Страница:
Точно на смерть, как истинный герой, решившийся тотчас, сию минуту, сложить свои кости, тронулся наконец на этот стук мой дядя. Он пошел быстро, не оглядываясь, и мы, оставшись в саду, понимали, что он "решился", что он пошел так потому, что сказал себе: "Во всем воля божия, пропадать так пропадать!.."
И, не изменяя своей отчаянной походки, дядя прошел сад и скрылся в дали двора, в темноте. Некоторое время не было слышно ни единого звука. Собаки примолкли - они были одной с нами школы. Мы замерли. Ни звука. Всякий слышал биение своего сердца и шум крови в ушах, всякий из нас "покорился и ждал", так как по уходе дяди испуг перешел уже в явное сознание угрожающей опасности, опасности неминуемой, которая висит над нашими головами; никто уже не сомневался, что это - опасность, и всякий "покорился и ждал".
Идут! Идут по дорожке двое, один - дядя, другой... не разберем, кто такой этот другой?.. Разговаривают о чем-то...
- Помилуйте! - слышно убедительно-низкопоклонное и нищенски-умоляющее слово дяди...
"Так!" - тупым, тяжелым ударом отдается это у нас в сердце... А дядя и неизвестная фигура, которая пришла ночью и ни с того ни с сего заставила немедленно просить у себя помилования, эта фигура приближалась.
- Это насчет Парамона... - произносит дядя шепотом, равняясь с нашей окаменевшей группой, и прибавляет: - Ничего!
Фигура оказалась квартальным.
- Он тут какие-то лекарства дает?.. - говорила фигура спокойным, как говорят опытные доктора, тоном. - Давно ли он у вас?
Мы все тотчас "сознали", что виноваты, так как Парамон поселился у нас давно...
- Н... н... н... - дребезжал дядя.
- Паспорт есть у него?
Едва было сказано это слово, мы мгновенно и искреннейше узнали, что мы не только виноваты, но и глупы... "Об аде да об рае толковали... а паспорт? Где у него паспорт, у Парамона?
Без паспорта - так и святой?.." И тысячи подобных вопросов каждое мгновение пробегали в нашем сознании, все более и более определявшемся. "Как мы, глупые, могли забыть этот паспорт! Разве это ничего не значит? Паспорт-то забыть!
Беспаспортный, и ангелы являются! Ангелы! Паспорт-то где?"
И нам казалось, что и ангелы-то, заслышав этот вопрос: "а где паспорт?", разлетаются от Парамона кто куда, точно испугавшись и одумавшись. А это действительно отлетал от нас ангел пробужденного сознания! Да! мы, дети, уж больше могли любить только то, что нас бьет, давит, чем то, что дает нам право свободно дышать и жить. В одно мгновение, от одного появления квартального, от двух его жестоких вопросов, мы уж считали квартального "настоящим", а Парамона и все, что принесено им, - не "настоящим", во всяком случае неравносильным с значением квартального.
- Позвольте-ко взглянуть, где он у вас? - так же, как доктор о пациенте, спросил квартальный и сделал шаг вперед.
- Не сюда-с! - поспешил предупредить дядя и торопливо повел ночного гостя в другую сторону, к беседке Все, что дал нам Парамон своим присутствием, все доброе, светлое, чистое, невинное, простое, душевное, словом, все, что мы пережили вместе с ним благодаря ему, - все на мгновение воскресло в каждом из нас, и слезы душили всех. Парамон воскрес в нас вновь, во всей божественной, неземной красоте, и до чего было в нем хорошо все, решительно все, от ног, грязных и в болячках, до волос, висевших длинными нерасчесанными прядями, - я не могу, не в силах передать теперь! Мы чуяли, что потеряли все это, чуяли опять предстоящую нам тьму. Эта тьма так была ужасна, что у нас, у ребят, вдруг захватило дыхание сильнейшею судорогою слез. Мы побежали, не могли оставаться и сидеть, но подойти к самой беседке не могли - не то что боялись, а просто "не могли", как не можешь отрубить себе пальца...
Видим: у Парамона огонь; стучат к нему; стучит дядя. - "Кто-о-о?.." "Я, я! - кротко, но фальшиво, как подкрадывающийся вор, шепчет дядя. Отвори-ко!.." - "Господи Иисусе... о-о-о..." "Устал Парамон на молитве, думаем мы, - задремал было, бедный!" Долго не отворяет он. Мы знаем, что он не может скоро подняться, если только лег или стоит на коленях; знаем, что у него к ночи все болит, ноет спина, руки и ноги... Мы знаем, как он, поднимаясь, захлебывается от жгучей боли язв; мы знаем, как неожидан для него, бедного, измученного, этот гость; знаем, жалеем, ужасно жалеем, но не менее боимся и этого гостя. Нам было жаль Парамона, жаль всей душой, и мы боялись, как бы нежданный гость, наскучив ждать, покуда он отворит, не застучал бы в дверь кулаком...
Но когда в самом деле прошло еще минуты две-три, а Парамон не отворял, ощущения наши изменились: мы уж только боялись, как бы не рассердился гость. "Ну же, ну, Парамон Иваныч!" - уж с некоторым нетерпением в голосе произнес дядя, после того как гость громко кашлянул. А после этого кашля мы уж почти обижались на Парамона... "Эк копается!" - прошептал кучер, который, как и мы, жалел Парамона две минуты назад...
"О-ох-х!"" - слышалось из глубины беседки; слышались тяжелые, редкие-редкие шаги Парамона, но дверь не отворялась. Гость наконец застучал-таки, а мы, как только он загрохотал кулаком в дверь, уж все были недовольны Парамоном, его невежеством. Мы уж забыли, что его ждет горе, а думали о том, как это он заставляет ждать это горе, это неожиданное несчастие? Почему это мы полагали, что гость прав, придя разорять гнездо измученного человека, а измученный человек неправ, заставляя подождать своего разорения? Несомненно, что у всех нас было сердце, но сердце это уже поколениями приучено считать худое - правдой и основой жизни, все приносящее несчастие, притесняющее - настоящим, стоящим, а простое, доброе, незлобивое и светлое - хоть и хорошим, но не особенно важным сравнительно с первым.
Парамон наконец отворил дверь.
- Чево тут?.. Ты, что ль - Иваныч?.. - как труднобольной, еле поднявшийся с постели, говорил он... Он, очевидно, устал и только что задремал; у него, по всей вероятности, ныло все тело.
- Вот... тут, - начал дядя, - к тебе!..
- А-а? О-ох, владыко живота моего! Чево-о?
- Вот тут...
- Тут есть до вас дело, - перебил гость, - позвольте войти.
- Войди, войди! - крестясь и, видимо, ничего не подозревая, проговорил Парамон и еле поплелся от двери.
Вошли. Приблизились к беседке и мы...
Парамон, добравшись до кровати (голые доски), сел, опершись ладонями в эти доски, и, слабо охая, опустил голову на грудь.
Мы думали, что он "испугается", и ждали испуга. Нет!
Парамон только охает...
- Вы откуда родом? - оглядывая стены, увешанные картинами, спросил квартальный и, поглядев на всевидящее око, глянул на дядю. Дядя глянул в открытую дверь, а мы глянули друг на друга. - "Что настряпали?" - говорил нам взгляд дяди. "Не я один - и ты!" - взглядывая друг на друга, говорили мы и сознавали, что поступили преступно.
Это все - дело одного мгновения.
- Родом откуда вы? ваше звание?..
- Чево хочешь? - ничуть не пугаясь и даже не думая взглянуть и рассмотреть хорошенько пришедшего, произнес, охая, Парамон.
- Родом, родом откуда, какой губернии?
- Родо-ом?.. Кур... о-ох ты, мать пресвятая!.. Кур... о-ох!
погоди-погоди!..
Парамон, всхлипывая от боли в спине, осторожно поводил плечами, желая подвести под вериги здоровые, неизъязвленные места тела.
- Курский, брат, о-ох, курский...
И опять помолчал и поохал.
- А волость наша - Почиваловская... Аль сам-то курский?..
- Полиция получила бумагу о разыскании беглого крестьянина Почиваловской волости, Парамона Денисова... Ты Парамон Денисов?
- Денисов? я!
- Парамон?
- Парамон! Парамон, брат, Парамон!
- Женат?
- Был женат, а вот уж восьмой год разженился.
- То есть семью бросил?
- Мне глас был...
И ни капли не испугался, даже тона допрашивающего не замечал, а говорил как всегда и со всеми.
- Разженился, братец ты мой! Сподобил меня господь...
- Паспорта нет?
- И-и! как-кие паспорты!.. Чево там... на что мне!.. У меня паспорт господний... не надо мне этого!
Сказано было все. Все замолчали на минуту.
- Испужался я!.. - ласково глянув на дядю, проговорил Парамон, застукал ты, испужался... Думал, уж не черненький ли (так Парамон называл бесов) балует тут... ан это ты пришел... Побудь. Ладно у меня тут-то... Дай бог тебе, успокоил меня.
"Ведь подводит нас всех под обух!" - подумали мы единодушно и решительно вознегодовали на дурость Парамона...
Но главное, что охладило к нему, - это именно его безбоязненная уверенность в своей правоте. Испугайся он, засуетись, начни врать, кланяться, - мы бы поняли его. Но видя, что он ничего не делает, ни капли не боится, а просто и без всякого сомнения в себе, в своем положении и поведении продолжает верить в свое дело, - это сделало нас совершенно равнодушными к его положению: мы "не могли" понимать такой верности самому себе, она нам казалась глупостью. Посудите: пришли из полиции, разыскивают, спрашивают паспорт, а он говорит:
"мне глас был!" Вот сию минуту его "возьмут в темную", а он говорит "побудь, побудь, посиди!", точно в самом деле гостей принимает. Тут человек еле дышит, боится, как бы его не притянули к делу за то, что дал приют беспаспортному, а беспаспортный, как на грех, "ляпнул" при "самом" квартальном:
"это ты меня успокоил". Ну не разиня ли? Ну, что бы ему испугаться, заерзать "по земи", если нужно, на коленках, попросить прощения, дать взятку (наверно, припрятывает деньги-то! - внезапно осенило нас), а он болтает бог знает что, да еще без паспорта, да других подводит! Бог с ними - с этими святыми!., только беды наживешь!
Это не только взрослые и опытные думали, но и мы, дети, так широко осчастливленные Парамоном, и мы чувствовали, что бог с ними, с этими святыми: только беды наживешь!..
- Как же теперь? - тихо сказал квартальный дяде. - Ведь надо его отвести...
- Парамон Иваныч!.. - окликнул Парамона дядя.
- Что, золотой?
- Вот они говорят, нельзя, мол...
- На место жительства, - прибавил квартальный, - вас требуют.
Парамон поднял голову...
- Меня, что ли?..
- Да, - продолжал дядя, - вас требуют на место жительства...
- Ну во-от! Что мне там!
- Нельзя!.. Требуют!
- А пущай!
- Да нельзя же ведь!.. - уж с нетерпением произнес дядя.
- Чево там - нельзя... ну!..
Это неуважение к "нельзя", которое мы почитали еще в утробе матерей наших, просто взбесило всех; даже нас, детей, взбесило. "Как "пущай"? обиженно думали мы. - Начальство требует, а ты - "пущай"!"
- Что - "ну"! - обидевшись, проговорил квартальный. - Что тут "ну"? Когда требуют - так тут нечего нукать...
Парамон ничуть все-таки не испугался, а не умел понять, что ему говорят, и робко ответил:
- Ну господь тебя помилуй... Ничего! Что там!
- Опять-таки не "ничего", а требуют по этапу, домой! - произнес квартальный, мало-помалу входя в аппетит притеснения.
- По этапу, Парамон Иваныч! - пояснил дядя.
При словах "по этапу" мы опять стали все жалеть Парамона...
- Пущай! - опять ответил Парамон, ответил так, не понимая, и опять мы перестали его жалеть... Хоть бы тут-то он испугался! Или хотя бы тут-то понял, что он "ничтожество"!
- Ну, - проворно заговорил квартальный, - разговаривать тут нечего! Я должен тебя взять с собой...
- Где живешь-то? - простодушно спросил Парамон.
- Вот изволь собираться, и пойдем. Там узнаешь.
- Ох, трудненько, трудненько... пущай бы утречком прибежал! За семейку помолился бы.
- Ведь это вас в часть ведут, Парамон Иваныч! - пояснил дядя, явно негодуя на глупое предложение молиться в части.
"Часть - это вещь серьезная; должен же ты понять, что там не до твоих глупостей!" - вот что, казалось, хотел он сказать своей фразой.
- Ну что ж, эко! - отвечал Парамон. - Помолюсь, ничего... Добрый человек... Все люди, все человеки...
Говоря это, Парамон, очевидно, и не думал идти.
- Ведь сейчас надо! - опять нетерпеливо пояснял дядя.
- Ох-ох, сейчас-то!.. Чего уж? Утречком добегу...
"Что ты будешь делать с этакой дубиной!" - подумали и почувствовали все мы, не исключая и квартального.
- Ну вот что!.. - не вытерпел квартальный. - До завтра он останется здесь...
- Слышишь, Парамон Иваныч! Остаешься до завтра! - сказал дядя.
- Утречком, утречком!
- Остается под вашей ответственностью. Все, что здесь есть (квартальный указал на стены), все должно так и остаться до завтра, до моего прихода... Изволите слышать?
- Пом-милуйте!..
- Завтра будет составлен протокол... Что это, - часовня, что ли, у вас? - вновь оглядывая беседку, произнес квартальный.
- Помилуйте, господин надзиратель! Рябятишки... баловство, больше ничего!
- Сколько времени он у вас живет? Отчего вы не донесли в полицию, что у вас беспаспортный?..
- Господин надзиратель...
- Хорошо-с! Завтра все разберем... Так чтобы все как вот теперь, все чтоб осталось. Я все помню.
Надзиратель, очевидно, стоял на твердой почве, чувствовал себя легко, свободно, знал, что его дело сделано, и попирал нас всех каждым своим вопросом, каждым словом. Дядя в ответ ему испускал только полуслова "пом-ми...", "господин надзир...", опять "пом...", "будьте покойны; будддте покойны!"
и т. д.
- Ну, со Христом! По домам, ребятушки! - неожиданно произнес Парамон, поздно-о! Поздненько! Немогута!.. Со Христом, ступайте! Отдохнуть надо мне, окаянному...
- Ладно, ладно, отдохнешь, не беспокойся! - не спеша направляясь к двери, проговорил квартальный.
- Ну, спаси те Христос!.. Устал ведь!..
- Хорошо-хорошо... Так до завтра!..
Квартальный спустился со ступеньки крыльца в сад. Дядя пошел вслед за ним.
По уходе дяди и квартального мы, дети, и некоторые из домочадцев продолжали оставаться в саду. Всем стало легче, когда кончилась эта сцена, но в то же время все мы чувствовали, что теперь, после того как ушел незваный гость, мы уж стали не те, какими были до его прихода. Парамон, как и всегда, сидит в своей беседке; как всегда, огонек лампадки чуть светит из-за занавески, и беседка была та же самая, что и пять, десять минут назад (вся сцена продолжалась не больше десяти минут); все было то же самое - и Парамон, и небо, и вэздух, - но мы были уже не те. В десять минут мы позволили пережить нашему сознанию и сердцу такие скверные ощущения, такие гадкие чувства, такие подлые, предательские мысли, и притом в эти десять минут таких скверных и гнусных мыслей и чувств обнаружилось в нас так мною, их такое открылось обилие в недрах нашего сознания и сердца, что все, так недавно близкое, родное нам - Парамон, беседка и небо, - было ужас как далеко от нас! Между нами была наша измена, внезапная и глубокая; отделаться, изгладить ее следы не было никакой возможности: измена шла, помимо нас, из глубины сердца... Мы узнали, чего не знали прежде, что мы - истинное ничтожество, узнали это теперь в глубине своего сердца...
Горели звезды в небе, благоухал воздух, ангелы приходили, как и всегда, к беседке Парамона, - а мы уж не смели ни думать об этом, ни наслаждаться, ни радоваться...
Мы теперь чувствовали себя предателями!
Темное, холодное и унизительное вошло тогда что-то в наше детское сознание, а главное - в сердце. Мне лично казалось, когда ушел квартальный, что я как-то даже ростом стал меньше и с боков съежился, точно кто меня окорнал по краям и охолодил все мое нутро.
- Будет шататься-то! - не входя в сад, со двора закричал дядя. Дошатались вот... пошли спать.
Он был вне себя.
Все разбрелись по своим местам, чувствуя себя преступниками, изменниками... Я спал, завернувшись одеялом с головой и испытывая впервые вполне сознательно полную безнадежность моего существования. После этого я - чужой всему, никому не нужный и себя не уважающий человек. Я уж знал с этого дня, что себя я не могу ценить ни во что: факт был налицо. С этого вечера я стал страдать бессонницей и, утомленный, засыпал тяжело, точно опускали меня в темную, сырую, холодную, бездонную яму...
Проснувшись поутру, мы узнали, что Парамона уже нет в нашем доме.
Пусто и холодно стало нам; но благодаря дяде эта пустота была тотчас замещена чем-то другим. Этот бедный человек, попавшийся в беду самым положительным образом (протокол, мы узнали, был уж составлен), терзался больше нас всех; больше нас всех он чувствовал себя предателем, изменником и одновременно с этим негодовал на себя, как на дурака, позволившего себе увлечься на старости лет какими-то посторонними интересами. "Дурак! Старый дурак!", "Подлец! Предатель!" одновременно разрывало его душу. "Отчего ты не заперся? Чего ты испугался? Сунул бы ему красную! Человекто цел бы был... Связался с беспаспортным!.. Угодники!
вертись вот за них... Святой человек!.. Пальцы жжет... а теперь вот, поди-ка, с протоколом-то!.."
- Что вы тут дрыхнете до двенадцатого часу? - истерзавшись от сознания и глупости и низости своей, закричал он, войдя в комнату, где мы, дети, спали. - Пошли в беседку!..
Сейчас вставать!..
Он шатался по всему дому, орал на всех и на все...
Мы не только не сердились на него, на этот крик и брань, но жалели его, зная, как ему скверно на душе и что он именно от этого мечется и бесится.
- Погоди, разбойник, - кричал он на дворе на кучера. - Я вот увижу барина, я ему про тебя... пусть вспишут! Кан-налья этакая!.. Кш! Что вы распустили тут кур? дурье этакое! - неимоверно возвышая голос и, очевидно, желая проникнуть им со двора в самую глубь дома, продолжал он, - я вот доберусь до вас, разини! Эй, где вы там!..
Мы оделись, бегом побежали в сад, в беседку, как приказал нам дядя. Не добежав до нее, мы слышали, как он что-то там уронил на пол, потом что-то выбросил на дорожку, не переставая ругаться.
- Что рты разинули? - завопил он, завидев нас. - Настряпали делов? В гимназию ходить - "болен", а болтаться мастер? Ничего, погоди! я вас приведу к одному знаменателю...
Возьми метлу-то, дубина!
Ругался он и рвал со стен беседки картинки, которые мы наклеивали с такой любовию.
- Ммон-нахи! Как же!., подвижники тут завелись!., порросята этакие! взодрать хорошенько!.. инспектору вот!..
...И ангелы, бесы, подвижники... все это клочьями валилось со стен и проворно, при содействии нас, детей, метлами выметалось из беседки. Из наших светлых ощущений вырастали кучи сора под нашими же руками, и скоро ничего, кроме этой
- кучи у порога беседки и пол всевидящего ока на потолке, не осталось от светлого эпизода нашей жизни... Пол всевидящего ока, то есть полглаза, и потом голые доски - этот уцелевший кусок прошлого - особенно как-то успокаивал нас в нашем унизительном положении. Разодранное, оно хоть и глядело чуть-чуть и половиною зрачка, но торчавший из-за него лоскут с гербом (на подклейку шли казенные бумаги) и потом доски уничтожали все впечатление смотрящего глаза и практически удостоверяли нас, что оно едва ли что видит "бумаги и доски!"
Ощущение успокоения в нашем унижении, испытанное нами благодаря разорванному и уничтоженному оку, было для нас ново и облегчало душу. За это ощущение рады были ухватиться все...
Нельзя же в самом деле удовольствоваться только сознанием своей ничтожности (а все мы знали это доподлинно).
Носить это бремя тяжело; хоть по временам хочется считать себя не совсем ничтожным и хоть капельку правым; и вот волей-неволей, именно вследствие нашего ужасно тягостного душевного состояния, мы все как бы согласились врать в собственную свою пользу, облегчать себя, доказывая собственную правоту всеми неправдами. В сущности мы не были виноваты в том, чем были. Но нельзя же жить годы, изживать век, довольствуясь только такою невинностью... Чтобы не задохнуться в своем ничтожестве, которое, повторяю, в деле с Парамоном было доказано нам самими же нами, мы должны были волей-неволей искать спасения в лганье, в выдумке - ничего, никакого другого ресурса у нас не было...
- Да, - как бы нечаянно вспоминая, произносил дядя во время какого-нибудь вовсе не относившегося к нашему несчастному положению разговора: - Парамон-то! рассказывали у нас, у него, брат, семь человек детей... Всех бросил, побираются, а он вот... поживает! Говорят, в Киеве, у купчихи, у богатой...
- Вот те святой!.. - отзывался кто-нибудь из семьи иронически.
И врали оба сверлило всех парамоновское дело, и все выдумывали что-нибудь, от чего бы полегчало.
- Они, эти угодники-то, тоже ловко!.. - раздобаривал даже кучер (ведь и он вздыхал о Парамоне тайком!), - без паспорту шатается себе... да!.. Вериги надел, да и того, например... очень прекрасно они в эфтом деле, ежели с купчихами...
- У них и вериги-то фальшивые, - прибавляет кухарка. - Им бы только так, шаромыжничать...
- И то правда! - уже совсем весело произносит кучер.
Ведь ужас как легко становится виноватому человеку, когда он думает, что он вовсе не виноват. "Шаромыжничество!" - это слово кухарка сказала именно для того, чтобы нанести, с позволения сказать, такую "оплеуху" своему ноющему сердцу, дать ему такого тумака, чтоб оно перестало плакать. И кучеру стало весело, что кухарка отыскала этот тумак в таком ловком слове...
- Я не возьму паспорта, ты не возьмешь, другой не возьмет, третий: что же это будет? - заводил речь, все в тех же видах успокоения, и дядя, когда уже, в смысле надувателя, Парамон был исчерпан и когда требовались материалы для облегчения совести из таких областей нравственности, которых мы обыкновенно и касаться не смели и не понимали (куда нам!).
- У иностранцев этого нет, - прибавлял он. - Как это можно? Поди-ко у иностранцев-то не возьми паспорта? Там, брат, вот у каких, у младенцев, а уж нумер есть!
Мы знали, что все это неправда, но довольствовались представлением, что и Парамон также виноват в чем-то... "не все мы!".
Итак, мы врали и врали и понемножку привыкали лганье делать облегчающим нашу жизнь элементом. Соврал - и точно дело сделал, и, главное, ведь врать-то приучались ради самих себя! Сами врали себе, для того чтобы жить, чтоб не сознавать своего ничтожества, нравственного бескрылия, чтобы не ощущать ежеминутно так прочно возделанной в душе трусости, чтобы не терзаться сознанием не менее прочно возделанною...
увы! почитания к кулаку, к тому, что изуродовало нас и заставило нутром чтить руку "бьющего", паче ближнего и паче самого себя! Лганье, вздор, призрак, выдумка, самообман и прочие виды лжи, неправды - единственный выход из ущелия, образуемого с одной стороны кулаком, уродующим тебя и заставляющим тебя ежеминутно самого убеждаться, что ты никогда неуродом и не был, а с другой - неотразимым сознанием, что ты урод и что кулак выше тебя неизмеримо!
Одно и выходит - ври и живи!
Вот какие феи стояли у нашей колыбели! И ведь такие феи стояли решительно над каждым душевным движением, чем бы и кем оно ни возбуждалось! Не мудрено, что дети наши пришли в ужас от нашего унизительного положения, что они ушли о г нас, разорвали с нами, отцами, всякую связь!..
И, не изменяя своей отчаянной походки, дядя прошел сад и скрылся в дали двора, в темноте. Некоторое время не было слышно ни единого звука. Собаки примолкли - они были одной с нами школы. Мы замерли. Ни звука. Всякий слышал биение своего сердца и шум крови в ушах, всякий из нас "покорился и ждал", так как по уходе дяди испуг перешел уже в явное сознание угрожающей опасности, опасности неминуемой, которая висит над нашими головами; никто уже не сомневался, что это - опасность, и всякий "покорился и ждал".
Идут! Идут по дорожке двое, один - дядя, другой... не разберем, кто такой этот другой?.. Разговаривают о чем-то...
- Помилуйте! - слышно убедительно-низкопоклонное и нищенски-умоляющее слово дяди...
"Так!" - тупым, тяжелым ударом отдается это у нас в сердце... А дядя и неизвестная фигура, которая пришла ночью и ни с того ни с сего заставила немедленно просить у себя помилования, эта фигура приближалась.
- Это насчет Парамона... - произносит дядя шепотом, равняясь с нашей окаменевшей группой, и прибавляет: - Ничего!
Фигура оказалась квартальным.
- Он тут какие-то лекарства дает?.. - говорила фигура спокойным, как говорят опытные доктора, тоном. - Давно ли он у вас?
Мы все тотчас "сознали", что виноваты, так как Парамон поселился у нас давно...
- Н... н... н... - дребезжал дядя.
- Паспорт есть у него?
Едва было сказано это слово, мы мгновенно и искреннейше узнали, что мы не только виноваты, но и глупы... "Об аде да об рае толковали... а паспорт? Где у него паспорт, у Парамона?
Без паспорта - так и святой?.." И тысячи подобных вопросов каждое мгновение пробегали в нашем сознании, все более и более определявшемся. "Как мы, глупые, могли забыть этот паспорт! Разве это ничего не значит? Паспорт-то забыть!
Беспаспортный, и ангелы являются! Ангелы! Паспорт-то где?"
И нам казалось, что и ангелы-то, заслышав этот вопрос: "а где паспорт?", разлетаются от Парамона кто куда, точно испугавшись и одумавшись. А это действительно отлетал от нас ангел пробужденного сознания! Да! мы, дети, уж больше могли любить только то, что нас бьет, давит, чем то, что дает нам право свободно дышать и жить. В одно мгновение, от одного появления квартального, от двух его жестоких вопросов, мы уж считали квартального "настоящим", а Парамона и все, что принесено им, - не "настоящим", во всяком случае неравносильным с значением квартального.
- Позвольте-ко взглянуть, где он у вас? - так же, как доктор о пациенте, спросил квартальный и сделал шаг вперед.
- Не сюда-с! - поспешил предупредить дядя и торопливо повел ночного гостя в другую сторону, к беседке Все, что дал нам Парамон своим присутствием, все доброе, светлое, чистое, невинное, простое, душевное, словом, все, что мы пережили вместе с ним благодаря ему, - все на мгновение воскресло в каждом из нас, и слезы душили всех. Парамон воскрес в нас вновь, во всей божественной, неземной красоте, и до чего было в нем хорошо все, решительно все, от ног, грязных и в болячках, до волос, висевших длинными нерасчесанными прядями, - я не могу, не в силах передать теперь! Мы чуяли, что потеряли все это, чуяли опять предстоящую нам тьму. Эта тьма так была ужасна, что у нас, у ребят, вдруг захватило дыхание сильнейшею судорогою слез. Мы побежали, не могли оставаться и сидеть, но подойти к самой беседке не могли - не то что боялись, а просто "не могли", как не можешь отрубить себе пальца...
Видим: у Парамона огонь; стучат к нему; стучит дядя. - "Кто-о-о?.." "Я, я! - кротко, но фальшиво, как подкрадывающийся вор, шепчет дядя. Отвори-ко!.." - "Господи Иисусе... о-о-о..." "Устал Парамон на молитве, думаем мы, - задремал было, бедный!" Долго не отворяет он. Мы знаем, что он не может скоро подняться, если только лег или стоит на коленях; знаем, что у него к ночи все болит, ноет спина, руки и ноги... Мы знаем, как он, поднимаясь, захлебывается от жгучей боли язв; мы знаем, как неожидан для него, бедного, измученного, этот гость; знаем, жалеем, ужасно жалеем, но не менее боимся и этого гостя. Нам было жаль Парамона, жаль всей душой, и мы боялись, как бы нежданный гость, наскучив ждать, покуда он отворит, не застучал бы в дверь кулаком...
Но когда в самом деле прошло еще минуты две-три, а Парамон не отворял, ощущения наши изменились: мы уж только боялись, как бы не рассердился гость. "Ну же, ну, Парамон Иваныч!" - уж с некоторым нетерпением в голосе произнес дядя, после того как гость громко кашлянул. А после этого кашля мы уж почти обижались на Парамона... "Эк копается!" - прошептал кучер, который, как и мы, жалел Парамона две минуты назад...
"О-ох-х!"" - слышалось из глубины беседки; слышались тяжелые, редкие-редкие шаги Парамона, но дверь не отворялась. Гость наконец застучал-таки, а мы, как только он загрохотал кулаком в дверь, уж все были недовольны Парамоном, его невежеством. Мы уж забыли, что его ждет горе, а думали о том, как это он заставляет ждать это горе, это неожиданное несчастие? Почему это мы полагали, что гость прав, придя разорять гнездо измученного человека, а измученный человек неправ, заставляя подождать своего разорения? Несомненно, что у всех нас было сердце, но сердце это уже поколениями приучено считать худое - правдой и основой жизни, все приносящее несчастие, притесняющее - настоящим, стоящим, а простое, доброе, незлобивое и светлое - хоть и хорошим, но не особенно важным сравнительно с первым.
Парамон наконец отворил дверь.
- Чево тут?.. Ты, что ль - Иваныч?.. - как труднобольной, еле поднявшийся с постели, говорил он... Он, очевидно, устал и только что задремал; у него, по всей вероятности, ныло все тело.
- Вот... тут, - начал дядя, - к тебе!..
- А-а? О-ох, владыко живота моего! Чево-о?
- Вот тут...
- Тут есть до вас дело, - перебил гость, - позвольте войти.
- Войди, войди! - крестясь и, видимо, ничего не подозревая, проговорил Парамон и еле поплелся от двери.
Вошли. Приблизились к беседке и мы...
Парамон, добравшись до кровати (голые доски), сел, опершись ладонями в эти доски, и, слабо охая, опустил голову на грудь.
Мы думали, что он "испугается", и ждали испуга. Нет!
Парамон только охает...
- Вы откуда родом? - оглядывая стены, увешанные картинами, спросил квартальный и, поглядев на всевидящее око, глянул на дядю. Дядя глянул в открытую дверь, а мы глянули друг на друга. - "Что настряпали?" - говорил нам взгляд дяди. "Не я один - и ты!" - взглядывая друг на друга, говорили мы и сознавали, что поступили преступно.
Это все - дело одного мгновения.
- Родом откуда вы? ваше звание?..
- Чево хочешь? - ничуть не пугаясь и даже не думая взглянуть и рассмотреть хорошенько пришедшего, произнес, охая, Парамон.
- Родом, родом откуда, какой губернии?
- Родо-ом?.. Кур... о-ох ты, мать пресвятая!.. Кур... о-ох!
погоди-погоди!..
Парамон, всхлипывая от боли в спине, осторожно поводил плечами, желая подвести под вериги здоровые, неизъязвленные места тела.
- Курский, брат, о-ох, курский...
И опять помолчал и поохал.
- А волость наша - Почиваловская... Аль сам-то курский?..
- Полиция получила бумагу о разыскании беглого крестьянина Почиваловской волости, Парамона Денисова... Ты Парамон Денисов?
- Денисов? я!
- Парамон?
- Парамон! Парамон, брат, Парамон!
- Женат?
- Был женат, а вот уж восьмой год разженился.
- То есть семью бросил?
- Мне глас был...
И ни капли не испугался, даже тона допрашивающего не замечал, а говорил как всегда и со всеми.
- Разженился, братец ты мой! Сподобил меня господь...
- Паспорта нет?
- И-и! как-кие паспорты!.. Чево там... на что мне!.. У меня паспорт господний... не надо мне этого!
Сказано было все. Все замолчали на минуту.
- Испужался я!.. - ласково глянув на дядю, проговорил Парамон, застукал ты, испужался... Думал, уж не черненький ли (так Парамон называл бесов) балует тут... ан это ты пришел... Побудь. Ладно у меня тут-то... Дай бог тебе, успокоил меня.
"Ведь подводит нас всех под обух!" - подумали мы единодушно и решительно вознегодовали на дурость Парамона...
Но главное, что охладило к нему, - это именно его безбоязненная уверенность в своей правоте. Испугайся он, засуетись, начни врать, кланяться, - мы бы поняли его. Но видя, что он ничего не делает, ни капли не боится, а просто и без всякого сомнения в себе, в своем положении и поведении продолжает верить в свое дело, - это сделало нас совершенно равнодушными к его положению: мы "не могли" понимать такой верности самому себе, она нам казалась глупостью. Посудите: пришли из полиции, разыскивают, спрашивают паспорт, а он говорит:
"мне глас был!" Вот сию минуту его "возьмут в темную", а он говорит "побудь, побудь, посиди!", точно в самом деле гостей принимает. Тут человек еле дышит, боится, как бы его не притянули к делу за то, что дал приют беспаспортному, а беспаспортный, как на грех, "ляпнул" при "самом" квартальном:
"это ты меня успокоил". Ну не разиня ли? Ну, что бы ему испугаться, заерзать "по земи", если нужно, на коленках, попросить прощения, дать взятку (наверно, припрятывает деньги-то! - внезапно осенило нас), а он болтает бог знает что, да еще без паспорта, да других подводит! Бог с ними - с этими святыми!., только беды наживешь!
Это не только взрослые и опытные думали, но и мы, дети, так широко осчастливленные Парамоном, и мы чувствовали, что бог с ними, с этими святыми: только беды наживешь!..
- Как же теперь? - тихо сказал квартальный дяде. - Ведь надо его отвести...
- Парамон Иваныч!.. - окликнул Парамона дядя.
- Что, золотой?
- Вот они говорят, нельзя, мол...
- На место жительства, - прибавил квартальный, - вас требуют.
Парамон поднял голову...
- Меня, что ли?..
- Да, - продолжал дядя, - вас требуют на место жительства...
- Ну во-от! Что мне там!
- Нельзя!.. Требуют!
- А пущай!
- Да нельзя же ведь!.. - уж с нетерпением произнес дядя.
- Чево там - нельзя... ну!..
Это неуважение к "нельзя", которое мы почитали еще в утробе матерей наших, просто взбесило всех; даже нас, детей, взбесило. "Как "пущай"? обиженно думали мы. - Начальство требует, а ты - "пущай"!"
- Что - "ну"! - обидевшись, проговорил квартальный. - Что тут "ну"? Когда требуют - так тут нечего нукать...
Парамон ничуть все-таки не испугался, а не умел понять, что ему говорят, и робко ответил:
- Ну господь тебя помилуй... Ничего! Что там!
- Опять-таки не "ничего", а требуют по этапу, домой! - произнес квартальный, мало-помалу входя в аппетит притеснения.
- По этапу, Парамон Иваныч! - пояснил дядя.
При словах "по этапу" мы опять стали все жалеть Парамона...
- Пущай! - опять ответил Парамон, ответил так, не понимая, и опять мы перестали его жалеть... Хоть бы тут-то он испугался! Или хотя бы тут-то понял, что он "ничтожество"!
- Ну, - проворно заговорил квартальный, - разговаривать тут нечего! Я должен тебя взять с собой...
- Где живешь-то? - простодушно спросил Парамон.
- Вот изволь собираться, и пойдем. Там узнаешь.
- Ох, трудненько, трудненько... пущай бы утречком прибежал! За семейку помолился бы.
- Ведь это вас в часть ведут, Парамон Иваныч! - пояснил дядя, явно негодуя на глупое предложение молиться в части.
"Часть - это вещь серьезная; должен же ты понять, что там не до твоих глупостей!" - вот что, казалось, хотел он сказать своей фразой.
- Ну что ж, эко! - отвечал Парамон. - Помолюсь, ничего... Добрый человек... Все люди, все человеки...
Говоря это, Парамон, очевидно, и не думал идти.
- Ведь сейчас надо! - опять нетерпеливо пояснял дядя.
- Ох-ох, сейчас-то!.. Чего уж? Утречком добегу...
"Что ты будешь делать с этакой дубиной!" - подумали и почувствовали все мы, не исключая и квартального.
- Ну вот что!.. - не вытерпел квартальный. - До завтра он останется здесь...
- Слышишь, Парамон Иваныч! Остаешься до завтра! - сказал дядя.
- Утречком, утречком!
- Остается под вашей ответственностью. Все, что здесь есть (квартальный указал на стены), все должно так и остаться до завтра, до моего прихода... Изволите слышать?
- Пом-милуйте!..
- Завтра будет составлен протокол... Что это, - часовня, что ли, у вас? - вновь оглядывая беседку, произнес квартальный.
- Помилуйте, господин надзиратель! Рябятишки... баловство, больше ничего!
- Сколько времени он у вас живет? Отчего вы не донесли в полицию, что у вас беспаспортный?..
- Господин надзиратель...
- Хорошо-с! Завтра все разберем... Так чтобы все как вот теперь, все чтоб осталось. Я все помню.
Надзиратель, очевидно, стоял на твердой почве, чувствовал себя легко, свободно, знал, что его дело сделано, и попирал нас всех каждым своим вопросом, каждым словом. Дядя в ответ ему испускал только полуслова "пом-ми...", "господин надзир...", опять "пом...", "будьте покойны; будддте покойны!"
и т. д.
- Ну, со Христом! По домам, ребятушки! - неожиданно произнес Парамон, поздно-о! Поздненько! Немогута!.. Со Христом, ступайте! Отдохнуть надо мне, окаянному...
- Ладно, ладно, отдохнешь, не беспокойся! - не спеша направляясь к двери, проговорил квартальный.
- Ну, спаси те Христос!.. Устал ведь!..
- Хорошо-хорошо... Так до завтра!..
Квартальный спустился со ступеньки крыльца в сад. Дядя пошел вслед за ним.
По уходе дяди и квартального мы, дети, и некоторые из домочадцев продолжали оставаться в саду. Всем стало легче, когда кончилась эта сцена, но в то же время все мы чувствовали, что теперь, после того как ушел незваный гость, мы уж стали не те, какими были до его прихода. Парамон, как и всегда, сидит в своей беседке; как всегда, огонек лампадки чуть светит из-за занавески, и беседка была та же самая, что и пять, десять минут назад (вся сцена продолжалась не больше десяти минут); все было то же самое - и Парамон, и небо, и вэздух, - но мы были уже не те. В десять минут мы позволили пережить нашему сознанию и сердцу такие скверные ощущения, такие гадкие чувства, такие подлые, предательские мысли, и притом в эти десять минут таких скверных и гнусных мыслей и чувств обнаружилось в нас так мною, их такое открылось обилие в недрах нашего сознания и сердца, что все, так недавно близкое, родное нам - Парамон, беседка и небо, - было ужас как далеко от нас! Между нами была наша измена, внезапная и глубокая; отделаться, изгладить ее следы не было никакой возможности: измена шла, помимо нас, из глубины сердца... Мы узнали, чего не знали прежде, что мы - истинное ничтожество, узнали это теперь в глубине своего сердца...
Горели звезды в небе, благоухал воздух, ангелы приходили, как и всегда, к беседке Парамона, - а мы уж не смели ни думать об этом, ни наслаждаться, ни радоваться...
Мы теперь чувствовали себя предателями!
Темное, холодное и унизительное вошло тогда что-то в наше детское сознание, а главное - в сердце. Мне лично казалось, когда ушел квартальный, что я как-то даже ростом стал меньше и с боков съежился, точно кто меня окорнал по краям и охолодил все мое нутро.
- Будет шататься-то! - не входя в сад, со двора закричал дядя. Дошатались вот... пошли спать.
Он был вне себя.
Все разбрелись по своим местам, чувствуя себя преступниками, изменниками... Я спал, завернувшись одеялом с головой и испытывая впервые вполне сознательно полную безнадежность моего существования. После этого я - чужой всему, никому не нужный и себя не уважающий человек. Я уж знал с этого дня, что себя я не могу ценить ни во что: факт был налицо. С этого вечера я стал страдать бессонницей и, утомленный, засыпал тяжело, точно опускали меня в темную, сырую, холодную, бездонную яму...
Проснувшись поутру, мы узнали, что Парамона уже нет в нашем доме.
Пусто и холодно стало нам; но благодаря дяде эта пустота была тотчас замещена чем-то другим. Этот бедный человек, попавшийся в беду самым положительным образом (протокол, мы узнали, был уж составлен), терзался больше нас всех; больше нас всех он чувствовал себя предателем, изменником и одновременно с этим негодовал на себя, как на дурака, позволившего себе увлечься на старости лет какими-то посторонними интересами. "Дурак! Старый дурак!", "Подлец! Предатель!" одновременно разрывало его душу. "Отчего ты не заперся? Чего ты испугался? Сунул бы ему красную! Человекто цел бы был... Связался с беспаспортным!.. Угодники!
вертись вот за них... Святой человек!.. Пальцы жжет... а теперь вот, поди-ка, с протоколом-то!.."
- Что вы тут дрыхнете до двенадцатого часу? - истерзавшись от сознания и глупости и низости своей, закричал он, войдя в комнату, где мы, дети, спали. - Пошли в беседку!..
Сейчас вставать!..
Он шатался по всему дому, орал на всех и на все...
Мы не только не сердились на него, на этот крик и брань, но жалели его, зная, как ему скверно на душе и что он именно от этого мечется и бесится.
- Погоди, разбойник, - кричал он на дворе на кучера. - Я вот увижу барина, я ему про тебя... пусть вспишут! Кан-налья этакая!.. Кш! Что вы распустили тут кур? дурье этакое! - неимоверно возвышая голос и, очевидно, желая проникнуть им со двора в самую глубь дома, продолжал он, - я вот доберусь до вас, разини! Эй, где вы там!..
Мы оделись, бегом побежали в сад, в беседку, как приказал нам дядя. Не добежав до нее, мы слышали, как он что-то там уронил на пол, потом что-то выбросил на дорожку, не переставая ругаться.
- Что рты разинули? - завопил он, завидев нас. - Настряпали делов? В гимназию ходить - "болен", а болтаться мастер? Ничего, погоди! я вас приведу к одному знаменателю...
Возьми метлу-то, дубина!
Ругался он и рвал со стен беседки картинки, которые мы наклеивали с такой любовию.
- Ммон-нахи! Как же!., подвижники тут завелись!., порросята этакие! взодрать хорошенько!.. инспектору вот!..
...И ангелы, бесы, подвижники... все это клочьями валилось со стен и проворно, при содействии нас, детей, метлами выметалось из беседки. Из наших светлых ощущений вырастали кучи сора под нашими же руками, и скоро ничего, кроме этой
- кучи у порога беседки и пол всевидящего ока на потолке, не осталось от светлого эпизода нашей жизни... Пол всевидящего ока, то есть полглаза, и потом голые доски - этот уцелевший кусок прошлого - особенно как-то успокаивал нас в нашем унизительном положении. Разодранное, оно хоть и глядело чуть-чуть и половиною зрачка, но торчавший из-за него лоскут с гербом (на подклейку шли казенные бумаги) и потом доски уничтожали все впечатление смотрящего глаза и практически удостоверяли нас, что оно едва ли что видит "бумаги и доски!"
Ощущение успокоения в нашем унижении, испытанное нами благодаря разорванному и уничтоженному оку, было для нас ново и облегчало душу. За это ощущение рады были ухватиться все...
Нельзя же в самом деле удовольствоваться только сознанием своей ничтожности (а все мы знали это доподлинно).
Носить это бремя тяжело; хоть по временам хочется считать себя не совсем ничтожным и хоть капельку правым; и вот волей-неволей, именно вследствие нашего ужасно тягостного душевного состояния, мы все как бы согласились врать в собственную свою пользу, облегчать себя, доказывая собственную правоту всеми неправдами. В сущности мы не были виноваты в том, чем были. Но нельзя же жить годы, изживать век, довольствуясь только такою невинностью... Чтобы не задохнуться в своем ничтожестве, которое, повторяю, в деле с Парамоном было доказано нам самими же нами, мы должны были волей-неволей искать спасения в лганье, в выдумке - ничего, никакого другого ресурса у нас не было...
- Да, - как бы нечаянно вспоминая, произносил дядя во время какого-нибудь вовсе не относившегося к нашему несчастному положению разговора: - Парамон-то! рассказывали у нас, у него, брат, семь человек детей... Всех бросил, побираются, а он вот... поживает! Говорят, в Киеве, у купчихи, у богатой...
- Вот те святой!.. - отзывался кто-нибудь из семьи иронически.
И врали оба сверлило всех парамоновское дело, и все выдумывали что-нибудь, от чего бы полегчало.
- Они, эти угодники-то, тоже ловко!.. - раздобаривал даже кучер (ведь и он вздыхал о Парамоне тайком!), - без паспорту шатается себе... да!.. Вериги надел, да и того, например... очень прекрасно они в эфтом деле, ежели с купчихами...
- У них и вериги-то фальшивые, - прибавляет кухарка. - Им бы только так, шаромыжничать...
- И то правда! - уже совсем весело произносит кучер.
Ведь ужас как легко становится виноватому человеку, когда он думает, что он вовсе не виноват. "Шаромыжничество!" - это слово кухарка сказала именно для того, чтобы нанести, с позволения сказать, такую "оплеуху" своему ноющему сердцу, дать ему такого тумака, чтоб оно перестало плакать. И кучеру стало весело, что кухарка отыскала этот тумак в таком ловком слове...
- Я не возьму паспорта, ты не возьмешь, другой не возьмет, третий: что же это будет? - заводил речь, все в тех же видах успокоения, и дядя, когда уже, в смысле надувателя, Парамон был исчерпан и когда требовались материалы для облегчения совести из таких областей нравственности, которых мы обыкновенно и касаться не смели и не понимали (куда нам!).
- У иностранцев этого нет, - прибавлял он. - Как это можно? Поди-ко у иностранцев-то не возьми паспорта? Там, брат, вот у каких, у младенцев, а уж нумер есть!
Мы знали, что все это неправда, но довольствовались представлением, что и Парамон также виноват в чем-то... "не все мы!".
Итак, мы врали и врали и понемножку привыкали лганье делать облегчающим нашу жизнь элементом. Соврал - и точно дело сделал, и, главное, ведь врать-то приучались ради самих себя! Сами врали себе, для того чтобы жить, чтоб не сознавать своего ничтожества, нравственного бескрылия, чтобы не ощущать ежеминутно так прочно возделанной в душе трусости, чтобы не терзаться сознанием не менее прочно возделанною...
увы! почитания к кулаку, к тому, что изуродовало нас и заставило нутром чтить руку "бьющего", паче ближнего и паче самого себя! Лганье, вздор, призрак, выдумка, самообман и прочие виды лжи, неправды - единственный выход из ущелия, образуемого с одной стороны кулаком, уродующим тебя и заставляющим тебя ежеминутно самого убеждаться, что ты никогда неуродом и не был, а с другой - неотразимым сознанием, что ты урод и что кулак выше тебя неизмеримо!
Одно и выходит - ври и живи!
Вот какие феи стояли у нашей колыбели! И ведь такие феи стояли решительно над каждым душевным движением, чем бы и кем оно ни возбуждалось! Не мудрено, что дети наши пришли в ужас от нашего унизительного положения, что они ушли о г нас, разорвали с нами, отцами, всякую связь!..