Выпил даже еще рюмки четыре - заснул и проснулся злее злого черта... потому что пил не от удовольствия. Целый день потом я бесновался: орал на работников, на жену, придирался ко всему. И ведь что вышло-то: стал ругаться за навоз, за нечистоту; гляжу, что ни шаг, все больше и больше грязи.
   Платье на жене - хуже грязной тряпки. В чаю волосы попались, кровать и не говори!.. Вижу - действительно, свиной хлев!.. А и не замечал этого, так пригрелся к навозу!
   А за этою грязью, гляжу, лезет другая. "Авось, мы - не господа!" возражает мне жена, то есть насчет того, что только у господ все вылизано и вытерто, на то там и лакеи...
   "Авось, мы - не господа!" Эти слова показались мне столь глупыми, что жена вдруг как бы совершенно мне опротивела.
   Главное, что при свиной моей жизни никогда мне не было надобности ни в уме, ни во взглядах жены... Нужен был только теплый бок. А тут, как коснулся я этого предмета, например, ума, и вдруг сообразил, что в уме этом бог знает сколько всякой дряни. Одна фраза сразу припомнила мне всю умственную дичь и чушь, господствовавшую между нами, и я свету невзвидел от отвращения. В первый раз я жестоко поругался с женой, и она не уступила мне в уменье ответить значительным запасом всякой словесной грязи. Хорошо, что во время этой перепалки позвали служить напутственный молебен отъезжавшей за границу нашей помещице. Это меня отвлекло.
   А то бы я и опился бы со зла и изозлился бы вконец. На молебне я рвал и метал; отец Иван и помещица несколько раз оглядывались на меня, как я швырял кадилом чуть не по мордасам присутствовавших... Но как вы думаете, что меня усмирило?
   Деньги! Ощутив в руке две рублевые бумажки, я почувствовал вдруг какую-то нежность в душе. Тепло какое-то... И почти сразу опомнился. Думаю: "Что это я натворил? Из-за чего?.."
   И затих. И с женой помирился... Правда, воротясь, я застал ее хоть и злою, но уже в чистом платье и в прибранной комнате.
   И на ней отозвались добром эти лавки и дом, покинутые Абрикосовой!.. Вот какое умиротворяющее влияние имели на меня материальные блага!.. На неделю или даже больше вновь освинел и успокоился я благодаря этим двум рублевым бумажкам.
   Но увы, как бы я ни желал этого, совсем успокоиться и освинеть в той мере, как это было недавно, я уже не мог. Меня побуждала думать на этот раз та грязь домашняя, которую я разрыл совершенно случайно, благодаря тоске, заброшенной в мою душу небывалою потребностью понять небывалый факт. Тысячи разного рода мелочей, на которые я уже совершенно привык смотреть как на неизбежное, стали вдруг почему-то тревожить меня. "Иди, что ль, спать-то, до которого часу будешь сидеть!" - скажет мне из-за перегородки жена, и, сам не знаю отчего, станет ужасно скверно как-то... А прежде этого не бывало... Стала захватывать мою душу какая-то пустота... Какая-то слабость в теле одолела меня, зевота...
   Ни спать, ни есть, ни пить не хочется. Кто что ни скажет - все не так, не по мне. А как именно надобно - не знаю!.. И стало со мной с каждым днем все хуже и хуже. Раз так пришло, что думаю: "хоть почитать что-нибудь!" Надумал пойти к учительнице книжечки попросить. Кое-как собрался, пошел. Прихожу. Сидит, пишет. "Помешал, мол?" - "Нет, говорит, успею, я устала. Давайте, говорит, пить чай..." Принялась ставить самовар, и у меня как-то хорошо стало на душе. Вижу, и она не имеет злобы. Ставила самовар и говорила: "Я, говорит, сегодня очень довольна, можно и покутить". - "Чем же так?" - спрашиваю. "А, говорит, очень много поработала; на четвертную, кажется, наработала-то; рублей, следовательно, на двадцать на пять, этак вот". - "Деньги, говорю, хорошие!" - "Я рада, говорит, что моим ребятишкам будут и книги и карты, да гостинцев немножко купим. Ах, если бы, говорит, можно было еще работы достать! То-то бы мы зажили с ребятами.
   Чулки бы у нас, говорит, были бы, и сапоги, и рубашек бы мы нашили себе". И стала тут убиваться, что нет работы, окроме что с иностранного, да и ту, говорила, расхватывают... Еле-еле ухватишь, говорит, какой клочок, и то хорошо, что знакомые есть в Москве, присылают кой-когда хоть немножко, а то бы и совсем ничего не было. "И не знаю, как бы тогда я на ребятишек смотрела. Я бы, говорит, не вынесла их нищеты". Тем временем поспел самовар. Пьем мы чай, и говорит она: "Расскажите, говорит, отец дьякон, что-нибудь про крестьян.
   Вы, говорит, должны их знать". - "Да что это, говорю, сударыня, у вас за охота до всего до этого? Вы уж очень, говорю, убиваетесь". - "Ах, говорит, батюшка, по-моему, так всем, в ком есть совесть, надобно только об этом об одном и убиваться. Из-за чего же жить?" - говорит. "Как из-за чего?
   говорю. Вот, говорю, рассказывают, не знаю, правда ли, нет ли, будто бы дом у вас каменный и лавки... и, например, нужды, следовательно, мало, собственное хозяйство". И разъясняю ей так, что и в хозяйстве хлопот довольно, окроме что с мальчишками (чуть было не брякнул: "с этими, с поросятами").
   Засмеялась она на эти слова и вздохнула. "Нет, говорит, батюшка, думать о своем хозяйстве, это будет чистый грех, когда..." - "Да ваш ли, говорю, дом-то?" - "Мой!" - "И лавки?" - "И лавки, говорит, и кабаки, и лабазы". "Так что же вы, говорю, этак-то?" У меня даже под ложечкой заболело от зависти. "Как же я, говорит, могу взять чужое? Все это мой отец и отец моего мужа нажили чужими трудами, как же я могу взять для себя хоть грош?.. Ведь это - кровь и пот..."
   И тут загорелись у нее глаза и вся она ровно бы в лихорадке какой принялась объяснять... И что ж? Час по малой мере толковала она, и, ей-ей, так явно увидал я, что это правда. "Где же, говорит, у людей совесть-то после этого? А бессовестно я поступать не могу... Вот я и бросила все эти лавки..." Так верно объяснила она мне, что я не мог ни единого слова возразить ей. "А супруг, говорю, ваш?" - "А супруга, говорит, я оставила потому, что не любила его". - "Ну, говорю, а брак-то?" - "Что ж, говорит... Брак требует любви... Что ж мне делать, если я не люблю, а лгать я не могу". - "Так и ушли?" - "Так, говорит, и ушла". - "И от приданого отказались?" - "Да, от всего отказалась". - "От всего?" - "Да, все оставила мужу, лишь бы он не трогал меня. Кроме того, говорит, он наживает деньги тоже не честным трудом, и, стало быть, он - мой враг". "Так неужели, говорю, из-за этого?" - "Да, из-за этого! Я не могу притворяться... Я не люблю мужа и ушла от него, мне страшны деньги, нажитые неправдой, - и я бросила их... Я сознаю, что всю душу надо отдать на помощь бедному, и, что могу, делаю для него... Но я, говорит, почти ничего не могу сделать, а если бы вы знали, как это меня мучает..." - "То есть из-за чего же мучаетесь?" - спрашиваю. "Да мне больно смотреть на бедных, и я так мало могу сделать для них". - "Собственно из-за этого?" "Да! Да вы думаете, это не стоит мук?" В первый раз у меня заныло сердце... Все, что она рассказывала, я видал сотни раз, но никогда не пришло мне в голову подумать о том, точно ли это все так должно быть... А тут она все мне вывернула наизнанку... Я сидел и слушал, точно пойманный вор, и не знаю, когда бы я ушел от нее, если бы на грех не позвали "к боли".
   Именно случилось это на грех. Наслушавшись ее разговоров, я чуть не заревел в мужицкой избе, где помирал старик. Вся семья ждала смерти его, с трудом делая плаксивые физиономии и думая о том, кто из наследников возьмет новые ременные вожжи, кому достанутся ульи и кто захватит гнедого жеребца. Отец Иван притворно умиленным тоном читал отходную и думал о том (я это знал как дважды два), сколько ему перепадет в руку. И, тяжело дыша, лежал труженик, всю жизнь работавший не разгибая спины, всю жизнь прикованный к земле цепями нужды. Хрипело у него уж в груди, и дыхание по временам почти прекращалось, остатки мысли еще не совсем угасли, и по временам старик что-то шептал.
   "А хомут... Ивану... - открывая полумертвые глаза, хрипел старик, - а мерина... чтоб без ссоры... без свары..." и на этом старик умер. Эта смерть, которых я видел сотни на своем веку, ударила меня ножом в сердце. Сколько умирает тружеников с мыслью о хомуте, о мерине как о чем-то глубоко дорогом, доставшемся неусыпными трудами!.. Вспомнились мне эти неусыпные труды, из которых и я, наряду с множеством другого рода охотников до готового, тоже рвал куски и на свою долю. Вспомнилось мне все это, и захватило дыхание.
   Даже деньги не порадовали меня. Я чувствовал тяжесть в кармане, где лежали они, хотя это были только два серебряных двугривенных. Я уныл глубоко и, сидя с отцом Иваном в телеге, всю дорогу молчал. Теперь тоска моя была уже не на желудке: я теперь уже ясно видел - из-за чего\.. Да, милостивый государь, госпожа Абрикосова живет во имя правды, а наш брат жил во имя утробы. Это я теперь очень хорошо понял!
   V. БОЛЕЗНЬ
   - ...Вот таким-то манером и настигла меня, милостивый государь, беда, мучения и болезнь... Нежданно, негаданно в освинелую мою душу вдруг влетело что-то божеское, - и стала мне чистая смерть от этого... И откуда бы этому всему взяться? Что такое эта госпожа Абрикосова? Истинно говорю вам - никогда она не представляла для меня интересу, и нехороша, и всё... А вот поди ж!., нет, уж это, надо думать, время такое настало, что совесть начала просыпаться даже и совсем в непоказанных местах... Примерно взять ежели мою душу: место тут для чистой совести весьма неудобное, - ни стать, ни сесть, а ведь пришла же! И на госпожу Абрикосову тоже как-нибудь нашло. Этаким манером, хоть как и на меня... И ее выгнало из каменных палат... такое время...
   судебное...
   Как бы там ни было, а засела у меня в голове мысль о правде... И стал я по ночам не спать - думать... Даже без ужина ложился. А это в нашем свином обиходе очень много означает - не поужинавши лечь... По ночам не спишь...
   Чешешься беспрерывно... Что значит, например, - мысль!..
   И надумал я так, - что нет во мне правды ни на единый волос...
   По совести ли я взялся за духовную часть? - Нету. По совести ли вступил в брак? - Нет... Исполнил ли обязанности мои как лица духовного, да и просто как человека, которому господь дал сердце и совесть, - исполнил ли, говорю, их относительно своего ближнего? - Нет и нет... Заныло, заболело мое сердце - отроду не чувствовал я такой боли. И с каждой минутой все сильней становилась эта боль, потому что думалось все дальше и больше... Рад бы, всей бы душой рад был я думать меньше, даже бы совсем не думать еще того было бы превосходнее, - нет! Лезет вот все дальше и дальше, без всякой жалости... Что говорят - не слышу, поддакиваю, в церкви стою с кадилом как сумасшедший и не понимаю - что это у меня в руках такое медное?.. Ей-ей!.. Страсть как я мучился в ту пору...
   Долго ли шло это, коротко ли - только почти что без остановки думал я до самого корня: выходило так, что надо бросить все: дом, имущество, духовное звание, - и во вретище идти, в поте лица своего вырабатывать хлеб... Вышло это совершенно для меня явственно и обстоятельно, то есть вот как на ладони. Оставалось только взять котомку на плечо, сделать все как следует, как по мыслям, то есть, выходило, - и шабаш.
   Вот тут-то и проснулся во мне свиной человек... Как стал я думать, что придется мне с тачкой, например, где-нибудь на пристани возиться - тут свиной-то человек и объявился...
   "Да что ты, говорит, очумел, что ли? У нас теперь дом, покой, все слава богу, - а ты бросишь все да в поденщики..." - Да так смешно мне представил, что просто-напросто покатился я со смеху... Ха-ха-ха!.. что я в самом деле за дурак!.. Да за что же это я спокою-то своего лишусь? И стало мне представляться, как это хорошо дома, с женой, и все прочее такое... И отец Иван вдруг представился чистый агнец (а то я его видеть не мог), и все прежнее так мне понравилось, что не расстаться - да и полно! Повеселел я так-то, аппетит получил, и уж так-то сесело было мне у отца Ивана, что и сказать не могу.
   Вышло таким образом, что сильна была совесть, измучила она меня в какую-нибудь неделю, а свиной человек был во мне еще сильнее ее. Так и пошло. Только я было обрадовался, что не думаю, что нету такого беспокойства, какое бывает у человека, ежели зашумит совесть; только было стал думать, что все пойдет по-старому, что пусть это делает кто-нибудь другой, а я, мол, отказываюсь, - а на деле-то стало выходить еще хуже да хуже... Трудней да трудней.
   Не бросил я ни должности, ни семейства, как выходило по совести, и стал поэтому притворствовать. Теперь уже я знал, что поступаю бессовестно, а все-таки поступал... Стал я поэтому чувствовать себя не просто свиным человеком, а обманщиком - обманщиком и правды и кривды, - и такая завелась на душе у меня гадость, что и пересказать вам ее, право, нет никакой возможности... И с каждым часом становилось все гаже и хуже, потому что совесть стала кричать все громче и громче, да и свиной человек, тот стал наравне с совестью неистовствовать... Совесть-то меня вон куда вознесет, а свиной человек - низвергнет... Больно мне, мучительно, несказанно было больно!.. Кажется, чего бы проще - взял да и сделал бы по правде, вот как госпожа Абрикосова: не выходит по совести, - взяла и бросила все!.. Нет! Свиной человек такие мне аппетиты разожжет, что и не пошевельнешься свернуть с дороги. Совесть-то уж больно коротка. А ведь больно, перед богом, больно было, жестоко больно... Что же делать-то? Как облегчить?.. Естественно, начинаешь извинять себя, валишь на кого-нибудь. Вот таким манером я и стал валить все "на соседа". Во-первых, ближе всего жена - на нее; потом на отца Ивана, на мужиков... Но на жену, конечно, валил я больше всех. А так как чувствуешь, что виноват-то сам, что если они животные, то ты только посодействовал им быть ими, а не что-либо другое сделал, - чувствуешь это и пьешь, конечно... Вот откуда и пьянство началось. Ну, а потом меня и жена бросила. Тут уж я совсем растерялся. Надо вам сказать, что между пьянством и ругательством частенько-таки бегал я к госпоже Абрикосовой, жаловался на свою участь.
   Принимала она во мне участие, и так как мне очень грустно было жить на свете, то вот я к ней и хаживал... Жена ж, с которою я ежеминутно почти ссорился, принимала это за любовь.
   Бесновалась и была для меня в тысячу раз хуже, чем прежде.
   Уж и мучил ее я - надо мне отдать честь. Все, что в самом скверно, все это я открыл в ней и за все это ругал. Впоследствии оказалось это ей на пользу; но тут как-то вышла она из всякого терпения и пришла в неистовство, грозилась жалобой архиерею и обещалась изуродовать госпожу Абрикосову собственноручно. Вражда поэтому была между нами смертная, ибо я заступалея за госпожу Абрикосову, что еще более разжигало нашу взаимную ненависть. Вот раз, после хорошей схватки, супруга, не долго думая, и в самом деле явилась к госпоже Абрикосовой.
   Явилась она с намерением драться, но, вероятно, оробела, зато осыпала ее всякими ругательствами. Главное, разумеется, "отбиваешь мужа", и "архиерею", и этакое... Та, то есть госпожа Абрикосова, тоже взбесилась... Потому уж очень было все это несправедливо - и погнала мою жену вон... Та не пошла, а ревмя заревела. Стала жаловаться на свою участь, на меня, на мои неистовства и зверства, и госпожа Абрикосова так этими ее рассказами растрогалась, что и сама заревела и стала ее целовать и успокаивать...
   С этих пор пошла между ними неразрывная дружба...
   Обе они отшатнулись от меня, - и остался я один со своими свинскими наклонностями да с водкой... Жена моя, которой очень много досталось от меня горя, стала даже благодарить меня за эти ругательства мои, обличения ее дикости и грубости... Это ее подготовило понимать то, что ей стала толковать госпожа Абрикосова. А как только она поняла все, то и ушла от меня... Она моложе, в ней меньше грязи, да и то, что есть, жестоко обличено мною. Вот она и ушла - учиться...
   Ну, тут я совсем ослабел и упал... Тяжело это даже рассказывать...
   Оставаться среди общества отца Ивана и его практических знакомых - мне было не по себе, скверно... Уйти - коротка душа. Поэтому остаюсь - и лгу. Напьюсь - высказываю все и ругаюсь. А главное, после того как ушла жена, мне еще виднее стало, что я-то не уйду, что именно не могу уйти.
   Захотелось умирать...
   А как только увидал я, что надо мне умирать, - тотчас страсть как захотелось мне жить. И тут я очертя голову пустился во все тяжкие. За бабами, например...
   Пошли доносы: в пьяном виде обругал отца Ивана, ругался в храме, бесчинничал на свадьбе с бабой... Ну и выгнали и засудили...
   Под началом, в монастыре, я отрезвел как будто, и стало мне в самом деле ясно, что либо - помирать мне, либо - все вновь. Вот я и думаю: возможно ли какими-либо манерами фундаментально излечить и душу и тело? Тело, например, восстановлять медицинскими специями, а душу - одновременно чтением?.. Как вы полагаете, не возможно ли будет этими средствами себя возобновить, дабы вновь уже жить честно и благородно?
   На этом вопросе окончился рассказ дьякона. Предоставляя решение его знатокам, я, как простой наблюдатель нравов современной жизни, могу обратить внимание читателей на существование в этой глуши небывалой доселе болезни. Эта болезнь - мысль. Тихими-тихими шагами, незаметными, почти непостижимыми путями пробирается она в самые мертвые углы русской земли, залегает в самые неприготовленные к ней души. Среди, по-видимому, мертвой тишины, в этом кажущемся безмолвии и сне, по песчинке, по кровинке, медленно, неслышно перестраивается на новый лад запуганная, забитая и забывшая себя русская душа, - а главное - перестраивается во имя самой строгой правды.