Виня перестал подходить к телефону, открывать дверь на настойчивые звонки, но наиболее настойчивые из кредиторов все-таки доставали его. Вскоре пошел с молотка сначала золотистый «ягуар», затем еще кое-какие мелочи. А потом хоть что-то стоящее движимое имущество, включая стаффордширского бультерьера, кончилось, и общественное мнение пришло к выводу, что пора Козелкину расставаться с недвижимым — благо оставшаяся ему от рано умерших родителей трехкомнатная квартира в Стеклянном доме стоила денег, и немалых.
   В этот период Виня ушел совсем в глухую оборону, но было ясно, что долго он не продержится. Ходили слухи, что он уже нашел покупателей, что даже чуть ли уже не продал. Однако существовало подозрение, что и после реализации квартиры денег всем может не хватить. Вот с этим-то и пришел ко мне Марлен Фридрихович.
   — Оказывается, — удрученно сетовал он, — нынче у любого, кого ни возьми, есть «крыша». Вот, к примеру, Сима Соломоновна Бергельсон — совершенно бессмысленная старушка. Ан нет, зять работает в торговой фирме, так он кого-то там попросил, кто их охраняет, они пришли к Козелкину, и тот все отдал. То же самое Николай Андрияныч Хвостиков: его внук торгует недвижимостью, у них контракт то ли с кагэбэшниками, то ли еще с кем-то в этом роде. Пожаловался им, они, говорят, пообещали Вине подкинуть наркотики и отправить в тюрьму лет на десять. Так он поверил. Так поверил, что уже через три дня сам принес Хвостикову все, что был должен!
   Короче говоря, воодушевленный всеми этими примерами Гарахов пришел ко мне хлопотать за двух или трех одиноких и потому «бескрышных» бабушек, которых подлый Козелкин задвигает в угол, хотя весь их совокупный вклад в козелкинское народное предприятие составлял каких-то восемьсот долларов. Марлен Фридрихович лично ходил к нему с попыткой усовестить, но тот даже не стал разговаривать.
   Что я мог ему ответить? Взяться за это дело с гарантией было бы безответственно по сути. А с порога отказаться — безнравственно по форме. Я пообещал Гарахову постараться. Учитывая общественное мнение, пойти навстречу и попробовать помочь.
   Полностью удовлетворенный, Марлен Фридрихович уже оперся на свой посох, собираясь подняться, когда я, как бы между делом, остановил его вопросом:
   — В вашем доме живет такой господин по фамилии Арефьев. Вы, часом, не знакомы?
   Кустистые желто-мыльного цвета брови Гарахова грозно сошлись на переносице, чело посуровело.
   — Знаком, — кивнула полированная башка. — Хотя знакомством и не горжусь.
   Реакция собеседника не располагала как будто к дальнейшим расспросам, но я знал, с кем имею дело. Марлен Фридрихович был, сколько я себя помню, такой же неотъемлемой частью нашего большого двора, как трансформаторная будка: время обветрило их фасады, но предназначения не изменило. И если будка, как и сорок лет назад, остается источником электричества, то дед Гарахов тоже играет роль некоего... м-мм... скажем так, родника разнообразных сведений. Нестор нашей округи. Вещий Боян с краеведческим уклоном. Хранитель и, как я сильно подозреваю, создатель многих легенд и мифов в жанре городского фольклора. Ему, например, принадлежит сногсшибательный рассказ об «алмазном самолете», смутивший в свое время не одну мальчишескую душу, в том числе и мою. А чего стоит история про Колченогого Баптиста! Или совсем уж полная небывальщина о покушении на жизнь товарища Кагановича во время торжественной сдачи нашей линии метро.
   Итак, я знал, с кем имею дело, поэтому суровостью ответа не смутился и как бы между прочим катнул следующий шар:
   — Говорят, у него в квартире какие-то несметные сокровища...
   — "Говорят"! — фыркнул Гарахов. — Говорят те, кто в жизни там не бывал! А я вот был и молчу! Может, потому и молчу, что был...
   Но я уже понял, что он проглотил наживку, и ждал продолжения, которое не замедлило последовать. Марлен Фридрихович извлек из кармана тужурки обширный мятый платок, звучно высморкался в него, спрятал назад, и по характерной для былинного зачина интонации стало ясно, что мне предстоит выслушать не просто рассказ, а очередное сказание:
   — Глеб был младшим сыном в большой семье известного еще в царские времена ювелира Саввы Николаевича Арефьева. У него было шесть старших братьев и сестер, но в конечном счете все родительское наследство оказалось у него. Нет, он не покупал себе права первородства за чечевичную похлебку. Вместо этого Глеб просто скупил у родственников подчистую все семейные ценности. Фактически за ту же цену...
   Слушая дедушку Гарахова, я ни на минуту не забывал, что полученную от него информацию надо делить как минимум на два, а то и на пять-десять, но сегодняшний рассказ выглядел вполне реалистично. Судя по всему, Глеб Саввич, даром, что младший сын, оказался вовсе не дурак и вообще малый не промах. Уже в конце пятидесятых, будучи тридцати с чем-то лет от роду, он оказался на должности директора антикварной комиссионки где-то в районе Арбата, из каковой (и должности, и собственно комиссионки) немедленно принялся извлекать максимальные выгоды. В частности, решая собственный квартирный вопрос, он непринужденно втиснулся в элитные ряды пайщиков жилищно-строительного кооператива «Луч», да так там освоился, так сумел почти магически, по словам Гарахова, околдовать членов правления, опутать «этих безруких интеллигентов» нитями своих деловых связей, очаровать их своими экстраординарными, как сказали бы теперь, способностями достать дефицитный розовый силикатный кирпич, еще более дефицитный рубероид или совсем уж дефицитный по тем временам импортный дубовый паркет, что вскоре сделался едва ли не главным человеком в будущем Стеклянном доме, правой рукой председателя-основателя. Настолько, что когда левая рука (или руки) поинтересовалась наконец тем, что делает эта самая правая, оказалось, что Арефьев ухитрился воткнуть в кооператив всех своих родственников поголовно. Причем и это, как выяснилось позже, не бесплатно.
   В войну сапфирами и бриллиантами расплачивались за хлеб, в послевоенной жизни на первое место вышло жилье. То было время, когда люди гибли не за металл, а за квадратные метры. Но Глеб Арефьев умел смотреть вперед и верно оценил ситуацию. Он пробил каждому из разбросанных по московским коммуналкам родичей отдельную квартиру и даже, говорят, заплатил за них первый паевой взнос. А в благодарность получил сущие пустяки: доставшиеся старшим братьям и сестрам от родителей пасхальные яйца Фаберже, столовое серебро работы Хлебникова, овчинниковскую перегородчатую эмаль. И вдобавок ореол почти святого, семейного благодетеля.
   Его обожали все старушки «из бывших» в городе: для каждой он находил не только деньги, но и доброе слово, умел повспоминать с ними про прежние времена, участливо выслушать все жалобы на здоровье, порекомендовать лекарство или врача. А среди молодых наследников старых состояний он имел твердую репутацию судьи строгого и неподкупного. Ему несли, причем несли с удовольствием. И с некоторых пор в коллекции Арефьева наметилась определенная система. Количество приобретений перестало интересовать его, он перешел на другой принцип, сформулированный некогда партийным классиком: лучше меньше, да лучше. В конечном итоге это привело к тому, что на специально изготовленных стеллажах, как в выставочных витринах, стояли, не слишком теснясь, предметы, способные стать гордостью любого музея, — главным образом, ювелирные украшения и другие изделия из драгоценных металлов.
   Долго ли, коротко ли, прошло лет сорок, и сегодня в онкологическом центре умирал человек, прославившийся, с одной стороны, своими многими беспримерными и бескорыстными благодеяниями, с другой, не имеющей равных коллекцией стоимостью, показным оценкам, порядка тридцати миллионов долларов, Сможет, и больше.
   — Кровосос — он и есть кровосос, — неожиданно сердитой эпитафией закончил свое повествование Гарахов.
   Хотя мне лично такой вывод показался чересчур однобоким.
   — Ну и кому ж все это богатство в конце концов достанется? — спросил я.
   Старик насупился еще больше.
   — Уж не нам с тобой! Старшие братья и сестры поумирали, это я знаю точно. Есть всякие племянники и племянницы...
   — Он что же, не был женат?
   — Был. Два раза. Обе жены умерли. Последняя лет пять назад.
   — А дети?
   — Дети? Бог его знает... — взгляд нашего Пимена затуманился, лицо сделалось задумчивым: летописец не жаловал белых пятен в истории. — Говорили, будто был у него ребенок на стороне, но, вроде, он его не признал... А зачем тебе все это нужно? — наконец спохватился Гарахов.
   Но я пока не был расположен делиться своей скудной информацией и ответил уклончиво:
   — Просто интересуюсь. Для общего развития.
   Но Марлен Фридрихович, как боевой кот, воинственно раздул бакенбарды и рявкнул:
   — Не морочь старику голову! Женечка Шурпина, которую убили третьего дня, была дочкой покойной Нины Рачук, в девичестве — Арефьевой! А вы с Костей Шурпиным с детства дружки — не разлей вода!
   Мне вдруг действительно стало неловко: нашел, кому пудрить мозги, — Вещему Бояну!
   — Костя тоже умер, — сказал я, опуская глаза. — Сегодня ночью. Газом отравился. — Поколебался немного, но все-таки добавил: — Или отравили.
   — Вот как, — сказал Гарахов и замолчал, задумчиво жуя губами. — Не знал. Не знал. — Опять умолк, горестно тряся головой в такт каким-то своим мыслям, и неожиданно сурово потребовал: — А ну говори толком, что тебе нужно!
   Вся беда была в том, что я и сам не знал толком, что именно мне нужно. Но, как мог, попытался объяснить. На этот раз дед замолчал совсем уж надолго, сидел, прикрыв глаза и даже слегка посапывая, так что я решил было, что пора его будить, но, оказалось, он вовсе не спал, а вспоминал. Однако сегодня этот процесс шел у него, видать, не лучшим образом, потому что Марлен Фридрихович вдруг очнулся и сердито сообщил:
   — Нет, вот так с ходу всех не упомню. Женились, разводились, фамилии меняли... Расплодились за тридцать пять лет, как кролики. Дай до завтра подумать.
   Я кивнул. Старик кряхтя поднялся и пошел к выходу, громко стуча палкой. Но на пороге обернулся и погрозил мне таким же суковатым, как его посох, пальцем:
   — Про Виню не забудь!
   — Не забуду! — уверил я его, про себя со вздохом подумав: «Мне бы ваши заботы, господин учитель!»
   Проводив Гарахова, я уселся за стол, достал из стола ручку, лист бумаги и большими буквами вывел посреди него слово «ПЛАН». Отступил вниз на пару сантиметров и написал:
   1. Арефьев — Блохинвальд.
   Поставил ниже цифру "2", после чего надолго задумался.
   Не то чтобы я большой любитель раскладывать по столу картошку, но составление плана всегда помогает мне систематизировать наличную информацию. Однако нынче был явно не тот случай: плодом тяжких раздумий явился вывод, что вся имеющаяся информация пунктом первым, собственно, и исчерпывается.
   Относительно того, как мне выйти на всяких там забусовых (банк), тех еще гусей эльпиных, сволочей блумовых, дур Макаровых, а также прочих малеев и пирумовых мои сведения ни на йоту не обогатились с тех самых пор, как я нетвердой рукой записывал их фамилии на кухонном столе покойного Котика. Вот разве что прибавился еще один неразъясненный и совсем уж туманный персонаж в виде незаконнорожденного ребенка Глеба Саввича Арефьева, про которого не было известно не только, какого он пола, но даже есть ли он на самом деле или является очередным плодом разыгравшегося воображения дедушки Гарахова. Составлять план из подобных фигурантов было бы явным очковтирательством, показухой и приписками. Поэтому, глядя на вещи трезво (даром, что с похмелья), я решил, что план из одного пункта тоже, в конце концов, план, и надо выполнять то, что намечено.
   На часах было три пополудни, дорога на Каширское шоссе предстояла через весь город, пора собираться в путь. Я уже взялся за дверную ручку, но тут, ухарски крякнув, ожил факс, и из прорези аппарата, скрипя и потрескивая, поползла бумажная лента. Пришлось вернуться, чтобы прочитать сообщение. Оно гласило: «Господа! Делаю вам прекрасное коммерческое предложение! 3000$ (три тысячи долларов) за известный находящийся у вас предмет. Жду немедленного ответа. С уважением».
   Подпись неразборчива, но и без нее было ясно, чье это послание. Скомкав листок, я отправил его в мусорную корзину, подивившись, однако, редкой настойчивости своего недавнего клиента и неожиданно для себя задумавшись: интересно, на какой сумме я готов сломаться и признать, что этот конкретный договор дешевле этих конкретных денег?
   К сожалению, мне и в голову не пришло задуматься о другом: на что в случае моего отказа (или молчания, равносильного отказу) готов брокер широкого профиля Фиклин?
   А зря.

5. Клятва Гиппократа

   Огромный фаллос центрального корпуса онкоцентра, созданного академиком Блохиным и отсюда получившего в народе свое неформальное название, виден издалека. Но, подъехав ближе, теряешь его из виду, начиная плутать среди оплетающих здание мостов, эстакад, лестниц, съездов и выездов. Кое-как мне удалось приткнуть машину метрах в ста от главного входа, и вскоре я оказался в гулком холле размером примерно с зал ожидания Белорусского вокзала. Понятно, конечно, что все это возводилось как храм, посвященный борьбе с одной из самых кровожадных болезней века, но все-таки для юдоли печали и страданий получилось, на мой взгляд, чересчур громоздко и помпезно.
   Отыскав будку справочного бюро, где канарейкой в ярко освещенной клетке восседала за компьютером крашеная блондиночка с острым носиком, я просунул голову в окошко, улыбнулся (я всегда улыбаюсь, прежде чем начать разговор с хорошенькой девушкой) и поинтересовался, в каком отделении лежит больной Арефьев. Ловко выщелкнув коготками по клавишам, канарейка пропела мне ровным голосом, что таких больных в их центре нет. Монитор стоял на подставке справа от нее, лишь слегка отвернутый в сторону, противоположную окошку, и я отчетливо видел, что все это она мне сообщает, глядя на экран, где белым по синему горит «Арефьев Глеб Саввич», а рядом номер отделения, этаж и даже палата.
   — Да вот же он у вас! — почти ткнул я пальцем.
   Канарейка почему-то покраснела, причем носик ее при этом побелел, и вдруг зло каркнула по-вороньи:
   — А вы чего лезете, куда не положено?
   — А вы зачем врете? — растерявшись, спросил я.
   Но тут она решительно разрядила ситуацию, шваркнув перед моим лицом картонкой с надписью «Технический перерыв», наглухо перекрывшей леток ее скворечника.
   Слегка удивленный таким обращением, я пожал плечами и двинулся к лифтам. В конце концов, какое мне до нее дело, если нужные сведения я уже получил?
   Однако добравшись до указанного на мониторе отделения и отыскав нужную палату, я обнаружил, что она пуста. Голый матрас на единственной стоящей у окна кровати, а также девственная чистота стола и тумбочки говорили о том, что палата не просто пуста, но в данный момент и необитаема. Пришлось идти искать дежурного врача.
   Перед дверью с табличкой «Ординаторская» сидел на стуле человек с развернутой газетой, и прежде, чем пройти, я вежливо поинтересовался у него, не ждет ли и он врача? Газета приспустилась ровно настолько, чтобы сидящий смог окинуть меня быстрым внимательным взглядом, и я, разглядев лишь белобрысую макушку и большие плотно прижатые к черепу плоские борцовские уши, услышал глухое «нет». Но, проходя в дверь ординаторской, я почти физически ощущал, как он буравит глазами мою спину.
   — Арефьева перевели в интенсивную терапию, ничем не могу помочь, — развел руками врач, молодой напомаженный брюнет, от которого за версту разило дорогим французским одеколоном.
   — А что случилось? — спросил я.
   Но вместо того, чтобы ответить на мой вопрос, он лениво вытянул губы трубочкой, помолчал, изучая меня сквозь прищуренные веки, и не сказать чтоб очень вежливым тоном задал свой:
   — Вы родственник?
   — Нет, — честно признался я. Но так же, не кривя душой, добавил: — Я по поручению родственников.
   Он снова сделал большую паузу и произнес с интонацией, явно намекающей на то, что я самозванец:
   — Родственники как будто все в курсе. Их тут у него столько...
   Но я решил до поры делать вид, что не замечаю его очевидно хамского тона, и переспросил с тревогой в голосе:
   — Так вы можете сказать, что случилось? Или мне идти в реанимацию, спрашивать там?
   — Больной в коматозном состоянии. — Он еле растягивал губы, разговаривая со мной. — А больше постороннему лицу я сказать не могу. Если вы представляете родственников, поинтересуйтесь у них. Они в курсе.
   Поняв, что ничего сверх этого мне от него не добиться, я повернулся и вышел вон. Человек на стуле у входа так и сидел, не отрывая газеты от лица. Мысль пробовать пробиться в реанимационное отделение была мною отринута сразу: похоже, здесь все, как говорится, схвачено и, вполне вероятно, за все уплачено. Но до какой степени схвачено, я и представить себе не мог. Пока на выходе из похожего на вокзал больничного холла, случайно обернувшись, не увидел идущего вслед за мной давешнего белобрысого читателя газет.
   Это начинались уже совсем иные игры.
   Выйдя на улицу, я остановился, вытащил сигареты и не торопясь, со вкусом закурил. Торопиться мне и впрямь было некуда. Прежде чем сделать хоть один следующий шаг, надо было хорошенько подумать. Кто такой этот плоскоухий, я не знал. Но и он не мог ничего знать обо мне. Насчет него — посмотрим, а вот свое преимущество терять негоже. Если я пойду к машине, то непременно его лишусь: по номеру меня вычислят в два счета. Но бросать ее здесь и переться до дома на метро тоже не очень-то хотелось, тем более что, если это хвост, от него раньше или позже все равно надо будет избавиться. Так уж лучше раньше.
   Эта местность была мне немного знакома. Когда-то, незадолго до смерти деда, я возил его сюда на обследование и помнил, что на той стороне шоссе должно быть старое здание онкоцентра — в первый раз мы заплутали и по ошибке заехали туда. Там, в нескольких серых приземистых корпусах, соединенных между собой застекленными галереями, располагаются, кажется, какие-то исследовательские лаборатории и прочие вспомогательные учреждения. Меня из всего этого интересовали именно галереи.
   Минут через пять я уже уверенно, ни разу не обернувшись не только назад, но даже не глядя по сторонам, шагал по асфальтовым дорожкам, с таким целеустремленным видом направляясь в глубь этого комплекса, что со стороны должно было казаться, будто я твердо знаю, куда иду. На самом деле видом все и ограничивалось. Куда идти, я не имел ни малейшего понятия, но надеялся на интуицию. Задача была попытаться войти в одно здание, а выйти посредством галерей через другое.
   Исходя из нее, я выбрал самую обшарпанную дверь, рядом с которой возвышалась огромная куча свежих опилок, полагая, что найду за ней какие-нибудь столярные мастерские, где меньше вероятность попасться на глаза с недавних пор расплодившимся у нас буквально на каждом шагу вохровцам. За дверью оказались не мастерские, а виварий, что нетрудно было определить по шибанувшему с порога запаху и по усыпанному этими самыми опилками полу.
   Обшарпанный коридор с низкими сырыми сводами уходил от меня в обе стороны. Но слева слышались собачьи визги и гулкие человеческие голоса, из чего я сделал вывод, что мне — направо. Коридор изгибался вдоль здания огромной нескончаемой кишкой, по стенам, переплетаясь, змеились бесконечные влажные трубы, от одной еле трепещущей лампочки до другой едва хватало света, чтоб не споткнуться. Если раньше онкологический центр действительно помешался здесь, то вот это была юдоль так юдоль! Я уже начал опасаться, что на сей раз интуиция завела меня куда-то не туда, когда впереди забрезжил дневной свет и мне наконец попалась лестница наверх, а за ней открылась вожделенная галерея.
   Однако на ее пороге я резко притормозил. Близился вечер, и в проложенном по воздуху прозрачном переходе зажгли свет. Надо полагать, как только я в него вступлю, то сразу окажусь виден со всех сторон, как муха, залетевшая в настольную лампу. Делать нечего: сев сперва на корточки, а потом и вовсе опустившись на колени, я осторожно подполз к выходу. В этот момент очень хотелось надеяться, что большинство научных сотрудников уже отработало свой трудовой день и мне не грозит быть внезапно застигнутым в столь дурацкой позиции. Белобрысую макушку внизу слева от себя я увидел сразу, едва выглянул наружу. Ее хозяин прижимался к кирпичной стенке соседнего корпуса, неотрывно глядя в противоположную от меня сторону, вероятно, на дверь, за которой я скрылся всего несколько минут назад. Возникло сильное искушение самому теперь маленько понаблюдать за ним, но тут кто-то показался на другом конце перехода, и я, благо находился в низком старте, сделал такой рывок, что чуть не сшиб изумленную тетку с ведрами и шваброй. Последнее, что я краем глаза успел заметить, — белобрысый поднес ко рту черную коробочку рации.
   Мысль о том, что этот паренек здесь не один, лишь придала мне прыти, и всю оставшуюся до машины дистанцию я прошел, не снижая темпа. Почти всю. Потому что на самом финише под лестницей главного входа мне попалась на глаза еще одна знакомая фигура, и я решил, что лучшего случая получить ответы на кое-какие вопросы мне не выпадет. Напомаженный доктор, уже не в белом халате, а в элегантном твидовом костюме, как раз элегантно открывал дверцу элегантного «форда-эскорт» серебристо-металлического цвета, когда я, подобравшись сзади, легонько взял его под локоток. Вздрогнув от неожиданности, он обернул ко мне свое красивое холеное лицо, недоуменное выражение на котором так стремительно сменилось возмущенным, что пришлось этот локоток прижать посильнее, а когда эскулап попытался вырваться, даже немного, грешным делом, вывернуть ему руку — несильно, только чтоб почувствовал, кто здесь главнее.
   — Что вам надо? — прошипел он, кривя губы.
   — С вашего позволения, короткое интервью, — улыбнулся я и сделал губы трубочкой. — Вы зачем послали за мной этого милого юношу, такого светленького, с симпатичными ушками?
   — Какого еще юношу? — возвысил он голос, явно рассчитывая привлечь внимание прохожих. — Я никого не...
   Но тут голос его сорвался, наверное, потому, что я еще чуть-чуть надавил ему на руку. Вероятно, это же усилие прочистило ему память, ибо он произнес, но уже тоном ниже:
   — Я никого не посылал. Меня попросили информировать обо всех, кто будет интересоваться Арефьевым. Я проинформировал.
   — Кто попросил?
   Он глядел на меня злобно, но молчал. Потом процедил:
   — Почему я должен отвечать на ваши вопросы? Я вас не знаю!
   — И слава Богу, — кивнул я. — Важно, что я вас знаю. Где вы работаете, на какой машине ездите. Понятно? Так что давайте не будем ссориться.
   — Отпустите руку! — потребовал он, и я тут же с удовольствием это требование выполнил: на нас уже начали коситься проходящие мимо люди.
   — Так кто попросил? — повторил я.
   — Откуда мне знать? — раздраженно буркнул он, потирая запястье. — Сказали, что из охранного агентства. Что им поручено охранять этого самого Арефьева.
   — При первой встрече мне показалось, что вы не слишком-то доверчивы к незнакомцам, — заметил я. — Они случайно не упоминали названия своего агентства? Не показывали удостоверений? Ну, хотя бы визитных карточек?
   — Нет, — проворчал он. — Только назвали фамилии родственников, всех перечислили, объяснили, что по их поручению...
   Фраза получилась интонационно незаконченной, и я подхватил:
   — Дали вам немножко денег, да?
   Он молчал. И я рискнул продолжить:
   — Не с вашей ли подачи справочная получила указание не сообщать, где находится больной Арефьев?
   — Это официальная форма! — запротестовал он. — Любой наш пациент, если хочет, может обратиться к администрации с просьбой...
   — И что же, — перебил я его с любопытством, — Глеб Саввич лично обратился? Интересно, до того, как впал в кому, или уже после? Собственно, это не так сложно проверить...
   Он снова угрюмо промолчал.
   — Ясно, — подытожил я. — Продолжим интервью. Они появились до того, как Арефьев попал в реанимацию или после?
   — В тот же день.
   — Когда это было?
   — Позавчера утром.
   — Что еще их интересовало?
   — Просили сразу сообщить, если больной придет в сознание.
   — Не приходил?
   Он пожал плечами:
   — У него тяжелое коматозное состояние... Вы понимаете, что такое кома? Его держат на аппаратах.