Страница:
– Никакого, – покачал он головой. – Это агония.
Мы расстались практически друзьями, поклявшись друг другу, что все сказанное останется между нами. Он – никому, и я – никому. Причем лично я клялся с абсолютно легким сердцем, ибо мне пока что откровенничать было просто не с кем.
Обратная дорога к дому из-за вечерних пробок и заторов оказалась долгой, и у меня было время подумать. Посчитать, так сказать, потери и убытки. Я ехал в больницу в надежде поговорить с Глебом Саввичем и получить, что называется, информацию из первых рук. А если совсем уж честно, то не только получить информацию, но и поделиться своей. Я хотел рассказать Арефьеву о своих соображениях, касающихся смерти его племянницы и ее мужа. И посмотреть на его реакцию. Это, конечно, выглядело бы не слишком гуманно по отношению к тяжко больному человеку, но, по моему разумению, было менее жестоко, чем убийство двух ни в чем не повинных людей. Мне хотелось, по сути, кинуть камушек в это болотце, растормошить его, поднять со дна скопившуюся муть. И посмотреть, что получится. Мне хотелось…
Мне много чего еще хотелось. Но преуспел я только в одном: узнал, что все свои замки строил на песке. Я исходил из того, что если наследодатель мертв, то убивать наследника бессмысленно, потому что фактически он уже получил наследство и у него ничего не отнимешь. А если, как верно подметил скотина, но отнюдь не дурак Харин, наследодатель жив, он, в случае чего, может переписать завещание. Реальность же оказалась куда хитрее меня. Наследодатель Арефьев находится в коме: юридически еще жив, но ничего уже не может изменить, ибо практически мертв.
И, пожалуй, самое главное. Собственно говоря, вытекающее из всего сказанного. Котик, видимо, был прав, утверждая, что есть люди, которым выгодна гибель его жены. По закону в случае смерти одного из наследников его доля автоматически делится между всеми остальными указанными в завещании.
Тридцать миллионов долларов разделить на шесть – уже пять миллионов на нос. А пять миллионов на пятерых оставшихся дают еще по миллиону долларов. Голова кружится.
Глеб Саввич впал в коматозное состояние позавчера утром. И в тот же день, всего несколько часов спустя, зарезали Женьку.
6
7
Мы расстались практически друзьями, поклявшись друг другу, что все сказанное останется между нами. Он – никому, и я – никому. Причем лично я клялся с абсолютно легким сердцем, ибо мне пока что откровенничать было просто не с кем.
Обратная дорога к дому из-за вечерних пробок и заторов оказалась долгой, и у меня было время подумать. Посчитать, так сказать, потери и убытки. Я ехал в больницу в надежде поговорить с Глебом Саввичем и получить, что называется, информацию из первых рук. А если совсем уж честно, то не только получить информацию, но и поделиться своей. Я хотел рассказать Арефьеву о своих соображениях, касающихся смерти его племянницы и ее мужа. И посмотреть на его реакцию. Это, конечно, выглядело бы не слишком гуманно по отношению к тяжко больному человеку, но, по моему разумению, было менее жестоко, чем убийство двух ни в чем не повинных людей. Мне хотелось, по сути, кинуть камушек в это болотце, растормошить его, поднять со дна скопившуюся муть. И посмотреть, что получится. Мне хотелось…
Мне много чего еще хотелось. Но преуспел я только в одном: узнал, что все свои замки строил на песке. Я исходил из того, что если наследодатель мертв, то убивать наследника бессмысленно, потому что фактически он уже получил наследство и у него ничего не отнимешь. А если, как верно подметил скотина, но отнюдь не дурак Харин, наследодатель жив, он, в случае чего, может переписать завещание. Реальность же оказалась куда хитрее меня. Наследодатель Арефьев находится в коме: юридически еще жив, но ничего уже не может изменить, ибо практически мертв.
И, пожалуй, самое главное. Собственно говоря, вытекающее из всего сказанного. Котик, видимо, был прав, утверждая, что есть люди, которым выгодна гибель его жены. По закону в случае смерти одного из наследников его доля автоматически делится между всеми остальными указанными в завещании.
Тридцать миллионов долларов разделить на шесть – уже пять миллионов на нос. А пять миллионов на пятерых оставшихся дают еще по миллиону долларов. Голова кружится.
Глеб Саввич впал в коматозное состояние позавчера утром. И в тот же день, всего несколько часов спустя, зарезали Женьку.
6
Сундук мертвеца
– Вам письмо, – почтальонским голосом сообщил Прокопчик, протягивая мне листок с факсом.
«Последнее предложение – 5000$ (пять тысяч долларов)». Подпись неразборчива.
– Интересно все-таки, чего он так убивается из-за этой записи? – спросил я, с порога отправляя новое послание туда же, куда и предыдущее.
– А что, – заметил Тима, – мне этот парень д-даже нравится. За такие бабки, думаю, ему уже можно разрешить хотя бы п-послушать. Одним ушком.
В спокойной домашней обстановке мой застенчивый помощник заикается гораздо меньше, чем на людях. Впрочем, мне случалось видеть, как он нарочно начинает спотыкаться на каждом слове, используя свой, по его собственному выражению, «д-д-дефакт речи» себе на пользу.
– Как твои успехи? – поинтересовался я, устало опускаясь в кресло за своим столом.
– Мало-мало, – отозвался Прокопчик. – Навестил этих твоих… д-дочевладельцев. Поставил вместе с ними «жучки»: на телефонный аппарат и в д-детской. Хотя ребенок довольно взрослый – ч-четвертый номер б-бюста.
– Ты ее уже видел?
– В разных ракурсах. Карточки на «рабочем столе», отчет я уже д-дописываю. А у тебя как?
Хотя успехов у меня имелось гораздо меньше, мой рассказ занял значительно больше времени, а выводы были подвергнуты нелицеприятной критической оценке.
– Если там завещание, то значит, все упирается в него. И т-только в него. П-при чем же здесь тогда эта стальная открывалка? Тебе твой Шурпин что сказал? У меня, сказал, скоро б-будет много денег, так? А найдем убийцу, еще больше, т-точно? Это что же, в завещании все наперед расписано: если племянницу убьют, ее деньги мужу, а ежели найдется убийца, его денежки т-туда же, так что ли?
– Вот сразу видно, Тима, что тебя выперли со второго курса школы милиции… – сказал я с сожалением.
– Я п-подпольный милиционер, – с гордым видом ввернул он.
– …и в законах ты не силен. Во-первых, в завещаниях довольно часто указывают альтернативного наследника, а во-вторых, по закону убийца не может наследовать за убитым, ясно?
– Ты меня п-параграфами н-не дави, – как всегда, горячась, Прокопчик начал заикаться больше обычного. – Ты мне ответь: п-при чем тогда эта ж-железяка? И все эти разговоры т-твоего Котика про сейфы с к-ключами?
Точных ответов на эти вопросы у меня не было, зато предположений – хоть отбавляй, и я совсем было собрался закидать ими оппонента, когда раздался звонок в дверь и экран видеофона заполонили пышные бакенбарды Гарахова.
– Нашел, – слегка запыхавшись, сообщил он с порога.
– Нашел список жильцов.
Это были несколько отпечатанных на машинке ветхих желтушного вида страничек, где счастливые пайщики только что образованного жилищного кооператива «Луч» располагались согласно доставшимся им по жеребьевке номерам квартир. На мое счастье, Марлен Фридрихович, уже тогда оказавшийся участником какой-то комиссии, сохранил в своем архиве то, что не смог сохранить в памяти. Но надо честно признаться, поближе ознакомившись с генеалогическим древом рода, основанного купцом первой гильдии Саввой Арефьевым, я прилива оптимизма не ощутил.
– Скорей берите карандаш, мы начинаем вечер наш… – пропел себе под нос Прокопчик и был абсолютно прав: без подробного записывания и даже рисования схем обойтись не удалось. Тут же ему как бы к месту загорелось поведать нам об очередном эпизоде своей многотрудной жизни, подтверждающем его эксклюзивное право «опытного архивного работника» проводить генеалогические исследования: в свое время он служил сторожем на Троекуровском кладбище. Рассказ был мною решительно купирован, тем более что самого Тиминого стремления поработать карандашом никто не ограничивал.
Двое самых старших братьев Саввичей умерли бездетными довольно много лет назад. После одного из них, правда, осталась вдова, почти девяностолетняя старушка, которую Тима немедленно отправил на выселки, поместив кружок с ее именем куда-то у самого края листа. «Д-дорогу молодым!» – провозгласил он при этом.
Четыре народившиеся вслед за братьями у многодетного Саввы дочери к настоящему моменту тоже перешли в лучший мир, успев, однако, дать потомство.
Первая из них вышла замуж за инженера-строителя Буренина, от какового брака родились дочери Наталья и Настасья. Вторая дважды сочеталась законным браком и дважды разводилась, причем все это в доисторический, то бишь в докооперативный период, поэтому к новоселью подошла, имея свою добрачную фамилию Арефьева и с двумя детками, один мужеска, другой женска пола, соответственно каждый с фамилией своего папаши. (Тут впервые я с некоторым облегчением обнаружил хоть кого-то из упомянутых Котиком: сынка звали Наум Яковлевич Малей.)
Третья дщерь, в замужестве Дадашева, произвела на свет девочку Веронику и мальчика Николая. (В этом месте у меня екнуло сердце: уж не Верка ли Дадашева имеется в виду? Как, бишь, звали ее брата? Не помню.)
Наконец четвертая и последняя из купеческих дочек в счастливом супружестве с кандидатом технических наук Рачуком родила ребенка, которого нарекли Евгенией.
Следовало отметить, что, к нашей радости, Саввовы потомки не унаследовали от своего батюшки его чадолюбия и завидной плодовитости. После того как Прокопчик с подобающим моменту постным выражением со слов Гарахова пометил черными крестиками всех почивших в бозе старших Арефьевых, в нижней части древа остался в центре сам Глеб Саввич, а вокруг него племянники и племянницы:
1. Наталья Дмитриевна Буренина
2. Ее сестра Настасья Дмитриевна Буренина
3. Наум Яковлевич Малей
4. Его сестра по матери Маргарита Робертовна Габуния
5. Вероника Ивановна Дадашева
6. Ее брат Николай Иванович Дадашев
7. Евгения Семеновна Рачук.
Я уж было обрадовался, что на этом можно подвести черту, но Гарахов слегка меня охладил, пояснив: коли речь о завещании, то нет прямых оснований считать заведомо включенными в него поголовно всех племянников и племянниц, зато туда могут попасть совсем иные люди. После чего явно вошедший во вкус Прокопчик нарисовал еще две веточки, каллиграфически выведя в кружочках:
8. Пасынок Арефьева Павел Сергеевич Сюняев, сын его второй, ныне покойной супруги Инны Васильевны Сюняевой от первого брака
9. Последняя (неформальная) жена Глеба Саввича Людмила Семеновна Деева.
Пятнадцать человек на сундук мертвеца. У меня немного зарябило в глазах, но Тима Прокопчик философически утешил меня:
– А что ты хотел за т-тридцать миллионов б-баксов?
По поводу двух новоявленных фигурантов дед Гарахов дал нам кое-какие дополнительные пояснения. Про пасынка сообщил, что отчим никогда его не любил, но в память о покойной супруге кое-чем помогал ему вплоть до последнего времени. Несколько подробнее он остановился на личности мадам Деевой – последней пассии умирающего миллионера по прозвищу Люся-Катафалк. Такую характеристику Людмила Семеновна получила от сограждан благодаря тому, что на протяжении минувших двадцати лет методично похоронила пятерых мужей и, вполне вероятно, вскорости похоронила бы шестого, но, по слухам, в последние перед болезнью Глеба Саввича месяцы что-то промеж них не заладилось.
Когда комментарии исчерпались, мы все трое молча уставились на разрисованный лист. Прокопчик восторженным взглядом художника, оценивающего свое творение. Гарахов затуманенным воспоминаниями взором. Я весьма и весьма скептически.
Хуже всего было то, что гараховский список совпадал с шурпинским всего на одну фамилию: Малей. Правда, с большой долей вероятности можно было предположить, что Саввовы внучки повыходили замуж и сменили фамилии. Например, хоть я и не помнил Женькину девичью фамилию, скорей всего она и была дочерью Рачука Евгенией. Но странность состояла в другом: среди названных Котиком в основном преобладали мужчины: Забусов, Блумов, Эльпин, Пирумов… Женщина имелась лишь одна – Макарова.
Есть от чего приуныть.
Единственное, что оставляло надежду, были принесенные Гараховым архивные листки с номерами квартир. С их помощью можно было попытаться по домовой книге кооператива «Луч» проследить за дальнейшей судьбой Саввова семени.
Когда я собрался запирать контору, на дворе стемнело, шел уже одиннадцатый час. Последнее, что еще можно было успеть предпринять, не дожидаясь завтра, это позвонить по телефону, указанному напротив фамилии Дадашевых. Чем черт не шутит – ведь и в моей, вернее, дедовской квартире номер не менялся последние сорок лет.
Позвонить-то я позвонил, но, видать, такова была моя сегодняшняя планида: ответом была очередная неопределенность. Буквально на втором гудке в трубке щелкнуло, включился автоответчик, и бравурно-приподнятое женское контральто торжественно сообщило: «Вы поступили а-абсолютно верно, набрав этот номер! Мы поможем не только вашему здоровью, но и вашему кошельку!» А после короткой, шелестящей атмосферными разрядами паузы, добавило на два тона ниже: «Оставьте, пожалуйста, свое имя и номер телефона, мы вам обязательно перезвоним».
Веркин это голос или чей-то еще, мне спустя два десятка лет судить было затруднительно. Но после короткого колебания я на всякий случай все-таки назвал свое имя и продиктовал номер своего телефона.
Позади был трудный, наполненный трагическими событиями, похмельным синдромом, мелкой суетой и к тому же в целом довольно малопродуктивный день. Я брел домой, с трудом переставляя ноги, как тяжелый водолаз перед погружением: казалось, что все во мне налито свинцом. Но перед заветной дверью в квартиру в кармане раздался телефонный звонок. Зайдя в дом, я доковылял до кресла, упал в него и с досадой уставился на незнакомый номер на дисплее: отвечать или нет? Неужели у кого-то еще остались ко мне дела, которые не могут подождать до утра? Все равно я сейчас уже не в состоянии проявить какую-либо активность – меня вряд ли хватит даже на простой разговор.
Но телефон упорствовал, звонил и звонил на одной занудной ноте. И я, чертыхнувшись, сдался.
– Стас? – голос был робкий и неуверенный, совсем не похожий на вздернутое контральто автоответчика, поэтому я в первый момент совершенно не связал одно с другим. – Это правда ты?
– Правда, – подтвердил я. – А какие, собственно, основания для сомнений?
– Это я, Вера Макарова… то есть Дадашева, – она легонько усмехнулась, – мы ведь с тобой лет сто не виделись. Ты что, тоже хочешь торговать кастрюлями?
– Какими кастрюлями? – не понял я.
От усталости голова варила плохо.
– Почему ты решила, что я хочу чем-то торговать?
– Так ты звонил не насчет «Цептера»? А я уж подумала… – она запнулась.
– Нет, я не поэтому звонил. Я хотел поговорить с тобой насчет Женьки… Жени Шурпиной. Или Рачук, не знаю, как тебе удобнее. Твоей двоюродной сестры.
Мне показалось, что голос Веры куда-то отодвинулся, ослабел и поплыл, как будто в магнитофоне вдруг сели батарейки.
– Ее убили, – еле услышал я.
– Да, вот об этом и нужно поговорить.
– Ну да, ты же вроде стал милиционером… – голос приблизился, я уловил в нем утраченную было уверенность.
– Тебе поручено это дело?
– Не совсем. – Не хотелось объяснять ей все с самого начала по телефону. – Но в некотором смысле – да.
– Что значит «в некотором смысле»? – теперь в том, как она это произнесла, мне послышались напряжение и подозрительность. – Ты милиционер или нет?
– Ну… как тебе объяснить? Я теперь на вольных хлебах.
– Милиционер на вольных хлебах? – не поверила она.
Я начал раздражаться, чего, безусловно, делать не стоило. Надо было взять себя в руки. А заодно захватить ускользающую, кажется, инициативу.
– Послушай, Вера, – произнес я усталым голосом, что, впрочем, далось без особого труда. – Мне кое-что известно о смерти Жени, о том, кто и зачем это мог сделать. А с тобой я просто хотел встретиться, чтобы посоветоваться. Но если ты занята, это не так уж важно. Я найду еще кого-нибудь из ее родственников…
Сработало.
Любопытство, особенно женское, весьма сильная жизненная мотивация.
– Нет-нет! – быстро сказала она. – Приходи, если нужно.
– Когда? – спросил я, судорожно прокручивая в уме завтрашнее расписание.
– Да хоть прямо сейчас.
Сработало. Даже с перебором. Сказать «нет», перенести на утро? Но сейчас на моей стороне эффект неожиданности – в конце концов, она первая из арефьевских наследников, с кем я встречаюсь. Кто знает, что будет завтра?
– Минут через пять, – сказал я с ненавистью к своему кретинскому нетерпеливому характеру, уже тяжело выколупывая себя из кресла и одновременно приходя к неутешительному выводу, что мужское любопытство, в принципе, не настолько уж уступает женскому.
«Последнее предложение – 5000$ (пять тысяч долларов)». Подпись неразборчива.
– Интересно все-таки, чего он так убивается из-за этой записи? – спросил я, с порога отправляя новое послание туда же, куда и предыдущее.
– А что, – заметил Тима, – мне этот парень д-даже нравится. За такие бабки, думаю, ему уже можно разрешить хотя бы п-послушать. Одним ушком.
В спокойной домашней обстановке мой застенчивый помощник заикается гораздо меньше, чем на людях. Впрочем, мне случалось видеть, как он нарочно начинает спотыкаться на каждом слове, используя свой, по его собственному выражению, «д-д-дефакт речи» себе на пользу.
– Как твои успехи? – поинтересовался я, устало опускаясь в кресло за своим столом.
– Мало-мало, – отозвался Прокопчик. – Навестил этих твоих… д-дочевладельцев. Поставил вместе с ними «жучки»: на телефонный аппарат и в д-детской. Хотя ребенок довольно взрослый – ч-четвертый номер б-бюста.
– Ты ее уже видел?
– В разных ракурсах. Карточки на «рабочем столе», отчет я уже д-дописываю. А у тебя как?
Хотя успехов у меня имелось гораздо меньше, мой рассказ занял значительно больше времени, а выводы были подвергнуты нелицеприятной критической оценке.
– Если там завещание, то значит, все упирается в него. И т-только в него. П-при чем же здесь тогда эта стальная открывалка? Тебе твой Шурпин что сказал? У меня, сказал, скоро б-будет много денег, так? А найдем убийцу, еще больше, т-точно? Это что же, в завещании все наперед расписано: если племянницу убьют, ее деньги мужу, а ежели найдется убийца, его денежки т-туда же, так что ли?
– Вот сразу видно, Тима, что тебя выперли со второго курса школы милиции… – сказал я с сожалением.
– Я п-подпольный милиционер, – с гордым видом ввернул он.
– …и в законах ты не силен. Во-первых, в завещаниях довольно часто указывают альтернативного наследника, а во-вторых, по закону убийца не может наследовать за убитым, ясно?
– Ты меня п-параграфами н-не дави, – как всегда, горячась, Прокопчик начал заикаться больше обычного. – Ты мне ответь: п-при чем тогда эта ж-железяка? И все эти разговоры т-твоего Котика про сейфы с к-ключами?
Точных ответов на эти вопросы у меня не было, зато предположений – хоть отбавляй, и я совсем было собрался закидать ими оппонента, когда раздался звонок в дверь и экран видеофона заполонили пышные бакенбарды Гарахова.
– Нашел, – слегка запыхавшись, сообщил он с порога.
– Нашел список жильцов.
Это были несколько отпечатанных на машинке ветхих желтушного вида страничек, где счастливые пайщики только что образованного жилищного кооператива «Луч» располагались согласно доставшимся им по жеребьевке номерам квартир. На мое счастье, Марлен Фридрихович, уже тогда оказавшийся участником какой-то комиссии, сохранил в своем архиве то, что не смог сохранить в памяти. Но надо честно признаться, поближе ознакомившись с генеалогическим древом рода, основанного купцом первой гильдии Саввой Арефьевым, я прилива оптимизма не ощутил.
– Скорей берите карандаш, мы начинаем вечер наш… – пропел себе под нос Прокопчик и был абсолютно прав: без подробного записывания и даже рисования схем обойтись не удалось. Тут же ему как бы к месту загорелось поведать нам об очередном эпизоде своей многотрудной жизни, подтверждающем его эксклюзивное право «опытного архивного работника» проводить генеалогические исследования: в свое время он служил сторожем на Троекуровском кладбище. Рассказ был мною решительно купирован, тем более что самого Тиминого стремления поработать карандашом никто не ограничивал.
Двое самых старших братьев Саввичей умерли бездетными довольно много лет назад. После одного из них, правда, осталась вдова, почти девяностолетняя старушка, которую Тима немедленно отправил на выселки, поместив кружок с ее именем куда-то у самого края листа. «Д-дорогу молодым!» – провозгласил он при этом.
Четыре народившиеся вслед за братьями у многодетного Саввы дочери к настоящему моменту тоже перешли в лучший мир, успев, однако, дать потомство.
Первая из них вышла замуж за инженера-строителя Буренина, от какового брака родились дочери Наталья и Настасья. Вторая дважды сочеталась законным браком и дважды разводилась, причем все это в доисторический, то бишь в докооперативный период, поэтому к новоселью подошла, имея свою добрачную фамилию Арефьева и с двумя детками, один мужеска, другой женска пола, соответственно каждый с фамилией своего папаши. (Тут впервые я с некоторым облегчением обнаружил хоть кого-то из упомянутых Котиком: сынка звали Наум Яковлевич Малей.)
Третья дщерь, в замужестве Дадашева, произвела на свет девочку Веронику и мальчика Николая. (В этом месте у меня екнуло сердце: уж не Верка ли Дадашева имеется в виду? Как, бишь, звали ее брата? Не помню.)
Наконец четвертая и последняя из купеческих дочек в счастливом супружестве с кандидатом технических наук Рачуком родила ребенка, которого нарекли Евгенией.
Следовало отметить, что, к нашей радости, Саввовы потомки не унаследовали от своего батюшки его чадолюбия и завидной плодовитости. После того как Прокопчик с подобающим моменту постным выражением со слов Гарахова пометил черными крестиками всех почивших в бозе старших Арефьевых, в нижней части древа остался в центре сам Глеб Саввич, а вокруг него племянники и племянницы:
1. Наталья Дмитриевна Буренина
2. Ее сестра Настасья Дмитриевна Буренина
3. Наум Яковлевич Малей
4. Его сестра по матери Маргарита Робертовна Габуния
5. Вероника Ивановна Дадашева
6. Ее брат Николай Иванович Дадашев
7. Евгения Семеновна Рачук.
Я уж было обрадовался, что на этом можно подвести черту, но Гарахов слегка меня охладил, пояснив: коли речь о завещании, то нет прямых оснований считать заведомо включенными в него поголовно всех племянников и племянниц, зато туда могут попасть совсем иные люди. После чего явно вошедший во вкус Прокопчик нарисовал еще две веточки, каллиграфически выведя в кружочках:
8. Пасынок Арефьева Павел Сергеевич Сюняев, сын его второй, ныне покойной супруги Инны Васильевны Сюняевой от первого брака
9. Последняя (неформальная) жена Глеба Саввича Людмила Семеновна Деева.
Пятнадцать человек на сундук мертвеца. У меня немного зарябило в глазах, но Тима Прокопчик философически утешил меня:
– А что ты хотел за т-тридцать миллионов б-баксов?
По поводу двух новоявленных фигурантов дед Гарахов дал нам кое-какие дополнительные пояснения. Про пасынка сообщил, что отчим никогда его не любил, но в память о покойной супруге кое-чем помогал ему вплоть до последнего времени. Несколько подробнее он остановился на личности мадам Деевой – последней пассии умирающего миллионера по прозвищу Люся-Катафалк. Такую характеристику Людмила Семеновна получила от сограждан благодаря тому, что на протяжении минувших двадцати лет методично похоронила пятерых мужей и, вполне вероятно, вскорости похоронила бы шестого, но, по слухам, в последние перед болезнью Глеба Саввича месяцы что-то промеж них не заладилось.
Когда комментарии исчерпались, мы все трое молча уставились на разрисованный лист. Прокопчик восторженным взглядом художника, оценивающего свое творение. Гарахов затуманенным воспоминаниями взором. Я весьма и весьма скептически.
Хуже всего было то, что гараховский список совпадал с шурпинским всего на одну фамилию: Малей. Правда, с большой долей вероятности можно было предположить, что Саввовы внучки повыходили замуж и сменили фамилии. Например, хоть я и не помнил Женькину девичью фамилию, скорей всего она и была дочерью Рачука Евгенией. Но странность состояла в другом: среди названных Котиком в основном преобладали мужчины: Забусов, Блумов, Эльпин, Пирумов… Женщина имелась лишь одна – Макарова.
Есть от чего приуныть.
Единственное, что оставляло надежду, были принесенные Гараховым архивные листки с номерами квартир. С их помощью можно было попытаться по домовой книге кооператива «Луч» проследить за дальнейшей судьбой Саввова семени.
Когда я собрался запирать контору, на дворе стемнело, шел уже одиннадцатый час. Последнее, что еще можно было успеть предпринять, не дожидаясь завтра, это позвонить по телефону, указанному напротив фамилии Дадашевых. Чем черт не шутит – ведь и в моей, вернее, дедовской квартире номер не менялся последние сорок лет.
Позвонить-то я позвонил, но, видать, такова была моя сегодняшняя планида: ответом была очередная неопределенность. Буквально на втором гудке в трубке щелкнуло, включился автоответчик, и бравурно-приподнятое женское контральто торжественно сообщило: «Вы поступили а-абсолютно верно, набрав этот номер! Мы поможем не только вашему здоровью, но и вашему кошельку!» А после короткой, шелестящей атмосферными разрядами паузы, добавило на два тона ниже: «Оставьте, пожалуйста, свое имя и номер телефона, мы вам обязательно перезвоним».
Веркин это голос или чей-то еще, мне спустя два десятка лет судить было затруднительно. Но после короткого колебания я на всякий случай все-таки назвал свое имя и продиктовал номер своего телефона.
Позади был трудный, наполненный трагическими событиями, похмельным синдромом, мелкой суетой и к тому же в целом довольно малопродуктивный день. Я брел домой, с трудом переставляя ноги, как тяжелый водолаз перед погружением: казалось, что все во мне налито свинцом. Но перед заветной дверью в квартиру в кармане раздался телефонный звонок. Зайдя в дом, я доковылял до кресла, упал в него и с досадой уставился на незнакомый номер на дисплее: отвечать или нет? Неужели у кого-то еще остались ко мне дела, которые не могут подождать до утра? Все равно я сейчас уже не в состоянии проявить какую-либо активность – меня вряд ли хватит даже на простой разговор.
Но телефон упорствовал, звонил и звонил на одной занудной ноте. И я, чертыхнувшись, сдался.
– Стас? – голос был робкий и неуверенный, совсем не похожий на вздернутое контральто автоответчика, поэтому я в первый момент совершенно не связал одно с другим. – Это правда ты?
– Правда, – подтвердил я. – А какие, собственно, основания для сомнений?
– Это я, Вера Макарова… то есть Дадашева, – она легонько усмехнулась, – мы ведь с тобой лет сто не виделись. Ты что, тоже хочешь торговать кастрюлями?
– Какими кастрюлями? – не понял я.
От усталости голова варила плохо.
– Почему ты решила, что я хочу чем-то торговать?
– Так ты звонил не насчет «Цептера»? А я уж подумала… – она запнулась.
– Нет, я не поэтому звонил. Я хотел поговорить с тобой насчет Женьки… Жени Шурпиной. Или Рачук, не знаю, как тебе удобнее. Твоей двоюродной сестры.
Мне показалось, что голос Веры куда-то отодвинулся, ослабел и поплыл, как будто в магнитофоне вдруг сели батарейки.
– Ее убили, – еле услышал я.
– Да, вот об этом и нужно поговорить.
– Ну да, ты же вроде стал милиционером… – голос приблизился, я уловил в нем утраченную было уверенность.
– Тебе поручено это дело?
– Не совсем. – Не хотелось объяснять ей все с самого начала по телефону. – Но в некотором смысле – да.
– Что значит «в некотором смысле»? – теперь в том, как она это произнесла, мне послышались напряжение и подозрительность. – Ты милиционер или нет?
– Ну… как тебе объяснить? Я теперь на вольных хлебах.
– Милиционер на вольных хлебах? – не поверила она.
Я начал раздражаться, чего, безусловно, делать не стоило. Надо было взять себя в руки. А заодно захватить ускользающую, кажется, инициативу.
– Послушай, Вера, – произнес я усталым голосом, что, впрочем, далось без особого труда. – Мне кое-что известно о смерти Жени, о том, кто и зачем это мог сделать. А с тобой я просто хотел встретиться, чтобы посоветоваться. Но если ты занята, это не так уж важно. Я найду еще кого-нибудь из ее родственников…
Сработало.
Любопытство, особенно женское, весьма сильная жизненная мотивация.
– Нет-нет! – быстро сказала она. – Приходи, если нужно.
– Когда? – спросил я, судорожно прокручивая в уме завтрашнее расписание.
– Да хоть прямо сейчас.
Сработало. Даже с перебором. Сказать «нет», перенести на утро? Но сейчас на моей стороне эффект неожиданности – в конце концов, она первая из арефьевских наследников, с кем я встречаюсь. Кто знает, что будет завтра?
– Минут через пять, – сказал я с ненавистью к своему кретинскому нетерпеливому характеру, уже тяжело выколупывая себя из кресла и одновременно приходя к неутешительному выводу, что мужское любопытство, в принципе, не настолько уж уступает женскому.
7
Скелет в шкафу
Бредя по направлению к Стеклянному дому, я размышлял над тем, что нас с Веркой Дадашевой разделяет всего лишь наш старый хоженый-перехоженый двор и двадцать… нет, дайте точно подсчитать… девятнадцать с хвостиком лет.
Подумать только, юношеская любовь, первый поцелуй и все такое прочее – а я совершенно ничего не знаю, как и чем она жила все эти годы. Сменила фамилию – значит, замужем. По крайней мере, была. И это все.
Я напряг память, пытаясь вызвать из ее глубин воспоминание хотя бы о том, куда она хотела поступать после школы. Что-то, кажется, с театром. Да, точно, она хотела стать театроведом, вернее, театральным критиком, писать о театре. А я ходить по театрам не больно любил, но таскался за ней в «Современник», «Сатиру», на «Бронную» и на «Таганку». Это было время, когда все сходили по ним с ума. Верка стреляла лишние билетики – ей это всегда почему-то удавалось. Она была хорошенькая, улыбчивая, настырная, с искрящимся взором, шныряла в толпе перед входом, звонко крича: «У кого лишний? Отдайте нуждающимся!» А затем, отсидев в душном зале, мы шли домой, держась за руки, и не сговариваясь заходили в незнакомые темные подъезды и там целовались взасос, до изнеможения, так, что потом болели губы, и Верка с каждым разом позволяла все больше и больше, мы медленно, но верно двигались вперед, кропотливо постигая эту новую науку, и я уже разобрался в сложном устройстве застежки лифчика и узнал, как могут наливаться и твердеть под моими жадными требовательными руками еще ни разу не виденные, пока знакомые только на ощупь соски ее маленьких грудей… Господи, сколько разных, казалось, давно забытых глупостей хранится в закоулках мозга!
Я попытался представить себе, во что могла превратиться за два десятилетия тоненькая хрупкая девочка с мелкими чертами фарфорового личика, осиной талией и очаровательной маленькой попкой, но не смог. В любом случае я твердо решил с порога объявить ей, что она совсем не изменилась.
Собственно, у Верки дома я был один-единственный раз в жизни. Она говорила, что у нее очень строгие родители, к тому же мать не работала, часто болела и поэтому редко выходила. Но ее подъезд, второй от угла, тот самый, где мы впервые поцеловались, я помнил очень хорошо.
– В семьдесят вторую, – бросил я вооруженной вязальными спицами сторожихе и был пропущен благосклонным кивком. А в лифте на меня опять нахлынули воспоминания.
Верка жила на последнем этаже, и, когда потихоньку выскальзывала из квартиры ко мне на лестницу, мы поднимались еще выше, к запертому на огромный висячий замок машинному отделению, и здесь, зажавшись в угол, ласкали друг друга под натужный вой лебедки, таскающей взад и вперед громыхающую клетку лифта, под чудовищный лязг и грохот его металлических сочленений. Вот там однажды, неожиданно замерев в моих объятиях, она прошептала чуть слышно за этой чертовой какофонией, почти касаясь мягкими губами моего уха: «Пойдем ко мне, мои уехали к бабушке на дачу».
Что еще я помню? Какие-то обрывки.
Огромную сумрачную квартиру, уходящую во все стороны лабиринтом нескончаемых комнат, обставленных тускло отсвечивающей в полутьме полированной, дорогой, наверное, мебелью. На фоне сереющего окна Веркин струной натянутый силуэт, ее торчащие, как у молоденькой козочки, груди – одна выше, другая ниже. И в полумраке темнеющий под матовым животом треугольник, к которому я все не решался прикоснуться. Кажется, она, опустив руки, сидела на кровати, а я стоял перед ней на коленях, и мои трепещущие ладони отправлялись в экспедицию вверх по ее бедрам, готовясь на этот раз овладеть всем до конца, когда за моей спиной где-то в глубине лабиринта раздался страшный, как мне почудилось, грохот, что-то полетело на пол, упало, разбилось, и громкий злой голос завопил: «Верка! Ты дома? Верка!» Это был ее старший брат, который на сутки раньше вернулся с военных сборов, пьяный в стельку. На следующий день она уехала в летний спортивный лагерь (художественная гимнастика или что-то в этом роде), а осенью, придя в школу первого сентября, я узнал, что ее отца (он был какой-то средней руки внешторговский чин) отправили в Китай, и школу она заканчивала уже там. Какая странная судьба, странная судьба, пелось в песенке того далекого времени…
На лестничной клетке перегорела лампочка, было темно, и, когда открылась дверь, я на контражуре увидел перед собой широкую коренастую фигуру, внутренне ахнул и услышал глуховатый голос:
– Проходи. Надо же, ты почти не изменился!
Впрочем, уже в освещенной прихожей обнаружилось, что моя давняя коханочка встречает меня в каком-то бесформенном, огромном не по росту мужском грубо вязаном свитере и потрепанных тренировочных штанах с пузырями на коленях. Поймав мой взгляд, она, правда, едва заметно усмехнулась и пробормотала:
– Извини, я тут по дому… Плиту мыла. Хочешь чаю или кофе?
– Чаю, – сказал я, оглядываясь по сторонам. – Чаю покрепче я бы не отказался.
Квартира, заставленная громоздкими, давно вышедшими из моды ореховыми шкафами под красное дерево и зеркальными сервантами, показалась мне тесной. В одной из распахнутых комнат штабелями до потолка стояли какие-то оклеенные ярким глянцем коробки, пол устилали клочья оберточной бумаги, обрывки веревок. Кухонный стол, за который меня усадила хозяйка, покрывала похожая на старинную штурманскую карту клеенка, вся в пятнах и разводах, изрезанная, исколотая, облупившаяся на сгибах. Верка поставила передо мной чашку на треснутом блюдце, залила кипяток в заварочный чайник с отбитой ручкой и накрыла его ватной бабой, обожженной со всех сторон, как старый танкист. Чтобы не показывать, какое впечатление все это на меня производит, я стал непринужденно вертеть головой по сторонам и тут же уперся взглядом в потолок, краска на котором свисала вниз болезненными серыми струпьями.
– Ты глаза-то не отводи, – снова легонько усмехнувшись, Верка уселась напротив меня и подперла щеку кулаком. – Чего уж там, говори, как есть: узнать хоть можно?
Я честно всмотрелся.
Про фигуру, конечно, сказать что-либо было затруднительно, а фарфоровое личико не избежало влияния времени. Нет той белизны, того румянца, а если присмотреться, то станут заметны кракелюры, пустившие свои паутинки над веками и в уголках рта, но в целом… В целом это была та же Верка Дадашева, только глаза изменились по-настоящему: больше не искрились, глядели твердо и устало. Я сообщил ей об этом, и она в ответ длинно вздохнула:
– Устанешь… За столько лет…
Мы оба замолчали. Разговор не клеился, я сидел, придумывая, с чего начать, и тут Верка посмотрела мне прямо в лицо и решительно сказала:
– Чтоб тебе не задавать наводящих вопросов. Отец умер давно, мать в прошлом году. Я здесь живу всего месяц, после того как с мужем разошлась. – Помедлила слегка и добавила, криво усмехнувшись: – С четвертым, если тебе это интересно. Сейчас торгую швейцарскими кастрюлями – изготовлены из особых сплавов, не пригорают, можно готовить без масла и жира, сберегут вам здоровье и деньги. Может, хочешь купить?
Последние слова она произнесла привычной рекламной скороговоркой, в которой мне послышался прежний звонкий голос, требующий отдать нуждающимся лишний билетик. Я сказал ей об этом, и мы оба расхохотались.
– И как идет торговля? – поинтересовался я.
– Плохо, – весело ответила она. – Не приучен наш народ беречь ни здоровье, ни деньги.
С билетиков мои ассоциации естественным образом соскользнули на следующую ступеньку, и я, решив, что пора переходить к делу, то бишь к возможным арефьевским наследникам, поинтересовался, как поживает брат Николай, а Верка почему-то подавилась смешком и уставилась на меня чужим взглядом.
– Ты и этого не знаешь, – протянула она, опуская глаза, и пробормотала непонятно: – Скелет в шкафу. Все равно никуда не денешься…
Коля, Коля, Николаша оказался плохим мальчиком. Строгие Веркины родители не доглядели за сыночком, и он убил отца. А в конечном счете и мать. Не прямо, конечно. С несколькими приятелями он оказался замешан в ограблении квартир, однажды его схватили прямо на месте преступления, потом были суд и тюрьма. Когда это случилось, Дадашева-старшего немедленно отозвали из-за границы, он приехал в Москву уже с инфарктом, на инвалидность. А через полгода второй инфаркт добил его окончательно.
Мать на этом деле слегка тронулась умом, перестала интересоваться чем-либо вокруг, опустилась, по многу месяцев проводила в психбольнице и в конце концов там же угасла. Рассказывая все это, Верка смотрела в стенку за моей спиной, но мне казалось, что она не видит и ее. Выговорившись, вдруг словно вынырнула из-под тяжелой холодной волны, потрясла головой и жалко улыбнулась:
– Хороша семеечка, да? А я ведь, между прочим, театральный все-таки кончила, правда, заочно. Теперь вот по кастрюлям… – Но тут же сама себя резко оборвала, словно крюком подцепила и вздернула, заговорила ровно и по-деловому: – Ну, ничего. Я, как раньше говорили, эмансипэ, давно уж привыкла рассчитывать только на себя. Железная женщина, гвозди можно делать. Давай теперь ты. Рассказывай про Женьку.
Я, как мог, изложил. Про то, что узнал от Котика. Про свою версию его смерти. Про арефьевскую кому. Верка все это выслушала до конца, ни разу не перебив, не задав ни одного вопроса. Я думал – из вежливости. Оказалось – потому что с самого начала не поверила ни во что. О дяде Глебе ей, конечно, известно, часто навещала его в больнице, последний раз приехала как раз в тот день, когда старика увезли в реанимацию. А про Женьку в милиции сказали, что маньяк или просто хулиган. Про Костю – самоубийство.
– Ты же по телефону сказал, что знаешь точно, кто ее убил? – она теперь смотрела на меня холодными прищуренными глазами.
– Я сказал не так, – мне очень не хотелось оправдываться, залезать в словесные дебри, и это раздражало, но другого выхода не виделось. – Я сказал, что знаю кое-что о ее смерти и о том, кто это мог сделать. А главное, зачем. Котик считал, что в этом могли быть заинтересованы другие наследники…
– Другие – в том числе я? – ее лицо побелело и застыло, как припорошенная снегом льдина.
– Теоретически – да, но… – я развел руками, с отчаянием понимая, что сейчас она просто укажет мне на дверь, и этим все кончится. – Мне кажется, тебя он не считал способной…
Если она воспримет это как комплимент, то еще ничего. А если обидится? «Дура», запятая, «временами». Но Верка, оказывается, думала совсем о другом.
Подумать только, юношеская любовь, первый поцелуй и все такое прочее – а я совершенно ничего не знаю, как и чем она жила все эти годы. Сменила фамилию – значит, замужем. По крайней мере, была. И это все.
Я напряг память, пытаясь вызвать из ее глубин воспоминание хотя бы о том, куда она хотела поступать после школы. Что-то, кажется, с театром. Да, точно, она хотела стать театроведом, вернее, театральным критиком, писать о театре. А я ходить по театрам не больно любил, но таскался за ней в «Современник», «Сатиру», на «Бронную» и на «Таганку». Это было время, когда все сходили по ним с ума. Верка стреляла лишние билетики – ей это всегда почему-то удавалось. Она была хорошенькая, улыбчивая, настырная, с искрящимся взором, шныряла в толпе перед входом, звонко крича: «У кого лишний? Отдайте нуждающимся!» А затем, отсидев в душном зале, мы шли домой, держась за руки, и не сговариваясь заходили в незнакомые темные подъезды и там целовались взасос, до изнеможения, так, что потом болели губы, и Верка с каждым разом позволяла все больше и больше, мы медленно, но верно двигались вперед, кропотливо постигая эту новую науку, и я уже разобрался в сложном устройстве застежки лифчика и узнал, как могут наливаться и твердеть под моими жадными требовательными руками еще ни разу не виденные, пока знакомые только на ощупь соски ее маленьких грудей… Господи, сколько разных, казалось, давно забытых глупостей хранится в закоулках мозга!
Я попытался представить себе, во что могла превратиться за два десятилетия тоненькая хрупкая девочка с мелкими чертами фарфорового личика, осиной талией и очаровательной маленькой попкой, но не смог. В любом случае я твердо решил с порога объявить ей, что она совсем не изменилась.
Собственно, у Верки дома я был один-единственный раз в жизни. Она говорила, что у нее очень строгие родители, к тому же мать не работала, часто болела и поэтому редко выходила. Но ее подъезд, второй от угла, тот самый, где мы впервые поцеловались, я помнил очень хорошо.
– В семьдесят вторую, – бросил я вооруженной вязальными спицами сторожихе и был пропущен благосклонным кивком. А в лифте на меня опять нахлынули воспоминания.
Верка жила на последнем этаже, и, когда потихоньку выскальзывала из квартиры ко мне на лестницу, мы поднимались еще выше, к запертому на огромный висячий замок машинному отделению, и здесь, зажавшись в угол, ласкали друг друга под натужный вой лебедки, таскающей взад и вперед громыхающую клетку лифта, под чудовищный лязг и грохот его металлических сочленений. Вот там однажды, неожиданно замерев в моих объятиях, она прошептала чуть слышно за этой чертовой какофонией, почти касаясь мягкими губами моего уха: «Пойдем ко мне, мои уехали к бабушке на дачу».
Что еще я помню? Какие-то обрывки.
Огромную сумрачную квартиру, уходящую во все стороны лабиринтом нескончаемых комнат, обставленных тускло отсвечивающей в полутьме полированной, дорогой, наверное, мебелью. На фоне сереющего окна Веркин струной натянутый силуэт, ее торчащие, как у молоденькой козочки, груди – одна выше, другая ниже. И в полумраке темнеющий под матовым животом треугольник, к которому я все не решался прикоснуться. Кажется, она, опустив руки, сидела на кровати, а я стоял перед ней на коленях, и мои трепещущие ладони отправлялись в экспедицию вверх по ее бедрам, готовясь на этот раз овладеть всем до конца, когда за моей спиной где-то в глубине лабиринта раздался страшный, как мне почудилось, грохот, что-то полетело на пол, упало, разбилось, и громкий злой голос завопил: «Верка! Ты дома? Верка!» Это был ее старший брат, который на сутки раньше вернулся с военных сборов, пьяный в стельку. На следующий день она уехала в летний спортивный лагерь (художественная гимнастика или что-то в этом роде), а осенью, придя в школу первого сентября, я узнал, что ее отца (он был какой-то средней руки внешторговский чин) отправили в Китай, и школу она заканчивала уже там. Какая странная судьба, странная судьба, пелось в песенке того далекого времени…
На лестничной клетке перегорела лампочка, было темно, и, когда открылась дверь, я на контражуре увидел перед собой широкую коренастую фигуру, внутренне ахнул и услышал глуховатый голос:
– Проходи. Надо же, ты почти не изменился!
Впрочем, уже в освещенной прихожей обнаружилось, что моя давняя коханочка встречает меня в каком-то бесформенном, огромном не по росту мужском грубо вязаном свитере и потрепанных тренировочных штанах с пузырями на коленях. Поймав мой взгляд, она, правда, едва заметно усмехнулась и пробормотала:
– Извини, я тут по дому… Плиту мыла. Хочешь чаю или кофе?
– Чаю, – сказал я, оглядываясь по сторонам. – Чаю покрепче я бы не отказался.
Квартира, заставленная громоздкими, давно вышедшими из моды ореховыми шкафами под красное дерево и зеркальными сервантами, показалась мне тесной. В одной из распахнутых комнат штабелями до потолка стояли какие-то оклеенные ярким глянцем коробки, пол устилали клочья оберточной бумаги, обрывки веревок. Кухонный стол, за который меня усадила хозяйка, покрывала похожая на старинную штурманскую карту клеенка, вся в пятнах и разводах, изрезанная, исколотая, облупившаяся на сгибах. Верка поставила передо мной чашку на треснутом блюдце, залила кипяток в заварочный чайник с отбитой ручкой и накрыла его ватной бабой, обожженной со всех сторон, как старый танкист. Чтобы не показывать, какое впечатление все это на меня производит, я стал непринужденно вертеть головой по сторонам и тут же уперся взглядом в потолок, краска на котором свисала вниз болезненными серыми струпьями.
– Ты глаза-то не отводи, – снова легонько усмехнувшись, Верка уселась напротив меня и подперла щеку кулаком. – Чего уж там, говори, как есть: узнать хоть можно?
Я честно всмотрелся.
Про фигуру, конечно, сказать что-либо было затруднительно, а фарфоровое личико не избежало влияния времени. Нет той белизны, того румянца, а если присмотреться, то станут заметны кракелюры, пустившие свои паутинки над веками и в уголках рта, но в целом… В целом это была та же Верка Дадашева, только глаза изменились по-настоящему: больше не искрились, глядели твердо и устало. Я сообщил ей об этом, и она в ответ длинно вздохнула:
– Устанешь… За столько лет…
Мы оба замолчали. Разговор не клеился, я сидел, придумывая, с чего начать, и тут Верка посмотрела мне прямо в лицо и решительно сказала:
– Чтоб тебе не задавать наводящих вопросов. Отец умер давно, мать в прошлом году. Я здесь живу всего месяц, после того как с мужем разошлась. – Помедлила слегка и добавила, криво усмехнувшись: – С четвертым, если тебе это интересно. Сейчас торгую швейцарскими кастрюлями – изготовлены из особых сплавов, не пригорают, можно готовить без масла и жира, сберегут вам здоровье и деньги. Может, хочешь купить?
Последние слова она произнесла привычной рекламной скороговоркой, в которой мне послышался прежний звонкий голос, требующий отдать нуждающимся лишний билетик. Я сказал ей об этом, и мы оба расхохотались.
– И как идет торговля? – поинтересовался я.
– Плохо, – весело ответила она. – Не приучен наш народ беречь ни здоровье, ни деньги.
С билетиков мои ассоциации естественным образом соскользнули на следующую ступеньку, и я, решив, что пора переходить к делу, то бишь к возможным арефьевским наследникам, поинтересовался, как поживает брат Николай, а Верка почему-то подавилась смешком и уставилась на меня чужим взглядом.
– Ты и этого не знаешь, – протянула она, опуская глаза, и пробормотала непонятно: – Скелет в шкафу. Все равно никуда не денешься…
Коля, Коля, Николаша оказался плохим мальчиком. Строгие Веркины родители не доглядели за сыночком, и он убил отца. А в конечном счете и мать. Не прямо, конечно. С несколькими приятелями он оказался замешан в ограблении квартир, однажды его схватили прямо на месте преступления, потом были суд и тюрьма. Когда это случилось, Дадашева-старшего немедленно отозвали из-за границы, он приехал в Москву уже с инфарктом, на инвалидность. А через полгода второй инфаркт добил его окончательно.
Мать на этом деле слегка тронулась умом, перестала интересоваться чем-либо вокруг, опустилась, по многу месяцев проводила в психбольнице и в конце концов там же угасла. Рассказывая все это, Верка смотрела в стенку за моей спиной, но мне казалось, что она не видит и ее. Выговорившись, вдруг словно вынырнула из-под тяжелой холодной волны, потрясла головой и жалко улыбнулась:
– Хороша семеечка, да? А я ведь, между прочим, театральный все-таки кончила, правда, заочно. Теперь вот по кастрюлям… – Но тут же сама себя резко оборвала, словно крюком подцепила и вздернула, заговорила ровно и по-деловому: – Ну, ничего. Я, как раньше говорили, эмансипэ, давно уж привыкла рассчитывать только на себя. Железная женщина, гвозди можно делать. Давай теперь ты. Рассказывай про Женьку.
Я, как мог, изложил. Про то, что узнал от Котика. Про свою версию его смерти. Про арефьевскую кому. Верка все это выслушала до конца, ни разу не перебив, не задав ни одного вопроса. Я думал – из вежливости. Оказалось – потому что с самого начала не поверила ни во что. О дяде Глебе ей, конечно, известно, часто навещала его в больнице, последний раз приехала как раз в тот день, когда старика увезли в реанимацию. А про Женьку в милиции сказали, что маньяк или просто хулиган. Про Костю – самоубийство.
– Ты же по телефону сказал, что знаешь точно, кто ее убил? – она теперь смотрела на меня холодными прищуренными глазами.
– Я сказал не так, – мне очень не хотелось оправдываться, залезать в словесные дебри, и это раздражало, но другого выхода не виделось. – Я сказал, что знаю кое-что о ее смерти и о том, кто это мог сделать. А главное, зачем. Котик считал, что в этом могли быть заинтересованы другие наследники…
– Другие – в том числе я? – ее лицо побелело и застыло, как припорошенная снегом льдина.
– Теоретически – да, но… – я развел руками, с отчаянием понимая, что сейчас она просто укажет мне на дверь, и этим все кончится. – Мне кажется, тебя он не считал способной…
Если она воспримет это как комплимент, то еще ничего. А если обидится? «Дура», запятая, «временами». Но Верка, оказывается, думала совсем о другом.