оком проницать его немоту. Попросту говоря, Остров открывался где был и раньше, на своем прежнем месте.
   На корабль Роберт попал почти голым. Полагаю, что прежде всего, чтобы избавиться от соляной корки, он помылся на камбузе, не подумавши даже, не последнюю ли тратит пресную воду на борту. Вслед за этим вытащил из ларя выходное платье капитана, хранившееся к возвращению в родной порт, и покрасовался в командирской сбруе; обул сапоги и вроде снова вступил в родную среду. Лишь теперь, благородным дворянином, в должном обмундировании, а не измочаленным оборванцем, он официально принял под команду покинутый корабль, и уже не узурпаторским, а хозяйским жестом пододвинул к себе ожидавший на столе в распахнутом виде бортовой журнал вместе с гусиным пером и с чернильницей. Из первой записи ему стало известно имя корабля; все остальное – непроходимая чаща anker, passer, sterre – kyker, roer; не много радости было ему убедиться, что капитан был фламандец. В любом случае последняя запись датировалась парой недель до того. Среди неудобочитаемых письмен бросалась в глаза подчеркнутая жирной линией фраза по – латыни: pestis, quae dicitur bubonica.