Страница:
Не переоцениваю ли я благородство своих эмоций?
Говоря начистоту, я не только и не столько в этаком "мировом плане" оробел. Я испугался проще, лично.., Вот он нас всех свел с ума, а сам? Ведь похоже, что он-то остался "трезвым". Значит, у него было противоядие? Но тогда он обманул меня... Зачем?
Стоило ему теперь захотеть, насмотревшись и наслушавшись всякого за те четверть часа или полчаса, что мы не владели собою, он мог превратить наши существования в совершенный кошмар.
Да... Я не хотел попасть в лапы преуспевающего Гриффина, но мне - да и всем нам - претила бы и роль Уэллсова доктора Кемпа, мещанина, во имя своего мещанского покоя осудившего голого и беззащитного гения на смерть.
Да, Гриффины были _угрозой_, но Кемпы были вечными _филистерами_. А из этих двух репутаций для каждого из нас наиболее отвратительной была вторая... Доводись, случись чтолибо страшное, никто из нас не сможет встать, пойти куда-то, забить тревогу и в каком-то смысле _выдать_ своего товарища. И проклятый Венцеслао отлично учитывал это.
Он возлежал на моем диванчике, курил черт его знает какие папиросы, укрепленные вместо мундштуков на соломинках, и говорил со мной топом доверительно-откровенным. Но что он говорил?!
- Я вот думаю (мне пришлось о многом подумать в последние дни) - мне, собственно, сам бог велел теперь стать этаким Мориарти... Королем преступников, страшным и неуловимым... Но - не стоит, верно? Лучше - всё по честности, ха-ха... Сам подумай: вот мы с т обой могли бы... Ты вообрази: маленький аптекарский магазинчик, тихая лавчонка, торгующая - так, всякой дрянью... Реактивами, химической посудой... Стеклянными трубками (он вдруг ни с того, ни с сего рассмеялся, и я со страхом посмотрел на его папиросу).. . На Шестой линии, представляешь себе? Под сенью бульварчика, а? "Коробов и Шишкин"... Так, для начала... Теперь прикинь: двести кубометров эн-два-о это семь гривен затрат да сутки сидения над перегонным кубом... И "пожалуйста, заходите! Вам сколько угодно? Двести кубометров? Ради бога, двести по рубль двадцать три - это..." Морщишься? Кустарщина? Ну давай искать финансиста... С ушами и с головой, но - без языка! Ваши деньги, наша идея, начала паритетные... Завод - где-нибудь у черта на куличках, подальше от всяких глаз... И через три года. - его глаза вспыхнули, он вскочил на ноги, - к чертям собачьим всю эту говорильню, все эти сантименты, дурацкие споры!.. Шовинизм, пацифизм, идиотство: Вячеслав Шишкин не желает, чтобы в мире были войны! И - баста ! И - точка! Всё! И - не будет!
Лицо мое выразило: "Ну, это уж ты, друг мой..."
- Ах, ты всё еще не веришь? Хочешь - картинку? Две армии - на позициях. На стороне одной - я, Шишкин... Мой газ. Противники готовы ринуться вперед... Вдруг - дальний гул... Странные снаряды. Взрыва почти нет, осколков нет, только клуб темнозеленого дыма... Солдат окутывает изумрудный туман... А дальше... дальше тебе всё известно. Прошло, скажем, четверть часа.. "Ваше благородие, дозвольте спросить... Чего это ради нам помирать надо? Не пойду я, господин ротный, в атаку, ну его!.. До поры в яму лезть никому не охота!" - "А что, Петров (или там Сидорчук), ты ведь прав!.. Идем на смерть ни за хвост собачий. Царь у нас юродивый, министры ракалии, всех пора долой, слово офицера!"
Повоюй в этих условиях! А ведь я, - он в одних носках забегал по комнате, - я пока создал только икс дважды! А кто тебе сказал, что через год не найдется игрека трижды, зета, кси или пси? Кто сказал, что, если вместо закиси азота я возьму какоенибудь йодистое, бромистое, натриевое соединение, я не получу вещества с совершенно иными свойствами? Таблетка, а в ней - все инстинкты Джека-Потрошителя?.. Флакончик - а там одаренность Скрябина или Бетховена? Порошок, и за ним - фанатическая одержимость всех Магометов, всех Савонарол... Ты уверен, что такие "снадобья" не были уже кустарно, конечно, вслепую! - открыты и изготовлены? А средневековые мании? А дикий фанатизм Торквемады? А семейка Борджиа?.. Гении рождались всегда: эти Борджиа мне весьма подозрительны. А коли так...
"Сам ты маньяк!" - промелькнуло у меня в голове.
- Слушай, баккалауро, ты же теряешь меру! Ну тебе повезло: ты наткнулся... Но теория вероятностей говорит...
Он остановился, точно уперся в песок, и уставился на меня острым, колючим взглядом. Потом не спеша вытащил из жилетного кармана что-то, напоминающее маленькую плиточку шоколада, тщательно завернутую в свинцовую бумажку.
- Вспомни историю химии, милый... Восемьдесят лет назад Вёлеру _повезло_: он _наткнулся_ на синтез мочевины... А спустя два-три десятилетия - и понесло, и замелькали... Зинин и Натансон, Перкин и Грисс, Гребе и Либерман... Теория вероятностей? Нет, фуксин, ализарин, индапрены... Видимо, тебя не было припугнуть их этой самой вероятностью! Хочешь? - он протянул мне свою плитку. - Попробуй, не бойся, не помрешь... На вкус - терпимо, а результаты... Ага, побаиваешься всё-таки? И правильно делаешь: после Вячесла ва Шишкина народ начнет остерегаться химии. Еще как!
Ну а я? Что я мог сказать ему теперь путного, после того, что произошло накануне?
- Сергей Игнатьевич, помнишь, что было потом? Мы-то с тобой помним, а вот коллегам... Трудно им всё сие даже вообразить... А каково же нам было _решать_?
Ты пришел ко мне назавтра, весьма смущенный. Баккалауро не терял времени: он побывал у тебя и, несколько высокомерно информировал тебя о сути дела, предложив тебе переговорить на эту тему с твоим батюшкой, может быть, твой родитель пленится идеей и выложит деньги... Ты пришел посоветоваться со мной. Так ведь?
Мы весь вечер просидели в моей комнате: ты, Лизаветочка и я. Мы говорили почти что шепотом: мы хотели, чтобы Шишкин ничего не узнал о наших сомнениях, а в то же время нам начало казаться - не слишком ли сильное влияние с его стороны испытывает Анна Георгиевна?
Да, всем было понятно: судьба поставила нас, как говорится, у колыбели очень важного открытия... Неужто в этом положении брать на себя роль обскурантов, маловеров? Это нам никак не подходило. Мы помнили десятки примеров: французские академики за год до Монгольфье объявили полет немыслимым делом. Английские ученые ратовали за запрещение железных дорог: коровы от грохота потеряют молоко! Уподобляться этим мракобесам? Конечно, нет! Но в то же время...
Имели ли мы право _запретить_ человеку реализовать его удивительное изобретение? Не имели. Но было ли у нас и право _позволить_ ему в тайне и секрете реализовать открытие _для_ _себя_?
Помешать этому? _Выдать_товарища_? Но ведь это - предательство самой чистой воды... _Не_выдавать_его_? Но не окажется ли это чем-то куда более худшим, предательством человечества?", И у меня, и у него, Сергея, за то время, что баккалауро убеждал нас, _открылись_на_него_глаза_: человеком-то он, по-видимому, был далеко не на уровне своих ученых достоинств... Как же нам поступить?
Ах, какими маниловыми мы все тогда были, такие интеллигентики! Мы решили _подождать_, а что могло быть хуже?! Мы сделали великую ошибку: "Попробуем затянуть, отсрочить решение дела... Поговорим со Сладкопевцевым-отцом. То да се.., Авось..."
И баккалауро в свою очередь допустил не меньший промах, _видимо_, допустил!
В самонадеянном нетерпении своем он не нашел в себе силы ждать. Кому-то (были смутные основания думать, чго тем самым Клугенау, о которых уже шла речь) он открыл свою тайну. Возможно, над ними он проделал такой же опыт, как у нас на Можайской. У нас все "обошлось", если не считать, что дядя Костя Тузов внезапно разошелся с женой и уехал за границу с тетей Мери Бодибеловой. А вот у Клугенау разыгралась настоящая трагедия: в июне месяце восемнадцатилетняя Матильда отравилась, ее едва спасли...
А вскоре события понеслись таким галопом, что наша тактика кунктаторов оказалась вовсе не применимой, и всё пришло к печальному концу раньше, чем мы успели ее проверить.
После Лизаветочкиных именин Венцеслао сразу же исчез с наших глаз. Когда это случалось раньше, мы не тревожились: явится! Теперь начались волнения: где он, что делает, какие новые сюрпризы готовит там у себя, не то на Охте, не то за Невской заставой? Что ожидает ничего не подозревающий мир? Больше других тревожился вот он, Сладкопевцев.
- Так еще бы! - неожиданно проявил сильное чувство до сего времени помалкивавший сопроматчик. - Если только икс дважды - шут с ним! А если он и впрямь нащупал общий путь воздействия на человеческую психику (об условных рефлексах кто тогда знал?)? Изобрете т какой-нибудь там "антиволюнтарин" или "деморалин" и не то что сам его применять будет, а продаст на толчке любому сукину сыну с тугой мошной... Нет ничего на свете опасней сорвавшейся с цепи науки, если ею не управляет добрая воля!.. Я не прятал голову под крыло, как вы... Я. предлагал сразу же начать действовать...
- Верно, Сереженька, верно, - подмигнув Игорьку, благодушно согласился Коробов. - Мы были Рудины, а ты ориентировался более на Угрюм-Бурчеева... Положи мой ножик на стол: нет поблизости Шишкина!.. Он его тогда буквально возненавидел!
Да, по правде сказать, и все мы... помешались на Шишкине, бредить им стали. Сидим с Лизаветочкой в Павловске, в весенней благости, на скамейке у Солнечных часов, и - "Шишкин! Шишкин, Шишкин... Баккалауро! Венцеслао!" Тошно, ей-богу!
Но и понятно. Вообразите: пришел к вам приятель и на ухо шепчет, что вчера случайно заразился чумой... Как быть? Как уберечь от заразы людей, не повредив себе самому?.. Премучительное наступило для нас время..
Жизнь, однако, шла своим руслом... Венцеслао обретался в нетях, приближались весенние экзамены. И вот, мая пятого числа, в девять часов пополуночи, направились мы с тобой, Сереженька, можно сказать - тут же через улицу, в альма-матер. В Техноложку... Шли спокойно, но...
АЛЬМА-МАТЕР ВСКИПЕЛА!
Гаудеамус игитур,
Ювенес дум сумус...
Студенческая песня
Странный гул и возбуждение встретили нас уже в вестибюле. Не слышно было обычного шарканья профессорских калош, швейцар, прославленный Демьяныч, не возглашал, как заведено было: "Здравия желаю вашество", студенчество не мчалось опрометью по лестницам в аудитории... Подобно киплинговскому "Злому племени", потревоженному Маугли, оно по-пчелиному гудело и жужжало у всех летков.
Скинув шинели, мы ахнули. У гардероба на деревянном диванчике лежал студент-второкурсник, прикрытый каким-то пальтецом, с головой, забинтованной белым. Кто-то щупал ему пульс, кто-то требовал воды, кто-то уже ораторствовал: "Мы не можем пройти мимо случая возмутительного произвола..."
Что случилось, коллеги?
Случилось нечто из ряда вон выходящее.
В тогдашней восемнадцатой аудитории (помнишь, Сережа, в конце коридора, за кабинетом химической технологии?) должна была состояться очередная лекция адъюнкт-профессора Кулябки-Борецкого по этому самому предмету.
Кто ходил на Кулябку? Никто. Его терпеть не могли: талдычит от и до по собственному же учебнику. И личность сомнительная!.. Но где-то рядом сорвалась лекция Гезехуса. Образовалось окно, без дела скучно. Аудитория Кулябки заполнилась случайной публикой. Кулябко, как всегда, гнусил что-то себе под нос, скорее недовольный, нежели обрадованный неожиданным многолюдием.
Студенты - кто да что: читали романы, дремали, собеседовали. Всё было тихо и мирно.
Внезапно c вспоминали очевидцы - где-то под потолком небольшого амфитеатра раздался негромкий звук, хлопок, точно бы пробка вылетела из бутылки зельтерской... Почти тотчас же через небольшой душничок вентилятор, подававший воздух откуда-то с чердака, поме щение начало заполняться каким-то дымом или паром своеобразного, зеленоватого, похожего на флуоресцин, оттенка.
Окажись этот туман остропахучим, зловонным - началась бы паника. Но в воздухе вдруг запахло какими-то цветами, заблагоухало, так сказать... Ни у кого ни удушья, ни раздражения в горле...
Профессор, принюхавшись, приказал служителю подняться на чердак, узнать, что это еще за шалопайство? Кулябке было не впервой сталкиваться с тем, что тогда именовалось "устроить химическую обструкцию", странно только, что запах-то - приятный... Впредь до в ыяснения он прервал свою лекцию (и напрасно!).
Студенты, пользуясь тишиной, стали всё громче и громче обсуждать случившееся. Шепот возрос, перешел в довольно громкий шум. И вдруг кто-то из второкурсников, сидевший почти против кафедры, подняв руку, пожелал обратиться с вопросом к самому Кулябке. Без особой радости Кулябко процедил что-то вроде: "Чем могу служить?"
Студент встал и с какой-то странной ухмылкой оглянулся... Похоже, он сам не понимал, с чего это его дернуло заводить такой разговор. Потом, помявшись:
- Господин профессор... Вы меня уж извините, но я... Вам, верно, приятно, что собралось так много народа? А? Так вот - я хочу предупредить: не обольщайтесь, господин Кулябко! Ваша популярность не возросла... Я давно уже собираюсь вам всё сказать... Как на духу! Мы ведь вас терпеть не можем, а? Да вот, все мы... Химик вы... ну, средней руки, что ли... Сами знаете! А то, что вы покровительствуете этим франтикам в кургузых тужурочках (он досадливо махнул туда, где кучкой сидело несколько "белоподкладочников", черносотенцев), так это вызывает и окончательное пренебрежение к вам... А потом... Ведь про вас нехорошие слухи ходят, господин член "Союза русского народа"! Говорят, на Высших женских вы руководствуетесь при оценке успеваемости отнюдь не способностями к наукам... Это как же так господин истинно русский?
Аудитория остолбенела. Да, так все думали, но никто никогда ничего такого не говорил. Тем более этак... экс катэдра. /Буквально: с кафедры, во всеуслышание (лат.)/ Скандал, коллеги! Вот как он рявкнет...
Кулябко не рявкнул. Он было открыл рот, соображая, - не может быть! Ослышался?
Но внезапно выражение его лица изменилось. Он вдруг сел, поставил локти на кафедру, подпер щеки кулаками и желчным, острым, ненавидящим взглядом прошелся по рядам студентов.
- Выражаю вам глубокую признательность, молодой наглец! - произнес он затем, осклабясь в ухмылке старого сатира. - Ценю вашу редкую откровенность. Позвольте ответить тем же... Тоже - не первый год питаю такое желание... Меня - если вам угодно знать-с - отношение к моей особе со стороны быдла, именуемого российским студенчеством, не заботит ни в малой мере-с... И никогда не заботило-с! Выражаясь словами господ либеральных писателей, я - чинодрал, господин этюдьян! /Студент, студиоз (франц.)/ Да-с! Вам до химической технологии - никакого дела, и очень прелестно! Мне до вас, господа в пурпуровых дессу, /Кулябко обвиняет студентов в том, что они скрытые красные - носят под формой красное исподнее белье./ - как до прошлогоднего снега. Как свинье до апельсинов, если вас это более устраивает, юные померанцы! Я так: отбарабанил, что в программе записано, и - на травку! Однако на ближайших же испытаниях с превеликим удовольствием буду вам парочки водружать... С наслаждением-с! Садист Кулябко? А мне наплеватьс! Что же до тужурочек, как вы изволили изящно выразиться, то кому, знаете, поп-с до сердцу, а кому - попадья. Вам, к примеру, Сашки Жигулевы импонируют, а я - было б вам известно-с - в девятьсот шестом приснопамятном в своем дворянском гнездышке мужичков-погромщиков - порол-с! А очень просто как: через господина станового пристава: "чуки-чук, чуки-чук!". Оно, после вольностей предшествовавших лет, весьма сильное впечатление на оперируемых производило... Так что - де густибус /О вкусах (не спорят) (лат.)/ знаете...
Свирепое мычание прокатилось по рядам. "Долой! Позор!" - послышалось сверху.
- Эй, полупрофессор! - раздался вдруг злой, совсем мальчишеский голос. - А что ты скажешь про дело Веры Травиной, старый циник! Ну-ка вспомни!
И тут Кулябко совсем лег грудью на пюпитр. Мясистая нижняя губа его бесстыдно отвисла, серые глазки прищурились, как у борова, хрюкающего в луже.
- А я и без тебя ее вспоминаю, дурачок! И не без приятности!.. Хомо сум... /Человек есьмь! (лат.)/ Очень ничего была девица, а что глупа, то глупа-с! В петлю ее никто не гнал, предлагать же то, что ей было мною или там другим кем-то предложено, сводом действующих законов не возбраняется... А что до вашего мнения, так я на него с высоты Исаакиевского кафедрального плевать хотел, господа гаудеамус игитур...
- Подлец! - взревела теперь уже почти вся аудитория. - Гоните с кафедры негодяя... Так, значит, ты ей _предлагал_ что-то, старый павиан? А что же ты суду чести плел?
Одни вскочили на скамьи во весь рост, другие кинулись по проходам к кафедре...
Неизвестно, что случилось бы в следующий миг, если бы точно в это мгновение у ступенек, ведущих на кафедру не появился седенький и благообразный старичок Алексеич, добродушный приятель студентов, тот самый служитель, которого Кулябко отправил в разведку на чердак.
Несколько секунд Алексеич сердито расталкивал студентов: "Айай-ай, непорядок какой!", но потом остановился и как-то странно шатнулся на ходу. Потом он провел рукой по розовому личику своему и с изумлением выпучил глаза. Взгляд его уперся в белокурого юношу, уже поднявшегося на нижнюю ступеньку кафедры. Лицо этого юноши пылало, это он первый завел перепалку с Кулябкой и теперь клокотал негодованием. Его видели, за ним следили все: общий любимец и приятель, вечный зачинщик всех споров на сходках, заводила смут - Виктор Гривцов. Алексеич уставился в него, точно приколдованный. И Гривцов, сердито сведя брови, наклонился к нему: "Ну, что тебе?" Вот тут-то и грянул гром.
- Га-спа-дин Грив-цов! - неожиданно для всех то- ненько протянул, как-то просияв личиком, Алексеич, - ай-ай-ай! Нехорошо, господин Гривцов! Что же это вы господину профессору лишей других "позор" кричать изволите? Дак какой же это, извиняюсь, позор? Тут - "позор", а как в охранном отделении по разным случаям наградные получать, так там первее вас никого и на свете нет? Уж кому-кому очки втирайте, не мне: вместе каждый месяц за получкой-то ходим...
Немыслимо описать страшную, смертную тишину, которая воцарилась за этими словами в той восемнадцатой аудитории. Можно было в те годы бросить человеку в лицо какое угодно обвинение, можно было назвать его обольстителем малолетних, шулером, взяточником, взл омщиком, иностранным шпионом, насильником - всё это было терпимо, от всех таких обвинений люди, каждый по умению своему, обелялись и оправдывались. Но тот, кого в лицо - да вот еще так, на людях, в студенческой среде, - назвали провокатором, агентом охран ки... Нет, в самом страшном сне не хотел бы я, чтобы мне приснилось такое...
Все глаза - добрая сотня пар молодых беспощадных глаз (даже глаза тех, белоподкладочников!), как сто пар копий, вонзились в обвиненного. Побледнев, как алебастровый, Виктор Гривцов, всё еще подавшись вперед, схватившись рукой за воротник форменной тужурки, широко открытыми глазами смотрел на старика, точно на вставший над разверстой могилой призрак...
Даже на мухортом личике адъюнкт-профессора Кулябки рядом с сожалением выразилось что-то вроде легкой брезгливости.
А Алексеич внезапно размашисто перекрестился. Святоотческая плешь его побагровела.
- Осьмой год, - кланяясь миру на все четыре стороны в пояс, заговорил он громко, истово, словно на общей исповеди, - семь лет, как один год, прослужено у меня в полиции, господа студенты! Но я-то что ж? Верой служу, правдой, как полагается... Истинный крест! Осьмой год куска недоедаю, ночей недосыпаю - боюсь! Узнаете, думаю, убьете, как муху, господа студенты... Ну - мое дело, как говорится, такое: оно до вас вроде как и совсем постороннее, вы - ясны соколы, а я кустовой лунь! Мне сам бог велел: кто такой есть Коршунов, Егор Алексеев? Новгородской губернии Валдайского уезда деревни Рыжоха самый закорявый мужичонка... А вот как я господина Гривцова теперь понимать должон? Он-то кто же? Богу свечка или - не хочу черным словом рот поганить - другому хозяину кочерга? Ну что, ваше благородие, скажи - нет?! Не на одной ли скамеечке с тобой у Коростелева, у Гаврилы Миныча, в приемный день сидим? Тольки что вы так меня, старого лешого, не признаете, а я-то вас - очень хорошо приметил... По полету признал, и в очках в черных...
Он замолчал, уставив в Гривцова палец, как Вий: "Вот он!" И тогда, к ужасу, гневу, омерзению и торжеству присутствовавших, Виктор Гривцов, блестящий студент, сын довольно крупного инженера, тоном не то медиума, не то лунатика, высоко подняв белокурую голову, заговорил, как по-затверженному:
- Ну что ж? Да. Я - охранник. Я выдал Горева и его группу. А удалось бы, выдал бы и других. Жаль, что срывается. Ненавижу вас всех. Делайте что хотите: я ни в чем не раскаиваюсь!.. Я...
Как-то вдруг взвизгнув, он бросился к двери. Его схватили. Началась свалка. И вот - теперь...
...Все наши попытки добиться толку относительно чердака, отверстия в стене или потолке, то есть, по сути вещей, относительно Венцеслао, не привели ровно ни к чему. О зеленом тумане уже никто не думал. Всё бурлило вокруг, люди кричали, тащили друг друга куда-то в дальние коридоры, в чем-то исповедовались друг другу, чем-то возмущались, чему-то радовались... Мы одни понимали, в чем тут дело: картина-то была знакомой!
Делать, однако, было нечего, и мы оба сбежали, нечестно бросив щиты. Весь этот кавардак, если верить составленному час спустя полицейскому протоколу, "перешел в побоище".
Гривцова еле удалось вырвать из рук разъяренных коллег, и то потому, что появился еще один студент, который, рыдая, обещал сейчас же, немедленно, открыть всем про себя чудовищную, непредставимую тайну... За ним побежали, а аудиторией овладел специально вызванный наряд городовых.
Впрочем, мы скоро перестали допытываться подробностей. Мы-то точно знали: солгать нам не мог никто, замолчать случившееся - тоже. Если все эти юнцы ничего больше не сообщали, значит - они и не знали ничего. Мы же не сомневались в главном: Венцеслао начал необъявленную войну с миром, ни словом не предупредив нас.
Были, правда, странности: в институте никто не видел его в тот день. Это означало, что трагикомедия могла разыграться и в его отсутствие. А если так, то он выпустил эн-два-о из рук, выдал кому-то свой секрет... Или его у него похитили? Какой ужас!..
Опять мы трое - Лизаветочка, вот он и я - сидели вечером в моей комнате. Мы были буквально убиты, да и было чем...
Вы живете в совершенно другом мире, молодые друзья, и всё же подумайте...
Что сказали бы вы, если бы я, мило улыбнувшись, сообщил вам, к примеру, что в тот кофе, которого вы, правда, почти что и не попробовали, что в эти рюмочки коньяка подмешано плюс икс дважды? Что через десять минут вы уже никому и ничего не сможете солгать? Даже скрыть что-либо от собеседника? Как бы вы почувствовали себя...
Люда Берг вдруг вся залилась краской. Она быстро взглянула на Игоря. Игорь выпрямился и кашлянул.
- Нет, как же тогда? - ахнула Люда. - У нас, например, вчера... как-то трюфельный торт... случайно съелся... Нет, я не хочу, чтоб так... Как же так - сразу?
- Ага? Ну вот то-то и есть! - вздохнув, поглядел на нее Коробов. Да нет, не бойтесь, нет в природе такого газа... Был, а - нет. Но подумайте сами: какое он мог иметь действие _тогда_? Мог, да - не имел? А не _имел_ли_? Несколько месяцев спустя мы с Сергеем Игнатьевичем попытались кое-что в этой связи порасследевать... И, знаете, остановились. Смелости не хватило: страшно ведь заходить слишком далеко...
В ТАВРИЧЕСКОМ ДВОРЦЕ
В истории немало стертых строк,
которые никогда уже не будут
восстановлены...
Альфонс Олар
Если у вас есть время, подите в Публичку, спросите комплект газет за май одиннадцатого года и внимательно, с бумажкой, проштудируйте их.
Во всех крупнейших газетах вы найдете подробные отчеты о заседаниях Государственной думы - думы третьего созыва, столыпинской. Весной в одиннадцатом году потихоху-помалёху плелась четвертая ее сессия. Почему я помню это так подробно? Других сессий не помню, эту - забыть не смогу никогда.
Так вот, тянулась эта сессия, с паяцем Пуришкевичем, с розовым ликом и седым бобриком Павла Милюкова, с кадетским трибуном Родичевым и октябристским Гучковым на рострах... Шли скучные прения по вопросу о земстве на Волыни. Как тогда стали выражаться: "думская вермишель"...
Переберите майские номера какой-нибудь "Речи" в том году. Вы без труда установите: заседания думы происходили последовательно и мирно в понедельник второго мая (под председательством его сиятельства князя Владимира Михайловича Волконского-второго), в четверг, пятого (закрытое заседание утром), в субботу седьмого числа (в прениях остро выступал Н. Н. Кутлер) и в понедельник, девятого. Запомнили?
В понедельник этот состоялось даже два заседания - утреннее и вечернее; на вечернем председательствовал сам Родзянко. Оно и понятно: выносили резолюцию соболезнования французской республике; в Ле-Бурже под Парижем произошла катастрофа на аэродроме: на группу членов правительства обрушился самолет, погиб цвет кабинета министров. Франция - союзник, а всё же - республика! Могла быть демонстрация. Могли "Марсельезу" запеть! Понадобился Родзянко.
В мирной скуке протекало заседание одиннадцатого числа. На двенадцатое были снова назначены два заседания, на тринадцатое - одно. Ничто не предвещало конца сессии; ни в одной газете не появилось ни единой, обычной в таких случаях, итоговой статьи.
А тринадцатого мая, в пятницу, без всяких предупреждений господам депутатам думы был зачитан высочайший указ:
Говоря начистоту, я не только и не столько в этаком "мировом плане" оробел. Я испугался проще, лично.., Вот он нас всех свел с ума, а сам? Ведь похоже, что он-то остался "трезвым". Значит, у него было противоядие? Но тогда он обманул меня... Зачем?
Стоило ему теперь захотеть, насмотревшись и наслушавшись всякого за те четверть часа или полчаса, что мы не владели собою, он мог превратить наши существования в совершенный кошмар.
Да... Я не хотел попасть в лапы преуспевающего Гриффина, но мне - да и всем нам - претила бы и роль Уэллсова доктора Кемпа, мещанина, во имя своего мещанского покоя осудившего голого и беззащитного гения на смерть.
Да, Гриффины были _угрозой_, но Кемпы были вечными _филистерами_. А из этих двух репутаций для каждого из нас наиболее отвратительной была вторая... Доводись, случись чтолибо страшное, никто из нас не сможет встать, пойти куда-то, забить тревогу и в каком-то смысле _выдать_ своего товарища. И проклятый Венцеслао отлично учитывал это.
Он возлежал на моем диванчике, курил черт его знает какие папиросы, укрепленные вместо мундштуков на соломинках, и говорил со мной топом доверительно-откровенным. Но что он говорил?!
- Я вот думаю (мне пришлось о многом подумать в последние дни) - мне, собственно, сам бог велел теперь стать этаким Мориарти... Королем преступников, страшным и неуловимым... Но - не стоит, верно? Лучше - всё по честности, ха-ха... Сам подумай: вот мы с т обой могли бы... Ты вообрази: маленький аптекарский магазинчик, тихая лавчонка, торгующая - так, всякой дрянью... Реактивами, химической посудой... Стеклянными трубками (он вдруг ни с того, ни с сего рассмеялся, и я со страхом посмотрел на его папиросу).. . На Шестой линии, представляешь себе? Под сенью бульварчика, а? "Коробов и Шишкин"... Так, для начала... Теперь прикинь: двести кубометров эн-два-о это семь гривен затрат да сутки сидения над перегонным кубом... И "пожалуйста, заходите! Вам сколько угодно? Двести кубометров? Ради бога, двести по рубль двадцать три - это..." Морщишься? Кустарщина? Ну давай искать финансиста... С ушами и с головой, но - без языка! Ваши деньги, наша идея, начала паритетные... Завод - где-нибудь у черта на куличках, подальше от всяких глаз... И через три года. - его глаза вспыхнули, он вскочил на ноги, - к чертям собачьим всю эту говорильню, все эти сантименты, дурацкие споры!.. Шовинизм, пацифизм, идиотство: Вячеслав Шишкин не желает, чтобы в мире были войны! И - баста ! И - точка! Всё! И - не будет!
Лицо мое выразило: "Ну, это уж ты, друг мой..."
- Ах, ты всё еще не веришь? Хочешь - картинку? Две армии - на позициях. На стороне одной - я, Шишкин... Мой газ. Противники готовы ринуться вперед... Вдруг - дальний гул... Странные снаряды. Взрыва почти нет, осколков нет, только клуб темнозеленого дыма... Солдат окутывает изумрудный туман... А дальше... дальше тебе всё известно. Прошло, скажем, четверть часа.. "Ваше благородие, дозвольте спросить... Чего это ради нам помирать надо? Не пойду я, господин ротный, в атаку, ну его!.. До поры в яму лезть никому не охота!" - "А что, Петров (или там Сидорчук), ты ведь прав!.. Идем на смерть ни за хвост собачий. Царь у нас юродивый, министры ракалии, всех пора долой, слово офицера!"
Повоюй в этих условиях! А ведь я, - он в одних носках забегал по комнате, - я пока создал только икс дважды! А кто тебе сказал, что через год не найдется игрека трижды, зета, кси или пси? Кто сказал, что, если вместо закиси азота я возьму какоенибудь йодистое, бромистое, натриевое соединение, я не получу вещества с совершенно иными свойствами? Таблетка, а в ней - все инстинкты Джека-Потрошителя?.. Флакончик - а там одаренность Скрябина или Бетховена? Порошок, и за ним - фанатическая одержимость всех Магометов, всех Савонарол... Ты уверен, что такие "снадобья" не были уже кустарно, конечно, вслепую! - открыты и изготовлены? А средневековые мании? А дикий фанатизм Торквемады? А семейка Борджиа?.. Гении рождались всегда: эти Борджиа мне весьма подозрительны. А коли так...
"Сам ты маньяк!" - промелькнуло у меня в голове.
- Слушай, баккалауро, ты же теряешь меру! Ну тебе повезло: ты наткнулся... Но теория вероятностей говорит...
Он остановился, точно уперся в песок, и уставился на меня острым, колючим взглядом. Потом не спеша вытащил из жилетного кармана что-то, напоминающее маленькую плиточку шоколада, тщательно завернутую в свинцовую бумажку.
- Вспомни историю химии, милый... Восемьдесят лет назад Вёлеру _повезло_: он _наткнулся_ на синтез мочевины... А спустя два-три десятилетия - и понесло, и замелькали... Зинин и Натансон, Перкин и Грисс, Гребе и Либерман... Теория вероятностей? Нет, фуксин, ализарин, индапрены... Видимо, тебя не было припугнуть их этой самой вероятностью! Хочешь? - он протянул мне свою плитку. - Попробуй, не бойся, не помрешь... На вкус - терпимо, а результаты... Ага, побаиваешься всё-таки? И правильно делаешь: после Вячесла ва Шишкина народ начнет остерегаться химии. Еще как!
Ну а я? Что я мог сказать ему теперь путного, после того, что произошло накануне?
- Сергей Игнатьевич, помнишь, что было потом? Мы-то с тобой помним, а вот коллегам... Трудно им всё сие даже вообразить... А каково же нам было _решать_?
Ты пришел ко мне назавтра, весьма смущенный. Баккалауро не терял времени: он побывал у тебя и, несколько высокомерно информировал тебя о сути дела, предложив тебе переговорить на эту тему с твоим батюшкой, может быть, твой родитель пленится идеей и выложит деньги... Ты пришел посоветоваться со мной. Так ведь?
Мы весь вечер просидели в моей комнате: ты, Лизаветочка и я. Мы говорили почти что шепотом: мы хотели, чтобы Шишкин ничего не узнал о наших сомнениях, а в то же время нам начало казаться - не слишком ли сильное влияние с его стороны испытывает Анна Георгиевна?
Да, всем было понятно: судьба поставила нас, как говорится, у колыбели очень важного открытия... Неужто в этом положении брать на себя роль обскурантов, маловеров? Это нам никак не подходило. Мы помнили десятки примеров: французские академики за год до Монгольфье объявили полет немыслимым делом. Английские ученые ратовали за запрещение железных дорог: коровы от грохота потеряют молоко! Уподобляться этим мракобесам? Конечно, нет! Но в то же время...
Имели ли мы право _запретить_ человеку реализовать его удивительное изобретение? Не имели. Но было ли у нас и право _позволить_ ему в тайне и секрете реализовать открытие _для_ _себя_?
Помешать этому? _Выдать_товарища_? Но ведь это - предательство самой чистой воды... _Не_выдавать_его_? Но не окажется ли это чем-то куда более худшим, предательством человечества?", И у меня, и у него, Сергея, за то время, что баккалауро убеждал нас, _открылись_на_него_глаза_: человеком-то он, по-видимому, был далеко не на уровне своих ученых достоинств... Как же нам поступить?
Ах, какими маниловыми мы все тогда были, такие интеллигентики! Мы решили _подождать_, а что могло быть хуже?! Мы сделали великую ошибку: "Попробуем затянуть, отсрочить решение дела... Поговорим со Сладкопевцевым-отцом. То да се.., Авось..."
И баккалауро в свою очередь допустил не меньший промах, _видимо_, допустил!
В самонадеянном нетерпении своем он не нашел в себе силы ждать. Кому-то (были смутные основания думать, чго тем самым Клугенау, о которых уже шла речь) он открыл свою тайну. Возможно, над ними он проделал такой же опыт, как у нас на Можайской. У нас все "обошлось", если не считать, что дядя Костя Тузов внезапно разошелся с женой и уехал за границу с тетей Мери Бодибеловой. А вот у Клугенау разыгралась настоящая трагедия: в июне месяце восемнадцатилетняя Матильда отравилась, ее едва спасли...
А вскоре события понеслись таким галопом, что наша тактика кунктаторов оказалась вовсе не применимой, и всё пришло к печальному концу раньше, чем мы успели ее проверить.
После Лизаветочкиных именин Венцеслао сразу же исчез с наших глаз. Когда это случалось раньше, мы не тревожились: явится! Теперь начались волнения: где он, что делает, какие новые сюрпризы готовит там у себя, не то на Охте, не то за Невской заставой? Что ожидает ничего не подозревающий мир? Больше других тревожился вот он, Сладкопевцев.
- Так еще бы! - неожиданно проявил сильное чувство до сего времени помалкивавший сопроматчик. - Если только икс дважды - шут с ним! А если он и впрямь нащупал общий путь воздействия на человеческую психику (об условных рефлексах кто тогда знал?)? Изобрете т какой-нибудь там "антиволюнтарин" или "деморалин" и не то что сам его применять будет, а продаст на толчке любому сукину сыну с тугой мошной... Нет ничего на свете опасней сорвавшейся с цепи науки, если ею не управляет добрая воля!.. Я не прятал голову под крыло, как вы... Я. предлагал сразу же начать действовать...
- Верно, Сереженька, верно, - подмигнув Игорьку, благодушно согласился Коробов. - Мы были Рудины, а ты ориентировался более на Угрюм-Бурчеева... Положи мой ножик на стол: нет поблизости Шишкина!.. Он его тогда буквально возненавидел!
Да, по правде сказать, и все мы... помешались на Шишкине, бредить им стали. Сидим с Лизаветочкой в Павловске, в весенней благости, на скамейке у Солнечных часов, и - "Шишкин! Шишкин, Шишкин... Баккалауро! Венцеслао!" Тошно, ей-богу!
Но и понятно. Вообразите: пришел к вам приятель и на ухо шепчет, что вчера случайно заразился чумой... Как быть? Как уберечь от заразы людей, не повредив себе самому?.. Премучительное наступило для нас время..
Жизнь, однако, шла своим руслом... Венцеслао обретался в нетях, приближались весенние экзамены. И вот, мая пятого числа, в девять часов пополуночи, направились мы с тобой, Сереженька, можно сказать - тут же через улицу, в альма-матер. В Техноложку... Шли спокойно, но...
АЛЬМА-МАТЕР ВСКИПЕЛА!
Гаудеамус игитур,
Ювенес дум сумус...
Студенческая песня
Странный гул и возбуждение встретили нас уже в вестибюле. Не слышно было обычного шарканья профессорских калош, швейцар, прославленный Демьяныч, не возглашал, как заведено было: "Здравия желаю вашество", студенчество не мчалось опрометью по лестницам в аудитории... Подобно киплинговскому "Злому племени", потревоженному Маугли, оно по-пчелиному гудело и жужжало у всех летков.
Скинув шинели, мы ахнули. У гардероба на деревянном диванчике лежал студент-второкурсник, прикрытый каким-то пальтецом, с головой, забинтованной белым. Кто-то щупал ему пульс, кто-то требовал воды, кто-то уже ораторствовал: "Мы не можем пройти мимо случая возмутительного произвола..."
Что случилось, коллеги?
Случилось нечто из ряда вон выходящее.
В тогдашней восемнадцатой аудитории (помнишь, Сережа, в конце коридора, за кабинетом химической технологии?) должна была состояться очередная лекция адъюнкт-профессора Кулябки-Борецкого по этому самому предмету.
Кто ходил на Кулябку? Никто. Его терпеть не могли: талдычит от и до по собственному же учебнику. И личность сомнительная!.. Но где-то рядом сорвалась лекция Гезехуса. Образовалось окно, без дела скучно. Аудитория Кулябки заполнилась случайной публикой. Кулябко, как всегда, гнусил что-то себе под нос, скорее недовольный, нежели обрадованный неожиданным многолюдием.
Студенты - кто да что: читали романы, дремали, собеседовали. Всё было тихо и мирно.
Внезапно c вспоминали очевидцы - где-то под потолком небольшого амфитеатра раздался негромкий звук, хлопок, точно бы пробка вылетела из бутылки зельтерской... Почти тотчас же через небольшой душничок вентилятор, подававший воздух откуда-то с чердака, поме щение начало заполняться каким-то дымом или паром своеобразного, зеленоватого, похожего на флуоресцин, оттенка.
Окажись этот туман остропахучим, зловонным - началась бы паника. Но в воздухе вдруг запахло какими-то цветами, заблагоухало, так сказать... Ни у кого ни удушья, ни раздражения в горле...
Профессор, принюхавшись, приказал служителю подняться на чердак, узнать, что это еще за шалопайство? Кулябке было не впервой сталкиваться с тем, что тогда именовалось "устроить химическую обструкцию", странно только, что запах-то - приятный... Впредь до в ыяснения он прервал свою лекцию (и напрасно!).
Студенты, пользуясь тишиной, стали всё громче и громче обсуждать случившееся. Шепот возрос, перешел в довольно громкий шум. И вдруг кто-то из второкурсников, сидевший почти против кафедры, подняв руку, пожелал обратиться с вопросом к самому Кулябке. Без особой радости Кулябко процедил что-то вроде: "Чем могу служить?"
Студент встал и с какой-то странной ухмылкой оглянулся... Похоже, он сам не понимал, с чего это его дернуло заводить такой разговор. Потом, помявшись:
- Господин профессор... Вы меня уж извините, но я... Вам, верно, приятно, что собралось так много народа? А? Так вот - я хочу предупредить: не обольщайтесь, господин Кулябко! Ваша популярность не возросла... Я давно уже собираюсь вам всё сказать... Как на духу! Мы ведь вас терпеть не можем, а? Да вот, все мы... Химик вы... ну, средней руки, что ли... Сами знаете! А то, что вы покровительствуете этим франтикам в кургузых тужурочках (он досадливо махнул туда, где кучкой сидело несколько "белоподкладочников", черносотенцев), так это вызывает и окончательное пренебрежение к вам... А потом... Ведь про вас нехорошие слухи ходят, господин член "Союза русского народа"! Говорят, на Высших женских вы руководствуетесь при оценке успеваемости отнюдь не способностями к наукам... Это как же так господин истинно русский?
Аудитория остолбенела. Да, так все думали, но никто никогда ничего такого не говорил. Тем более этак... экс катэдра. /Буквально: с кафедры, во всеуслышание (лат.)/ Скандал, коллеги! Вот как он рявкнет...
Кулябко не рявкнул. Он было открыл рот, соображая, - не может быть! Ослышался?
Но внезапно выражение его лица изменилось. Он вдруг сел, поставил локти на кафедру, подпер щеки кулаками и желчным, острым, ненавидящим взглядом прошелся по рядам студентов.
- Выражаю вам глубокую признательность, молодой наглец! - произнес он затем, осклабясь в ухмылке старого сатира. - Ценю вашу редкую откровенность. Позвольте ответить тем же... Тоже - не первый год питаю такое желание... Меня - если вам угодно знать-с - отношение к моей особе со стороны быдла, именуемого российским студенчеством, не заботит ни в малой мере-с... И никогда не заботило-с! Выражаясь словами господ либеральных писателей, я - чинодрал, господин этюдьян! /Студент, студиоз (франц.)/ Да-с! Вам до химической технологии - никакого дела, и очень прелестно! Мне до вас, господа в пурпуровых дессу, /Кулябко обвиняет студентов в том, что они скрытые красные - носят под формой красное исподнее белье./ - как до прошлогоднего снега. Как свинье до апельсинов, если вас это более устраивает, юные померанцы! Я так: отбарабанил, что в программе записано, и - на травку! Однако на ближайших же испытаниях с превеликим удовольствием буду вам парочки водружать... С наслаждением-с! Садист Кулябко? А мне наплеватьс! Что же до тужурочек, как вы изволили изящно выразиться, то кому, знаете, поп-с до сердцу, а кому - попадья. Вам, к примеру, Сашки Жигулевы импонируют, а я - было б вам известно-с - в девятьсот шестом приснопамятном в своем дворянском гнездышке мужичков-погромщиков - порол-с! А очень просто как: через господина станового пристава: "чуки-чук, чуки-чук!". Оно, после вольностей предшествовавших лет, весьма сильное впечатление на оперируемых производило... Так что - де густибус /О вкусах (не спорят) (лат.)/ знаете...
Свирепое мычание прокатилось по рядам. "Долой! Позор!" - послышалось сверху.
- Эй, полупрофессор! - раздался вдруг злой, совсем мальчишеский голос. - А что ты скажешь про дело Веры Травиной, старый циник! Ну-ка вспомни!
И тут Кулябко совсем лег грудью на пюпитр. Мясистая нижняя губа его бесстыдно отвисла, серые глазки прищурились, как у борова, хрюкающего в луже.
- А я и без тебя ее вспоминаю, дурачок! И не без приятности!.. Хомо сум... /Человек есьмь! (лат.)/ Очень ничего была девица, а что глупа, то глупа-с! В петлю ее никто не гнал, предлагать же то, что ей было мною или там другим кем-то предложено, сводом действующих законов не возбраняется... А что до вашего мнения, так я на него с высоты Исаакиевского кафедрального плевать хотел, господа гаудеамус игитур...
- Подлец! - взревела теперь уже почти вся аудитория. - Гоните с кафедры негодяя... Так, значит, ты ей _предлагал_ что-то, старый павиан? А что же ты суду чести плел?
Одни вскочили на скамьи во весь рост, другие кинулись по проходам к кафедре...
Неизвестно, что случилось бы в следующий миг, если бы точно в это мгновение у ступенек, ведущих на кафедру не появился седенький и благообразный старичок Алексеич, добродушный приятель студентов, тот самый служитель, которого Кулябко отправил в разведку на чердак.
Несколько секунд Алексеич сердито расталкивал студентов: "Айай-ай, непорядок какой!", но потом остановился и как-то странно шатнулся на ходу. Потом он провел рукой по розовому личику своему и с изумлением выпучил глаза. Взгляд его уперся в белокурого юношу, уже поднявшегося на нижнюю ступеньку кафедры. Лицо этого юноши пылало, это он первый завел перепалку с Кулябкой и теперь клокотал негодованием. Его видели, за ним следили все: общий любимец и приятель, вечный зачинщик всех споров на сходках, заводила смут - Виктор Гривцов. Алексеич уставился в него, точно приколдованный. И Гривцов, сердито сведя брови, наклонился к нему: "Ну, что тебе?" Вот тут-то и грянул гром.
- Га-спа-дин Грив-цов! - неожиданно для всех то- ненько протянул, как-то просияв личиком, Алексеич, - ай-ай-ай! Нехорошо, господин Гривцов! Что же это вы господину профессору лишей других "позор" кричать изволите? Дак какой же это, извиняюсь, позор? Тут - "позор", а как в охранном отделении по разным случаям наградные получать, так там первее вас никого и на свете нет? Уж кому-кому очки втирайте, не мне: вместе каждый месяц за получкой-то ходим...
Немыслимо описать страшную, смертную тишину, которая воцарилась за этими словами в той восемнадцатой аудитории. Можно было в те годы бросить человеку в лицо какое угодно обвинение, можно было назвать его обольстителем малолетних, шулером, взяточником, взл омщиком, иностранным шпионом, насильником - всё это было терпимо, от всех таких обвинений люди, каждый по умению своему, обелялись и оправдывались. Но тот, кого в лицо - да вот еще так, на людях, в студенческой среде, - назвали провокатором, агентом охран ки... Нет, в самом страшном сне не хотел бы я, чтобы мне приснилось такое...
Все глаза - добрая сотня пар молодых беспощадных глаз (даже глаза тех, белоподкладочников!), как сто пар копий, вонзились в обвиненного. Побледнев, как алебастровый, Виктор Гривцов, всё еще подавшись вперед, схватившись рукой за воротник форменной тужурки, широко открытыми глазами смотрел на старика, точно на вставший над разверстой могилой призрак...
Даже на мухортом личике адъюнкт-профессора Кулябки рядом с сожалением выразилось что-то вроде легкой брезгливости.
А Алексеич внезапно размашисто перекрестился. Святоотческая плешь его побагровела.
- Осьмой год, - кланяясь миру на все четыре стороны в пояс, заговорил он громко, истово, словно на общей исповеди, - семь лет, как один год, прослужено у меня в полиции, господа студенты! Но я-то что ж? Верой служу, правдой, как полагается... Истинный крест! Осьмой год куска недоедаю, ночей недосыпаю - боюсь! Узнаете, думаю, убьете, как муху, господа студенты... Ну - мое дело, как говорится, такое: оно до вас вроде как и совсем постороннее, вы - ясны соколы, а я кустовой лунь! Мне сам бог велел: кто такой есть Коршунов, Егор Алексеев? Новгородской губернии Валдайского уезда деревни Рыжоха самый закорявый мужичонка... А вот как я господина Гривцова теперь понимать должон? Он-то кто же? Богу свечка или - не хочу черным словом рот поганить - другому хозяину кочерга? Ну что, ваше благородие, скажи - нет?! Не на одной ли скамеечке с тобой у Коростелева, у Гаврилы Миныча, в приемный день сидим? Тольки что вы так меня, старого лешого, не признаете, а я-то вас - очень хорошо приметил... По полету признал, и в очках в черных...
Он замолчал, уставив в Гривцова палец, как Вий: "Вот он!" И тогда, к ужасу, гневу, омерзению и торжеству присутствовавших, Виктор Гривцов, блестящий студент, сын довольно крупного инженера, тоном не то медиума, не то лунатика, высоко подняв белокурую голову, заговорил, как по-затверженному:
- Ну что ж? Да. Я - охранник. Я выдал Горева и его группу. А удалось бы, выдал бы и других. Жаль, что срывается. Ненавижу вас всех. Делайте что хотите: я ни в чем не раскаиваюсь!.. Я...
Как-то вдруг взвизгнув, он бросился к двери. Его схватили. Началась свалка. И вот - теперь...
...Все наши попытки добиться толку относительно чердака, отверстия в стене или потолке, то есть, по сути вещей, относительно Венцеслао, не привели ровно ни к чему. О зеленом тумане уже никто не думал. Всё бурлило вокруг, люди кричали, тащили друг друга куда-то в дальние коридоры, в чем-то исповедовались друг другу, чем-то возмущались, чему-то радовались... Мы одни понимали, в чем тут дело: картина-то была знакомой!
Делать, однако, было нечего, и мы оба сбежали, нечестно бросив щиты. Весь этот кавардак, если верить составленному час спустя полицейскому протоколу, "перешел в побоище".
Гривцова еле удалось вырвать из рук разъяренных коллег, и то потому, что появился еще один студент, который, рыдая, обещал сейчас же, немедленно, открыть всем про себя чудовищную, непредставимую тайну... За ним побежали, а аудиторией овладел специально вызванный наряд городовых.
Впрочем, мы скоро перестали допытываться подробностей. Мы-то точно знали: солгать нам не мог никто, замолчать случившееся - тоже. Если все эти юнцы ничего больше не сообщали, значит - они и не знали ничего. Мы же не сомневались в главном: Венцеслао начал необъявленную войну с миром, ни словом не предупредив нас.
Были, правда, странности: в институте никто не видел его в тот день. Это означало, что трагикомедия могла разыграться и в его отсутствие. А если так, то он выпустил эн-два-о из рук, выдал кому-то свой секрет... Или его у него похитили? Какой ужас!..
Опять мы трое - Лизаветочка, вот он и я - сидели вечером в моей комнате. Мы были буквально убиты, да и было чем...
Вы живете в совершенно другом мире, молодые друзья, и всё же подумайте...
Что сказали бы вы, если бы я, мило улыбнувшись, сообщил вам, к примеру, что в тот кофе, которого вы, правда, почти что и не попробовали, что в эти рюмочки коньяка подмешано плюс икс дважды? Что через десять минут вы уже никому и ничего не сможете солгать? Даже скрыть что-либо от собеседника? Как бы вы почувствовали себя...
Люда Берг вдруг вся залилась краской. Она быстро взглянула на Игоря. Игорь выпрямился и кашлянул.
- Нет, как же тогда? - ахнула Люда. - У нас, например, вчера... как-то трюфельный торт... случайно съелся... Нет, я не хочу, чтоб так... Как же так - сразу?
- Ага? Ну вот то-то и есть! - вздохнув, поглядел на нее Коробов. Да нет, не бойтесь, нет в природе такого газа... Был, а - нет. Но подумайте сами: какое он мог иметь действие _тогда_? Мог, да - не имел? А не _имел_ли_? Несколько месяцев спустя мы с Сергеем Игнатьевичем попытались кое-что в этой связи порасследевать... И, знаете, остановились. Смелости не хватило: страшно ведь заходить слишком далеко...
В ТАВРИЧЕСКОМ ДВОРЦЕ
В истории немало стертых строк,
которые никогда уже не будут
восстановлены...
Альфонс Олар
Если у вас есть время, подите в Публичку, спросите комплект газет за май одиннадцатого года и внимательно, с бумажкой, проштудируйте их.
Во всех крупнейших газетах вы найдете подробные отчеты о заседаниях Государственной думы - думы третьего созыва, столыпинской. Весной в одиннадцатом году потихоху-помалёху плелась четвертая ее сессия. Почему я помню это так подробно? Других сессий не помню, эту - забыть не смогу никогда.
Так вот, тянулась эта сессия, с паяцем Пуришкевичем, с розовым ликом и седым бобриком Павла Милюкова, с кадетским трибуном Родичевым и октябристским Гучковым на рострах... Шли скучные прения по вопросу о земстве на Волыни. Как тогда стали выражаться: "думская вермишель"...
Переберите майские номера какой-нибудь "Речи" в том году. Вы без труда установите: заседания думы происходили последовательно и мирно в понедельник второго мая (под председательством его сиятельства князя Владимира Михайловича Волконского-второго), в четверг, пятого (закрытое заседание утром), в субботу седьмого числа (в прениях остро выступал Н. Н. Кутлер) и в понедельник, девятого. Запомнили?
В понедельник этот состоялось даже два заседания - утреннее и вечернее; на вечернем председательствовал сам Родзянко. Оно и понятно: выносили резолюцию соболезнования французской республике; в Ле-Бурже под Парижем произошла катастрофа на аэродроме: на группу членов правительства обрушился самолет, погиб цвет кабинета министров. Франция - союзник, а всё же - республика! Могла быть демонстрация. Могли "Марсельезу" запеть! Понадобился Родзянко.
В мирной скуке протекало заседание одиннадцатого числа. На двенадцатое были снова назначены два заседания, на тринадцатое - одно. Ничто не предвещало конца сессии; ни в одной газете не появилось ни единой, обычной в таких случаях, итоговой статьи.
А тринадцатого мая, в пятницу, без всяких предупреждений господам депутатам думы был зачитан высочайший указ: