На лестнице, держа в руках чей-то завернутый в прокеросиненную бумагу отремонтированный примус, странно, виновато улыбаясь, проводя, как после крепкого сна, тыльной стороной ладони по глазам, стоял Андрей. Муж…
   – М-м-м-м-арусенька! – проговорил он в следующий миг, роняя свой примус и медленно опускаясь на пол перед дверью, точно становясь перед ней на колени. – Мне что-то нехорошо… Но я пришел…
   Профессор Бронзов и его соратники обследовали тогда Андрея Андреевича и так и этак. Возможно, для науки их усилия дали что-то, но практически онине привели ни к чему… Установить, где был почти два года Коноплев, чем он существовал, что заставило его, выздоровев, вернуться восвояси, никак не удалось ни им, ни следственным органам, которые, впрочем, определив характерный случай психического заболевания, скоро перестали интересоваться Коноплевым.
   Придя в себя и окрепнув, Андрей Коноплев стал совершенно здоровым, нормальным человеком. «Нормальным с некоторыми ограничениями», – сказал Марусе Бронзов, предупредивший, что ни в коем случае нельзя эти «ограничения» пытаться насильственно отменить. Это опасно. О тех почти двух годах надлежит молчать; случаи такого «вагабондизма» могут повторяться…
   Коноплев так и остался жить «с вырванными двумя годами». Врачи, весьма заинтересовавшись им, добились того, что его устроили на работу в «Ленэмальер-Цветэмаль» по его же специальности. Его не без труда и хитростей убедили, что он уже был тут бухгалтером и что именно отсюда его вырвала катастрофа 17 декабря, случившаяся будто бы в 1936 году. Она-то и вытравила предыдущие дни и месяцы из его памяти. Все это было, конечно, ложью, но типичной «ложью во спасение».
   Ну, что же? Он и стал так жить. И довольно легко примирился со своей странной отличной от других– человек, потерявший два месяца!
   А чего тут особенно волноваться? Два месяца, шестьдесят один день, подумаешь, какая пропажа! Что он потерял-то с ними? Восемь походов в бани на Фонарный; десять или двенадцать посещений
   парикмахерской на площади Труда… Пятнадцать семейных ссор, двадцать мирных вечеров, когда они с Мусей вдвоем принимались за Светку… Сотни две бумажек с подписью «А. Коноп…», ушедших в разные места из «Ленэмальера»… Да, может быть, и к лучшему, если всего этого будет поменьше?
   Так жил он, так прожил последние предвоенные годы и грозовую полосу войны. После заболевания Коноплева освободили вчистую от военной службы, и он вместе с Мусей и Светочкой ездил в эвакуацию, сидел в этом диковинном по названию, а за три года ставшем даже милым Мордвесе, хлопотал о вызове в Ленинград, дрожал за свою драгоценную «жилплощадь», вернулся весенним вечером на свой Замятин, как все старые ленинградцы, переживал заново встречу с Невой, Адмиралтейством, Исаакием…
   Странная штука – жизнь! И пришел он в то же самое полутемное помещение «Ленэмальера», и сел в свое старое кресло перед тем же самым столом, перед которым сидел и до войны…
   И за повседневными делами так плотно позабыл все когда-то бывшее, что даже в последние дни, когда на него стали сыпаться из ниоткуда непонятные и грозные шальмугровые яблоки, ему и в голову не пришло хоть как-нибудь связать их в самых робких предположениях с той, первой, совершенно реальнойсвоей тайной.
   Зато с той большей быстротой завеса вдруг поднялась перед ним после ночного разговора с дочкой. И тут обыкновенныйчеловек вдруг усомнился: а действительно ли он такой уж обыкновенный? А может быть… Он не знал еще, в чем же заключается эта его необыкновенность; ведь никому было не известно, где он был, что делал в те два таинственных года.
   Что он, бродил, как нищий безумец? Непохоже! Скрывался где-то тут же, в Ленинграде или Москве? Немыслимо, исключено: его убежище было бы моментально открыто.
   Боже, воля твоя! С конца 1934 по 1937 год! А ведь экспедиция профессора Светлова отбыла из СССР на неведомый остров как раз в апреле 1935 года. И в Москве благодаря удивительному сцеплению случайностей Светлову пришлось заменить заболевшего хозяйственника и финработника (финработника!) неким А. Коноплевым. Это все совпадения?
   Нет, возможно, возможно! В ленинградской телефонной книжке подряд стоят 10 Коноплевых, из них 3 «А» и 2 «А. А.». Да, но нога? Звездообразный шрам по правой лодыжке, бледно-розовый некрасивый шрам, так давно знакомый и так недавно получивший вдруг совершенно неожиданное значение. Сколько лет он был уверен, что шрам этот остался у него от той катастрофы на Арсенальной набережной. А теперь?..
   В письме профессора Ребикова ясно сказано, что шрам образовался на месте рваной раны там, на берегу Хо-Конга… Да и в дневнике… Кстати сказать, сам этот дневник, он-то что? Тоже совпадение…
   …Глубокой ночью под непрекращавшиеся всхлипы Светочки, доносившиеся из столовой, в отсутствие Марии Венедиктовны (естественно, что в таком расстройстве чувств она осталась ночевать у брата… Да нет, она не из болтливых, этого опасаться не приходится!) ленинградский главбух Коноплев А. А. встал, не очень-то важно себя чувствуя, с постели, бросил взгляд на градусник, показывавший 38,3, его вечернюю температуру, накинул свой любимый, Марусииыми верными руками в первый год их брака сшитый стеганый халат, попал ногами в обсоюженные еще в Мордвесе, в эвакуации, валенки и, сев в кресло, надолго, до утра ушел в чтение малоразборчивых каракуль тетради. «А. Коноплев. Дневник № 2»? Что ты поделаешь? Пусть будет – два! А вот почерк – как это объяснить?! И его, и совсем не его… Другого Коноплева?

ГЛАВА VI
В ЦАРСТВО ЗОЛОТОЛИКОЙ

   «…зит неминуемая гибель: римба кишит змеями и хорошо еще, что в этих местах как будто не водится крупных хищников.
   Маленький песчаный пляжик, на котором оставили меня и Ки-о-Куака, едва ли не единственный клочок сухой земли на десяток километров вокруг. Сухой!
   Зеленоватая вода Хо-Кбнга лижет розовый гранит в десятке метров от того места, где я полусижу, полулежу; из-за спины при восточном ветре доносится рокот порогов на второй речке: Ки зовет ее Хе-Кьянг. Справа, совсем близко, начинается подтопляемая приливом полоса мангровых» зарослей, к вороненая сталь пистолета покрывается легкой ржавчиной, даже если я подвешиваю кобуру на расстоянии протянутой руки на спутанные ветки гибиска.
   Мы должны во что бы то ни стало соединиться со второй группой и совместными усилиями прорваться в область Тук-Кхаи: на нее власть этих дьяволов еще не простирается.
   Если это удастся им, они смогут прийти на помощь и раненому, то есть мне. «Дорогие друзья! – сказал Виктор Михайлович перед расставанием. – Нас здесь шестеро советских людей. Положение трудное, очень трудное; что же закрывать на это глаза? Вероятнее всего, мы все погибнем. Но если это и случится, что ж? Погибнут шесть человек. Если же хотя бы одному из нас удастся выбраться отсюда туда, к Горе, и вернуться домой, и привезти с собой пусть хоть несколько десятков граммов ЕЕ семян, сотни и тысячи несчастных будут потом избавлены от чудовищных мук, от адской безнадежности… К нам тянутся исковерканные болезнью руки. Воспаленные глаза смотрят на нас… со всех концов мира. Ну, что ж? Разве мы не граждане нашей страны? Погибнуть? Нашей гибели позавидуют многие…
   …19 июля. Моя нога заживает с удивительной быстротой. Образуется правильный, гладкий шрам в виде пятиконечной звезды. Но лихорадка не проходит: к ночи сил у меня почти не остается, и бедный мальчик Ки-о-Куак смотрит на меня беспомощными черными глазами.
   Мы одни. Впрочем, вчера под вечер сквозь завесу жестких листьев из реки внезапно вышел и, поводя коротким хоботом, остановился на песке, небольшой тапирчик, молоденький самец, почти черный. Я выстрелил, даже не успев прицелиться. Он упал как подкошенный. Дня три, если мясо, которое Ки, тщательно завернув в большие листья, зарыл глубоко в песок, не протухнет, мы будем сыты.
   Самое тягостное то, что с моего песчаного теплого ложа все время виден там, в конце зеленой тенистой долины, похожей на слегка извивающуюся просеку, в двух или трех десятках километров отсюда, блестящий базальтовый конус, Гора, Вулкан Голубых Ткачиков. Днем он отражается порой в мутно-зеленой глади Хо-Конга. Лунными здешними ночами (теперь полнолуние) что-то, какие-то изломы на его вершине сверкают, как хрусталь в серебре.
   На его обращенном в нашу сторону скате лежит синяя треугольная тень – священная долина Тук-кхаи. Если бы мы добрались до нее, мы были бы спасены, ибо там уже царит Золотоликая. А по ту сторону вулканического конуса, в долинах центральной возвышенности острова, если верить рассказам, и растет целыми рощами она – шальмугра. Все дело только в том, чтобы они добрались до этих мест. Все дело только в этом.
   23-е. Вчера произошло чрезвычайное событие. Среди бела дня два солдата хозяев острова, Пришельцев, должно быть не заметив меня, кинулись из зарослей на Ки, который возился у воды с пойманной рыбой. Судьба хранит нас: я не спал и не метался в лихорадке в этот .миг. Одного я убил наповал (позже Ки столкнул его тело в реку), другой же, вскрикнув, уполз за лиановую завесу. До вечера он все еще стонал там, но стоило о-Куаку пошевелиться, как пуля свистела мимо него. Ночью он умер, и Ки с диким злорадством показывал мне жестами, как его тело гложут там, в зарослях, рыжие муравьи.
   Нас они обглодали бы точь-в-точь так же, не убей я этих двоих… В полдень я поступил согласно с нашим уговором: я отправил юношу наперерез предполагаемому пути второй группы. Если допустить, что Светлов и Абрамович разминулись с лекарственниками, то, может быть, мальчику, который в римбе как рыба в воде, удастся наладить связь либо с самим Светловым, либо со второй группой, либо же, в конце концов, с Тук-кхаи сторожевых постов на склоне горы.
   Милый мальчик разделся до набедренной повязки и ничего не взял с собою. Ничего, кроме кривого ножа.
   Прощаясь, он долго жал мне руку, смотрел в глаза, убедительно, но непонятно говорил что-то. Слов я не понял, смысл дошел до меня: он просил верить ему; он уверял, что спасет меня.
   Потом я остался один: невеселое чувство! Вечереет. Первобытные тени римбы, девственного леса здешних островов, удлиняются, становятся гуще и влажнее. Неразборчивый ропот, таинственные голоса раздаются отовсюду. Глухо квакают огромные лягушки «лух-лух». Кто-то жалобно взвизгнул за деревьями: кому-то там, в гуще леса, пришел карачун. Пахнет жирно, пряно, нелепо: так могло бы пахнуть в магазине, в котором рядом открыты плодоовощной, цветочный и парфюмерный отделы, да тут же устроена и выгребная яма…
   Никогда не мерещилось мне, что я увижу своими глазами все это. Да и не увидел бы, если бы не Сури… (Тут на строчку упала капля: прочесть окончание фамилии стало невозможным.)
   Около шести вечера задремал. Увидел странный сон: будто у меня есть жена и ребенок и я их очень люблю. Никогда, насколько себя помню, мне не снилось и не думалось ни о чем подобном.
   Проснулся от очень большого страха. Я, с женой и этим ребенком (не то дочкой, не то совсем маленьким сыном), гуляя, шел по какому-то мосту, вроде ленинградского Дворцового. И вдруг под нами начала двигаться разводная часть мостового настила. В ужасе я заметался, хватая ребенка и жену, но мост с грохотом рухнул вниз…
   Очнувшись, я понял: произошло короткое, но сильное землетрясение, один мощный толчок. Всюду еще раскатывался гул. Где-то трещали стволы деревьев, отчаянно кричали и хлопали крыльями птицы. Вода тихого Хо-Конга волновалась и пенилась. Мой песчаный пляжик поднялся горбом метра на полтора над ее уровнем… Потом вся местность содрогнулась еще дважды от могучих ударов. Затем все стихло. Странно, что наяву я совершенно ничего не испугался…
   Стемнело. Писать не могу. Да и знобит отчаянно.
   24-е. Очень жаркий день после лунной ночи. Утром вскрыл и ел консервированный ананас. Двое суток как Ки ушел. Делать мне решительно нечего. Воздух полон насекомых, но, на счастье, москитов никаких. Вот светящиеся жуки, те, как только стемнеет, носятся, танцуя, туда и сюда во множестве.
   Днем вулкан кажется близким как никогда. Иной раз мне представляется, что он не по-доброму дразнит меня, иногда – что он что-то обещает. Чувствуется, что к ночи я расклеюсь окончательно. Придумал сейчас хотя бы вкратце повторить в этой тетрадке историю нашего прибытия сюда: первая книжка осталась там, в багаже второй группы…»
   …Мелкие карандашные буквы сливались в глазах Андрея Андреевича в невнятную вязь, но мгновениями ему начинало казаться, что их и нет надобности читать. Разве он не помнил, не знал всего этого? Разве он не угадывал написанные слова раньше, чем их удавалось прочитать?.. Разве самая лихорадка не била его и сейчас так же, как тогда?
   Казуариновая роща? Ну да, конечно: она виднелась далеко над вершинами джунглей, на холме правее самого вулкана. Правее и значительно ближе… Жирный след с бурыми потеками на страничке дневника? А разве крупное зеленое насекомое, какой-то громадный кузнечик не упал в тот миг откуда-то сверху в книжку и он от неожиданности не придавил его?.. Еще немного, еще одно, но зато самое трудное усилие, и для него уже не останется ничего тайного во всем этом…
   Еще там, в Метрополии, нас задержали. Три недели сверх договорного срока. Их власти никак не хотели допустить экспедицию на Калифорнию. Почему?
   Маленький сладкий человечек с желтым, но почти не раскосым личиком, толстенький, на коротких ножках, изо дня в день отговаривал нас. Он вежливенько щебетал, как птичка, прижимал ручки к жирненькой грудке, улыбался, хихикал и только иногда по-собачьи зло скалил большие, совсем не птичьи, зубы.
   Виктор Светлов, бородач в полтора раза выше его, громогласный атлет, подавлял его своей непреклонностью. Уже тогда у Светлова сложилась эта фанатически звучащая формула. «Нас шестеро, а прокаженных сотни тысяч. Баланс не в нашу пользу!»
   В конце концов мы вырвались оттуда. В середине июля, после спокойного перехода, мы прибыли в Буэнос-Агуас – старый, испано-португальских еще времен, порт на южном берегу островка, в самом устье Хо-Конга.
   По расчетам Светлова, экспедиции выгодней было начать путь именно отсюда, с юго-запада. Экспедиция имела целью сбор плодов шальмугры, а она росла именно в южной части страны, чуть севернее Большого Вулкана.
   В золотистых яблоках, что созревают на ветках дерева калав, содержатся семена, напитанные чудотворным маслом. Добывая его, люди Востока испокон веков платят за него своими жизнями. Добытое, отжатое, оно ценится на вес золота. Несколько капель маслянистой жидкости, введенные в вены самого тяжкого лепротика – прокаженного, делают, согласно восточным медикам, то, что мы привыкли считать легендой, мифом. «Встань, возьми одр свой и ходи: ты очистился!» – как бы говорят они ему.
   И человек, бывший долгие годы уже за гранью жизни и смерти, за пределами людского мира, воскресает для новой жизни. Струпья Иова спадают с его тела. Львиная морда превращается в человеческое лицо. И он примиряется с возвращенным ему существованием.
   – Может быть, все это и так, – говорят, однако, ученые, – но… Так ли это на самом деле? Это необходимо проверить, чтобы избежать горечи такого разочарования.
   И правда: если это так, чем же объясняется тогда, что столь мощное средство остается доселе почти неизвестным в цивилизованных странах? Почему шальмугровое семя не продается на европейских рынках? Почему наши лаборатории и заводы не выжимают из него чудотворное масло и в лучших оранжереях Запада не зеленеют молодые побеги священного дерева калав?
   Увы, все это очень просто. Слишком мало прокаженных живет в Европе, чтобы им можно было продать с выгодойдостаточное количество шальмугрового масла. Среди белых – кто болен этой древней болезнью? Почти одни только неимущие. Кто же оплатит добычу бесценного масла в гибельных горах Индокитая или Индии? Кто даст деньги на разведение плантаций калава, строительство лабораторий и заводов, эксперигленты и опыты? Это не хина, нужная всем. Это не дерево кока, из которого можно добывать и лекарство, и сладкий, приманчивый яд, нужные миллионам…
   И чудесные плоды гниют в высоких травах горных джунглей сегодня, как гнили тысячелетия назад. И люди тоже гниют заживо, как эти плоды, в темной «римбе» того мира, не в силах прибегнуть к дарованной самой природой помощи. Им недоступно лечение шальмугровым маслом. Его добыча не сулит доходов. Спасать страдальцев невыгодно. Страшные слова, не правда ли?
   «Но мы-то, – говорил еще в Москве, еще на пароходе Виктор Светлов, – мы люди другого мира. Мы обязаны добыть этот эликсир жизни и, по крайней мере, узнать окончательно: панацея он или нет».
   На второй день по приезде получитал, полувспоминал сквозь свое лихорадочное состояние все тогда происходившее бухгалтер «Ленэмальера» – выяснилось, что для движения в глубь острова найти людей вряд ли удастся.
   Туда вели два пути: водный, по Хо-Конгу и его притокам, вплоть до подножия Горы Голубых Ткачиков, и сухопутный: джунглевая тропа, пересекающая Хо-Конг и Хэ-Кьянг и расположенную в их междуречье влажную «римбу».
   Для водного пути невозможно было найти ни гребцов, ни проводников. Стоило заговорить про сухую тропу – ужас мелькал в глазах любого местного жителя.
   Виктор Светлов щедро увеличил размер вознаграждения. Метисы порта ежились и цокали языками от жадности, но боялись соглашаться. Хо-Конг, если поверить им, состоит сплошь из стремнин и водоворотов. В болотах полно змей, и среди них страшная из страшных – летучая змея, которая, подобно стреле, кидается на свои жертвы с вершин деревьев. Там жила желтая лихорадка, зияли зыбучие пески. Там, вполне вероятно, жили драконы с девятью глазами, бродила среди зарослей рыжая Баба с сухой рукой и без спины.
   Но много страшней драконов, калонгов, песков, стремнин и даже сухорукой Бабы были, по общему уверению, Тук-кхаи – вольнолюбивые, не покорные даже свирепым Хозяевам острова, пришедшим из-за морей, Сыны Золотоликой. Тут впервые и прозвучало для всех членов экспедиции звонкое имя это – Золотоликая.
   Двадцать с лишним лет Тук-кхаи, оттесненные военными кораблями и пехотой в глубь своих лесов, осмеливаются дерзостно удерживать в своих руках возвышенности острова, на которые можно проникнуть только по одной или двум неприступным скалистым тропам. Нечего и думать отправиться к ним: во-первых, и сами они злы и дики, а во-вторых, кто же отважится преступить приказы.
   Стало ясно, что сухорукая Баба тут ни при чем; все дело в негласной инструкции оттуда… Именно внимая ей, губернатор острова решил не выпускать «рюссики люди» за пределы городской черты.
   Положение стало почти безнадежным. Но в одну из душных грозовых ночей, когда потоками лил, кипел, клубился тропический дождь и непрерывно били в землю сине-зеленые молнии, в дверь номера постучали. Служитель, молчаливый желтолицый человек с большим крестообразным шрамом на щеке, ввел к русским второго – гиганта, как всегда на этом острове неясно, малайца, даяка или аннамита. Затем он не удалился с заученно-низким поклоном, как много раз на дню, а остался в комнате, когда великан, с достоинством приложив руки к груди, сел на циновку.
   К утру все переменилось. Человек этот (он не нашел нужным назвать себя, да никто и не настаивал) узнал, что на остров прибыли люди из Страны, где любят Всех живущих. Они пришли сюда, потому что помнят заветы Человека, Который Возлюбил Весь Мир. Они ищут целебные растения, чтобы пользовать всех, кто болен. Хозяева не хотят этого. Но он ненавидит хозяев. Он поможет, чем умеет, беде путников. Им придется двигаться сразу двумя путями – и посуху и по воде.
   Четверо – в лодке. Гребцы будут верными и сильными; это – его гребцы. Двоих понесут в паланкине. Носильщики – его люди. Он не может ничего обещать, но его люди сделают все, что будет в их силах, чтобы провести путников в страну Золотоликой. Если понадобится, они пожертвуют своими жизнями для этого, потому что его люди – Ее люди. Но путь опасен, а «римба» – плохое место. Они могут и не дойти; лес полон солдат и их наемников. Однако, если они доберутся до Горы, Золотоликая примет и защитит их от всего. Нет, она никого не боится. Разве живущие в Стране, где любят Всех, не знают этого?
   На горе и за нею, на плоскогорье, живет свободолюбивое племя. Много лет его сыны, владевшие раньше всем островом, вели борьбу с Пришельцами под властью великого вождя – Полотняного Глаза. Старый воин почил, но после него осталась дочь, Золотоликая, – радость очей и надежда сердец. Она справедлива. Она мать всех, юных и старых: таково чудо! Сердце ее как пух птицы «коди». Зрачки ее разят, как дротики пигмеев. Она правит народом Тук-кхаи, хотя только шестнадцать раз дожди зимы омывали ее чело. Дойдите до нее, и она поможет вам. Но помните – путь к ней грозит смертью!
   Едва он закончил свою распевную речь, как Светлов поднялся навстречу ему. Договорились быстро. Был назначен срок тайного отбытия – на рассвете седьмого утром,– был разработан маршрут: интересно было видеть, как легко, едва взглянув на нее, человек этот стал свободно разбираться в карте. Установили условные сигналы, места тайных встреч… Все было сделано.
   И в этот миг сверху, со стропил крыши раздался странный звук. Сначала невнятное, странное клохтанье, потом звонкое, задорное «тук-кхи, тук-кхи, тук-кхи!» – много раз подряд.
   Лицо старого человека просветлело. «Тук-кхаи! – благоговейно проговорил он, значительно подняв вверх два пальца, указательный и средний. – Тук-кхаи победил, как и каждый день, демона ночи. Путь ваш чреват опасностями, но Тук-кхаи за вас. Вы в добрый час начали свое дело…»
   Так, при благоприятных предзнаменованиях это началось. А неделю спустя (Андрей Коноплев столько раз вчитывался в дневник, что скоро окончательно потерял границу между ним и своей собственной памятью) один из работников экспедиции, заменивший в Москве заболевшего хозяйственника, раненный в ногу, остался с мальчиком-аннамитом на берегу
   Хо-Конга в ожидании того, чтобы обе группы, соединившись, пришли к нему на помощь. Дневник принадлежал именно ему, хотя никаких указаний на это в тексте не содержалось, а надпись на корке была сделана .почерком, резко отличным от почерка самих записок.
   На второй день пути их лодку обстреляли из гущи мангровников. Один из гребцов был смертельно ранен и к вечеру умер. Он скончался без единого слова жалобы или укора. «Скажите Ей, – пробормотал он, – что Нгуэн-о-Конг сделал все, что мог».
   Два дня после этого прошли спокойно. А затем на каноэ, проходившее теснину, рухнул ствол дерева, может быть подточенного, муравьями или термитами. С большим трудом удалось спасти кое-что из припасов. Сук упавшего дерева проломил борт легкой лодки и разорвал ногу Коноплеву. Понадобилось сделать остановку. Продуктов было в обрез. Пришлось поступить так, как было уже сказано: Светлов и Абрамович с двумя гребцами ушли. Коноплев и четырнадцатилетний Ки-о-Куак остались.
   Затем, как и условились, двинулся вперед и Ки. Оставшийся в полном одиночестве Коноплев вынужден был не трогаться с места. Рана его не беспокоила, но лихорадка трепала все сильнее.
   23 июля было отмечено сильным землетрясением (знаменитое июльское землетрясение 1935 года, с эпицентром восточнее Молуккских островов), которое сопровождалось сильнейшим ливнем. Коноплев в который раз промок до костей и пережил сильнейший пароксизм болезни…
   …Сидя теперь, ленинградской мартовский ночью за своим домашним столом, читая этот набросанный небрежно, нервно, карандашом – не то его, не то не его почерком – дневник, этот Коноплев, как будто тот же самый, но в то же время совершенно другой Коноплев, время от времени отрываясь от записок, поднимал усталое, побледневшее лицо и, уставясь в темное окно, долго, многие минуты оставался без движения.
   Как ни парадоксально это звучит, как раз теперь, когда его смутные полугрезы-полуопасения получили, наконец, бесспорное (даже документальное!) обоснование, именно сейчас он начал ощущать все это как совершенно немыслимую фантасмагорию.
   Рассудок теперь, казалось бы, вынужден был признать: «Ну что ж? Оказывается, и на самом деле!» Но непосредственное чувство, наоборот, начало яростно протестовать: «Да нет же, что ты, Андрей Андреевич! Немыслимо! Исключено!»
   Да, конечно, он много «знал» теперь такого, что как будто не было точно обозначено в самом дневнике. Он видел не «заросли», как говорилось там, а определенные темно-зеленые, пестрые, глянцевитые листья; слышал острый запах в момент, когда их с хрустом давят сапоги белого.
   Он читал: «Тук-кхаи» и видел смешную остренькую мордочку этой ящерицы, . некоторыми повадками своими напоминающей млекопитающих, кирпично-красные пятнышки на мягкой светло-голубой спинке. Она приносила счастье человеку, под кровлей которого поселялась. Вечерами, поймав мышонка или забежавшего огромного паука, она издавала звонкое «тук-тук-кхй!» – клич торжества и радости…
   Ведь знал же он все это? Или… А может быть, вычитал из Брема, потому что, откуда иначе известно ему и ученое мудреное имя этого зверька: «гекко вертициллятус»?
   Голова у него разламывалась, как только он начинал разбираться в этом.

ГЛАВА VII
ВО ИМЯ ТУК-КХАИ ВЕЛИКОГО

   Вот письмо, лежащее на столе теперь, когда все уже кончилось. Почерк этого – очень длинного! – письма близко напоминает почерк в парусиновой тетради. Но эксперты-графологи (их привлек к делу профессор Бронзов) не рискнули уверенно «идентифицировать» оба эти почерка. Не рисковали они, однако, и утверждать, что оба документа принадлежат двум различным лицам. «Бывает, – осторожничали они, – что во время болезненных состояний или сильных душевных потрясений почерк человека резко изменяется…»