Дьячков сын не жалеет мирских денег - на взятки и угощения. В нумере на постоялом дворе, где он остановился вместе с мужиком, идет непробудное пьянство несколько дней кряду и такое бесчинство, что депутат и проводник только дивится на господ и "ужахается". Пробовал было он заикнуться о "наших" делах, но дьячков сын, будучи пьян, только обругал его и как будто даже доказал, что дело их давно пропало, что хлопотать тут уж больше нечего и что все давно пошло своим чередом против них. Но наутро он оправился и отпустил мужика домой, сказав, что он, дьячков сын, останется ждать в городе какой-то бумаги, в которой именно и будет сказано все, что следует...
   И опять идет бумага, и опять везет ее становой, и опять в бумаге что-то как будто "не так". Оказывается, что в то время, как они галдели с дядей Парменом о вторичном его путешествии, и в то время, как пьянствовал в городе дьячков сын, "истек"
   еще какой-то срок, день или час, в который можно бы было что-то сделать, а после которого уже решительно "все пропало".
   - И поэтому говорю вам по чести: сделайте переселение добровольно, прибавил становой. - Это будет вам выгоднее:
   если же вы будете продолжать упорствовать, то - и т. д.
   Несмотря на полную справедливость того, что говорил становой пристав, распоясовцы видели, что это - вовсе "не то", что им нужно, и опять не дали "согласу".
   - Так не согласны?
   - Никак нет! Согласу не даем!
   - Не подписываете?
   - Храни бог греха...
   - Но ведь ваше дело проиграно?..
   - Это - не та бумага!
   - Фальшь!..
   - Как твоя фамилия? Кто это сказал "фальшь"? выходи сюда: кто ты таков?
   - Братцы! Не выдавай!..
   - Что-о-о?
   В шуме и гаме пишется новый протокольчик, и новый распоясовский мужик везет его куда следует, погоняя лошадь.
   И становой уезжает тоже на распоясовских лошадях.
   Эти два неожиданные удара, эти две бумаги, так жестоко обманувшие надежды распоясовцев, так много поглотившие денег, разрушившие так много мечтаний, в первую минуту до того потрясают распоясовцев, что они не знают, что делать.
   Нет у них никого, к кому бы обратиться, узнать - как быть:
   дьячков сын пропал, Пармен пропал, никто ничего не знает.
   Старшина гнет на "ихнюю" сторону, в сторону фальшивой бумаги. Что тут делать? "Да неужто нет правды на свете?..
   Время теперь не прежнее!.." И как только эта мысль о правде вступает в головы распоясовцев, остолбенение их тотчас же заменяется жаждою борьбы в сотни раз сильнейшею той, которая двигала ими в первых двух попытках.
   - Али правды нет на свете? - гремит "коновод", вдруг взявшийся незнамо откуда. - Подымай, ребята, последними животами!.. Все одно помирать!
   - Выпускай последний дух!.. Авось сыщется правда-то!..
   - Бог-то на небе, чай, есть!
   - Оскребай, ребята, что есть! Н-но! заодно!
   Этот момент в жизни распоясовцев был полон таким удивительным самоотвержением, какое бывает только в самые решительные минуты. Выворотив все, что "оставалось", "выпустив последний дух", распродав "коровенок, овчонок", распоясовцы стали доходить до Москвы, которая казалась им выше губернского города, стали доходить в Петербург, после того как Москва "просолила дело". И когда в Петербурге тоже оказалось что-то плохо, то, воодушевившись мыслию, что Петербург сошелся не клином, стали распоясовцы достигать до сената и т. д., пока не уперлись в пересылочную тюрьму. Оставшиеся дома распоясовцы ждали результатов с непоколебимым терпением. Не было случайно проходившего или проезжавшего чрез их деревню человека, к которому они не адресовались бы с расспросами о своем деле и не совали бы ему поросенка, чтобы он сказал все, что знает. Сами они не знали ничего.
   - Где у вас бумаги? - спрашивал заинтересовавшийся проезжий.
   - Бумаги даны Парме ну.
   - А Пармен где?
   - В губернии.
   - А где такая-то бумага?
   - Дьячков сын, Антипкин, взял.
   - Где же он?
   - Неизвестно...
   - А такая-то?
   - А такой и не было.
   - Должна быть!
   - Может, у Пахомки... У Пахомки нагдысь оглядел я бумагу.
   - Кае у Пахомки? у Радивона! Радивон сказывал, говорит, у него вишь!
   - У Радивона воспяная бумага, эво ты! Припущать оспу...
   - А може...
   - Так нет бумаг?
   - Бумаг у нас, надо говорить прямо, нету!
   - Ну, так ничего и нельзя делать!
   - Ничего?
   - Ничего нельзя!..
   Таков был большею частию ответ всех, кто понимал дело или хотел понять его. Всякий раз распоясовцы после таких расспросов становились грустнее и всё больше и больше чувствовали железную силу незнания и бессилие разорвать эту паутину "сроков", "просрочек", "апелляций", "кассаций", "скопий".
   Спасибо, большое спасибо прохожим богомольцам, отставным солдатам и прочему захожему люду, тоже, как и распоясовцы, не понимавшему в этом деле ровно ничего. Те всегда говорили, что их дело верное, что повернуть его можно как угодно, что стоит только дойти куда выше, а там только черкнут и сразу перевернут всю округу. Солдаты особенно ярко представляли возможность успеха. Они сами бывали в Петербурге и видели всё и знают, "а что ежели становой там что-нибудь, так в Петербурге становые продаются по грошу пара!". Точно сахар, вести эти расплывались по сердцу распоясовцев... Однажды Мирон Петров, распоясовский мужик, ездивший к ТроицеСергию, привез подобную же весточку и от питерских ходоков, которых он, впрочем, не знал, а слыхал, что на станции одному купцу кто-то сказывал, что вышло распоясовским "в пользу", а купец все это рассказал Мирону, да и купец-то какой-то незнакомый...
   "Должно, добер купец-то!" - думали распоясовцы.
   Но покуда шли эти расспросы, рассказы, покуда распоясовские мужики медленно шли и перевозились по этапу домой, сроки все были пропущены окончательно и безвозвратно, и при наступлении осени уездный исправник, явившийся в деревню на тройке собственных лошадей, с колокольчиком и бубенцами, очень коротко и просто объявил, что с завтрашнего дня распоясовцы должны переселяться.
   Он прочел им все бумаги, которые когда бы и куда бы то ни было подавали распоясовцы, прочел решение по этим бумагам, прочел решение по бумагам петербургских ходоков и повторил, что после всего этого разговаривать нечего. Если же, прибавил он, распоясовцы по-прежнему будут упорствовать, то переселение будет сделано полицией на их счет, что рабочих теперь сколько угодно, потому что - осень.
   Распоясовцы ничего не понимали.
   Исправник растолковал им опять дело с начала и до конца; они все-таки не могли понять ничего.
   И в третий раз было все им разъяснено и доказано.
   И в третий раз они не понимали и не верили.
   Очнулись они только тогда, когда им предложили подписать что-то. Тут они опять увидели "фальшь" и подписать отказались.
   И опять три раза было, как по пальцам, рассказано все дело, и опять предложено подписаться, и опять они не тронулись с места и "согласу" не дали.
   Составлен был третий протокол, и третий распоясовский мужик отвез его, погоняя лошадь, куда следует.
   Предложение "подписать", напоминавшее распоясовцам два таких же "фальшивых" предложения, и изворотливость, с которой они отстояли "свои права" и не подписали их, на некоторое время было оживили их и воскресили некоторую надежду, что еще будут добрые новости, что вот-вот придут петербургские ходоки, что вот-вот приедут какие-нибудь "особенные" чиновники и повернут все дело по-свойски. Но на следующий день, с восходом солнца, восемьдесят человек народу, собранного со всех окрестных деревень, пришло в Распоясово.
   - Вы что, ребята? Здорово! - спрашивали распоясовцы.
   - Здравствуйте! Да вот нанялись...
   - На пересел, вишь, сгоняли...
   - Али это нас разорять пришли?
   - По делам так, что вроде как - вас!
   - Ни-ча-во!
   - Нам что же? Восемь гривен в день!.. Суди сам!
   - Цена хорошая!..
   - Наше дело, сами знаете, чай...
   - Так-то так! По восьми гривен?..
   - По восьми...
   - Шабаш, значит!..
   Это событие сразу разрушило все распоясовские надежды.
   В довершение беды скоро вслед за рабочими приехал исправник и подтвердил, что рабочие наняты на счет распоясовцев, и если поэтому распоясовцы добровольно не исполнят того, что следует им исполнить, то рабочие сейчас же приступят к делу.
   Минута была тяжелая для распоясовцев. Надежды и мечты были разрушены окончательно; они ничего не могли сообразить в виду очевидности их неудачи, и, вместо того чтобы негодовать, шуметь и буйствовать, чего так ожидал исправник, они совершенно ослабли духом, отчаялись, впали в глубоко-упорную апатию. "Помереть!" - было единственным желанием почти всех распоясовцев, а фразою: "нам легче помереть" - они отвечали на новые бесконечные доказательства безрассудности их упорства и окончательно проиграли дело.
   Истощив все усилия в борьбе с этим окаменелым состоянием народа, исправник скомандовал наконец:
   - Ломай!
   Рабочие принялись за дело.
   Три недели шла ломка распоясовских дворов; три недели над деревней стояла пыль густым облаком от развороченной соломы крыш, разломанных печей; три недели от Распоясова тянулись возы с бревнами, с рамами, с досками от крыш, с оторванными дверями и проч. и проч. Исправник ходил весь черный от пыли и еле таскал ноги от усталости. Он совершенно охрип, так много было работы.
   Распоясовцы молча, словно каменные статуи, смотрели на это разрушение. Они действительно как бы окаменели, ничего не ели, не слыхали и не видали.
   - Прими ребенка-то, сумасшедшая! - кричал исправник распоясовской бабе. - Ведь убьет! Дура этакая! видишь, стропило падает!..
   Баба стоит и не слышит, и только бог спас ребенка: стропило упало рядом с ним.
   - Ишь! - буркнул распоясовец, глядя, как бревно проносилось над ребенком.
   В другом месте никто не тронулся с места, когда среди разрушающегося дома раздался раздирающий женский крик. Оказалось, что там лежала беременная женщина в последних муках...
   - Православные!.. - обращались рабочие к распоясовцам, - помогите старичка снять с печи, что вы столбами-то стоите? Дьяволы этакие!
   И на это приглашение никто не отвечал: всем было "все равно", все были словно каменные.
   Чрез три недели Распоясово представляло такой вид: груды содранной с крыш соломы валялись на тех местах, где прежде были дома, амбары, сараи; от домов остались завалинки, от погребов - ямы, от сараев кое-где торчали столбы. И среди этих груд соломы без призора бродила скотина, тщетно взывая к какому-нибудь вниманию хозяина; в этой же соломе возились дети и спали родители, не раздеваясь и не переменяя белья и одежды с первого же дня разорения деревни. Что они ели?
   отвечать трудно: хлеба они не сеяли и не собирали. На берегу реки кое-где виднелись вырытые в земле печи, по временам дымившиеся, около которых возились женщины.
   Распоясовцы не шли на новые места и держались по-прежнему убеждения, что "лучше помереть".
   Настали осенние дожди... Распоясовцы сказали себе:
   - Ну, робя, тепериче чистая приходит наша смерть! Отдавай, ребята, богу душу... Помирай!
   И все-таки не шли с старых мест. Вместе с больными ребятами мокли они в мокрой соломе, в ямах, оставшихся после погребов и выломанных печей.
   И действительно стали помирать...
   Наконец всех их отдали под суд.
   IV
   Пропустивший "сроки" распоясовец ослаб духом совершенно; он очевидно потерял все; он очевидно не знал, в чем дело, был дурак, невежа, и это сознание своей глупости отозвалось в характере распоясовцев полным презрением друг к другу.
   Они, как собаки, грызлись и вредили друг другу на новых местах; всякому было отвратительно видеть в другом набитого дурака, который из-за своего невежества и дурости разорился сам, да и других разорил. Поэтому при следствии "об упорстве и неисполнении и т. д." - они валили всё друг на друга: валили на Пармена, на всех, кто первый кричал: "постоим за свои животы", "подымай, ребята, своими животами", и на всех, кто "первый" отдавал эти животы...
   Закончив долголетнюю историю своего терпения и бедности сознанием своей глупости, ничтожества, такого ничтожества, которое может быть во всякое время выкинуто вон как сор, распоясовец чувствовал внутри себя полный разгром, разврат и стал пропивать все, что осталось, стал воровать, изнаглел до того, что прямо подходил к проезжему купцу и говорил:
   - Ну что ж, купец, давай на чаек-то?
   - За что?
   - А за разговор. Мало тебе этого? Вынимай-ка желтую-то бумажку!
   И вот в такую-то минуту нравственного падения, грозившего потопить распоясовцев в море самой крайней нищеты, однажды по осени, в самое трудное для распоясовцев время, когда приходилось вносить недоимки, в маленькой тележке, запряженной добрым меринком, появился Иван Кузьмич вместе с управляющим. Они, очевидно, объезжали и осматривали "округу". Меринок шел свободно и весело по дороге, Иван Кузьмич просто и прямо оценивал: "что чего стоит", и скоро стало известно, что "купец снял" у барина "все" - и лес дремучий, и реки, и поля, все - все до нитки. Скоро новораспоясовцы узнали, что и их Иван Кузьмич "тоже снял", всех до единого:
   "полтина в сутки пешему и рубль конному"; "кто хочет по этой цене идти на станцию за пятнадцать верст принять оттуда паровик - иди".
   Такова была прокламация Ивана Кузьмича к народу.
   "Человек-полтина" - вот суть теории, принесенной им в распоясовскую среду. Тут не предполагалось никаких рассуждений о том, что - наше, что ваше. Насчет каких бы то ни было "правое" тут разговору быть уже не могло. Просто: хочешь полтину - иди, не хочешь - не надо. Все это потерявшему внутренний смысл распоясовцу было как нельзя лучше по душе: у него после полного нравственного разгрома оставались целыми руки, ноги, мускулы и желудок. Иван Кузьмич только того и требовал, назначив желудку полтинник в сутки и самое главное - водку.
   - Повезем, ребята, - говорили его приказчики, скликая распоясовский народ: - повезем одной водкой!
   - Дай вам бог за это!.. - кричали распоясовцы.
   - Насчет водки не робей: сколько хошь пей, только дело делай.
   - У нас вот как дело закипит - ключом!
   И действительно, скоро закипело дело.
   Тысячепудовое чудовище наконец приехало из Москвы на станцию железной дороги и, окруженное массою распоясовского народа, тронулось оживлять мертвую округу. Широко разинуло оно свою нелепую железную пасть, как бы грозясь поглотить всю эту благодать, которая открывалась перед нею, всю эту рвань, которая копошилась вокруг нее. Медленно и грозно двигается оно вперед. То затрещит и рухнет под ним гнилой мост, то застрянет оно на крутом подъеме. Визг кнутьев по ободранным, обезумевшим от усталости лошаденкам, оранье обезумевших от водки распоясовцев, оранье хриплое и изо всех кишок, оранье, переполненное ругательствами, бранью, песнями, целою тучей висит над этим чудовищем, и оно кой-как вылезает из ямы и идет дальше. То вдруг, на крутом повороте, когда разойдутся и лошади и люди и с гиканьем мчат его вперед, оно вдруг свернется на бок и растянется на пашне, раздавив под собой и дядю Егора, и дядю Пахома, да Микишку, да Андрюшку... Долго лежит тут душегубец-чудовище, ожидая судебного следователя и следствия, и полчище распоясовцев долго, несколько дней подряд пьянствует, ругается друг с другом... Много разбитых в драке во время этого продолжительного безделья лиц, совершенно черных шишек у глаз, запекшейся крови на висках видно в то время, когда чудище снова трогается вперед, и снова выбиваются из сил лошаденки, хлещут кнуты и пьяное оранье наполняет воздух.
   Кое-как этот "человек-полтина" дотащил чудовище до места, до быстрой речки, пробегавшей в лесу, которого теперь почти уже не было... Масса распоясовцев, превращенных уже в "полтинники", сводила его самым усердным образом, превращая в сажени, в срубы и т. д. С треском валились деревья, громко разносились песни, звон пил и стук топоров, и вечером, когда все это замолкало, начинал гудеть и дрожать от плясу, брани и драки выстроенный Иваном Кузьмичом из этого же лесу кабак.
   - Голова только наш Кузьмич, братцы! - охмелев, бурчал распоясовец. И-и башка!
   - Довольно чисто поворачивает делами, надо сказать прямо - себе имеет пользу, да и нашему брату способно.
   - Хлеб дает бедному, во-от! - прибавлял третий.
   - Ав-вось не помрем, налей-ко еще стаканчик!
   - Во-ота! Еще то ли будет! Сказывают, взрывать все хочет начисто... Деревянный камень какой-то есть... Наливай!
   - Эх, ребята, попьем, погуляем!.. Денежки-то вот они...
   Нового чекану, по старинному счету два рубля... Наливай, наливай, друг!
   - Уж и мне, старухе, стаканчик, пожалуй что, придется с вами, с молодцами, выкушать... И у нас Кузьмичовы есть деньги, три пятака, пожалуй что, полтина - чего ж и не погреться старухе?
   - Пей, старуха! у Кузьмича денег много!.. Пойдем деревянный камень рыть, все воротим. Наливай!
   И действительно, после того как исчез лес, Иван Кузьмич напал на камень и стал рыться за ним в глубь земли, таскать его оттуда и продавать до тех пор, покуда не вытаскал весь и покуда вырытые им пещеры не обвалились и не задавили несколько десятков человек. Тогда оказалось, что и железа в этих местах видимо-невидимо! Иван Кузьмич принялся за железо.
   Рыл, вывозил и продавал, а деньги возил в банк и получал книжки чеков.
   Вот что мы знаем об этих книжках, которые он почти каждый год привозил с собою из города. Много ли впитали они в себя добра? Об этом пусть судит читатель.
   V
   ...Иван Кузьмич только вечером того дня, когда получил в городе последнюю из своих книжек, доехал до своего местопребывания, в распоясовскую округу. Ярко горели окна фабрики, где дымил и свистал чудовище паровик. Шумела мельница, стучали толчея и крахмальный завод. Иван Кузьмич все скупал, все молол, толок и продавал. Тысячи народу копошились на фабрике, на заводе. Сюда была согнана вся распоясовская округа - по рублю, по полтиннику, по четвертаку, и даже самые маленькие мальчики и девочки могли зарабатывать по гривеннику в день, занимаясь щипанием корпии, которую доставляли из больниц в гною и крови и которая шла на бумажный завод. Все было поставлено к делу и оценено.
   Иван Кузьмич жил в центре этого поселка, в маленьком домике, с окнами на все четыре стороны, из которых было видно все, что ни делалось вокруг него.
   Когда он вошел в свой домик, в комнате было жарко натоплено и на столе уже кипел самовар. Он не был женат, но прислуга у него была ловкая, знающая, с кем имеет дело.
   Иван Кузьмич напился чаю. Пил он его долго, часа три, расспрашивал про то, что было без него. Все, оказалось, обстояло благополучно...
   По окончании чаю Иван Кузьмич прилег.
   Все было, кажется, хорошо, а чего-то - это Иван Кузьмич чувствовал постоянно - как будто ему и недоставало. Несколько раз мысли его останавливались на женитьбе. Но, подумав хорошенько, он находил, что это чистая глупость...
   Поэтому-то и теперь он решился отделаться от скуки так, как отделывался обыкновенно.
   - Иван! - сказал он как-то серьезно.
   Явился лакей.
   - Что на толчее?
   - На толчее ноне плохо, Иван Кузьмич.
   - Как плохо?
   - Всего две бабы, и то старухи... Вот на мельнице - есть.
   - Кто такая?
   - Андронова - из Больших Озер.
   - Ну, хорошо...
   - Муж с ей...
   - Сунь ему зеленую!
   Лакей с улыбкой вышел вон и отправился на мельницу.
   Все это еще недавно была вещь вполне невозможная. Но после того как человек стал цениться в рубль, в полтинник - и полтинник и рубль стали всё!
   - Иди-иди, любезная!.. Торопись, матушка! Потаскай-ка вот этакую пасть с собой - узнаешь, каково они сладки, платки-то красные да мелочь-серебро...
   Так говорила какая-то женщина с ребенком на руках, проходившая мимо дома Ивана Кузьмича в то время, когда вслед за его лакеем бегом вбегала по ступеням крыльца какая-то женщина.
   - О дуры, дуры набитые! - вздыхая, говорила женщина с ребенком. - Одной есть нечего, а тут и другое горло таскай...
   Чай, он отцом-то не хочет быть...
   Слово "он" относилось к Ивану Кузьмичу. Ребенок апатично смотрел через плечо матери куда-то вдаль.
   Что ждет его?
   Никаких золотых нарядов, которые сулила своему сыну размечтавшаяся крестьянка, фабричная женщина сулить не может; она знает, что цена ее мальчонке долгое время будет гривенник, потом двугривенный и так до рубля, а уж дальше ничего, ничего не будет! Сама она про себя знает, что цена ей ничтожная, что хватает только кормиться... Что же она скажет своему мальчишке? Что же может выйти из него, кроме человека, который нужен в делах Ивана Кузьмича - как сила, как дрова, как тряпки?..