Руководство Пансиона поощряло такие встречи. Быть может, там надеялись, что учителя заменят нам семьи – многие из нас не бывали дома с одиннадцати-двенадцати лет. В целом, мы их уважали – больше, чем своих родителей, оставленных в разных странах. Нам нравилось впитывать их опыт, пусть однобокий, преломленный хитрой линзой. И, при том, нам очень хотелось никогда не стать такими, как они.
   Иногда впрочем мы подражали им в чем-то – вполне бездумно, как дети старшим. Я, к примеру, сделал себе значок с акацией – как у того самого Бредли. Он рассказал нам: ветка акации у масонов – символ могущественных тайных знаний. А сосед Томас, с легкой руки Монтгомери, биохимика, чуть не на год увлекся Даоизмом. Это было актуально – страх смерти мучил его с раннего детства. К тому же, ему, тирольцу, импонировало, что бессмертные удаляются в горы от мирской суеты.
   Они с Монтгомери наперебой цитировали Лао Цзи: «Горы, окутанные дымкой, это воплощение гармонии, возникающей при соединении инь и янь». Фраза была наивна, но над ними никто не смеялся. «В поисках бессмертного я обошел пять гор страны. Меня не испугала их отдаленность», – висело у Томаса над кроватью. Потом надпись исчезла. А Монтгомери выгнали из Пансиона за пьянство.
   Некоторые из учителей представали откровенными бунтарями – на морском берегу или дома за жидким чаем. Они говорили вещи, очевидные и естественные на наш взгляд, что повергли бы в шок идеологов современной Европы. Демократии влетало по первое число – наверное им это казалось смелым, но нас, признаться, ничуть не трогал их воинственный пыл. Нам было не до судеб мира – свои собственные миры заботили нас куда больше. Потому быть может чуть ли не ближе всех стал нам Грег Маккейн, брутальный циник. Его концепция беспредельного эгоизма перекликалась в чем-то важном с плакатами на стенах.
   «Когда от тебя ожидают многого, не стоит пытаться всем нравиться, это бессмысленно и не нужно».
   «Когда сам ждешь от себя еще большего, каждый день нужно проживать, беря от него все».
   «Будто потом – пожар, потоп, мор. Будто ни одна девка не отдастся тебе больше. Не отказывай себе в удовольствии, наплюй на догмы. Ты и так ходишь по острому краю…»
   Так он разглагольствовал, попыхивая трубкой, усмехался всезнающе, и мы видели: его не сбить с толку. «Удовольствие» было главным словом в его горячих, но коротких проповедях. Все остальные служили лишь фоном. Сам он ни в чем себе не отказывал – это был поучительный пример. По крайней мере, его слова не расходились с делом.
   У нас с удовольствиями было хуже, а потом все смешалось – грянул гром. Сразу у трех воспитанников что-то переклинило в мозгах – и в течение недели, один за одним, случились страшные эпизоды. Психологи забили тревогу, очевидно пытаясь показать свою нужность. Информация просочилась в прессу, и это было начало конца. Тему мусолили довольно долго, к нам шлялись фотографы, репортеры и фригидные активистки из общества защиты детей. Хоть на детей к тому времени мы уже походили мало.
   Потом нас собрал Директор и известил, что заказчики умывают руки. У них есть прекрасный повод – право, трудно их винить. «Но мы, – Директор кивнул на группу каких-то мрачных людей из администрации, – мы решили бороться. Мы хотим закончить начатое, нравится это кому-то или нет…»
   Его речь почему-то не произвела на нас впечатления, хоть теперь я понимаю, что они шли на немалый риск. По слухам, борьба была отчаянной, но в ее исходе никто не сомневался. Начались трудности с финансированием – программы сворачивались, учителя разбегались. Вскоре Пансиону пришлось признать поражение.
   Оставался вопрос – что делать с нами? Решали его довольно долго. Несколько месяцев мы прожили в безвременье – это были странные дни. Занятия свелись к минимуму, в основном ограничиваясь спортивными играми. Из жилой части убрали Поля – из экономии махнув рукой на нравственность. Все мы словно сорвались с цепи, романы завязывались один за одним. У меня тоже появилась первая женщина. Долгое время это было счастливейшим и горчайшим из воспоминаний. Я не знал, что со мной происходит, не решаясь назвать это любовью. Все же, мы выросли в месте, где не было и намека на любовь. Быть может, лишь одно это связало нас навсегда.
   Наконец, все закончилось – как-то вдруг. Пансион переделали в спецшколу для глухонемых. Нас же в течение двух недель разобрали поодиночке ведущие университеты, куда мы отправились, с легкостью распростившись – и с пансионом, и, как ни странно, друг с другом.
   Реальный мир вобрал нас в себя, стал менять, подстраивать, подгонять. Мой доктор считает, что это и был первый шаг к безумию. Я знаю, он не прав, хоть некоторые перенесли процедуру весьма болезненно. Но мир не так силен, как кажется изнутри – нам, снаружи, это было хорошо видно. Жаль, что это не видно доктору – он мог бы быть поосторожнее с диагнозом. И уж конечно, поизворотливее в словах – особенно по поводу моей «проблемы», как он это называет.
   Я сказал ему как-то раз: мы, дети Индиго, не таим обид. Нам некогда – да и скучно, не принципиально, не важно. Лишь одно заботит нас всерьез – то, что мы умеем делать лучше всего. Прочее не интересно – прочее и прочие. Если мы уже знаем, в чем именно состоит призвание, мы рвемся это делать, наплевав на остальное. Если пока не знаем, рвемся узнать поскорее. Пробуя без устали все подряд.
   Доктору понравилось, он довольно морщился, что-то черкал в своей тетрадочке, прикрывая от меня ладонью. Я решил помочь ему, разъяснить подробнее. Я сказал про насмешки, про безденежье и непонимание, что конечно же ранят и довольно сильно. Но это «сильно» – лишь по расхожим меркам. По меркам тех, кто по-настоящему ничего не может – что ж до нас, нас ими не пронять. Мы можем предаваться унынию – но это так, минутная слабость. Ерунда, безделица, не стоит упоминания. Наши истинные проблемы кроются лишь там, где мы самореализуемся на все сто. В том, что мы умеем делать лучше всего.
   Я изложил ему все это весьма связно, но он не стал записывать – ни слова. Даже отмахнулся слегка – как будто, чтобы не портить уже сложившейся картины. Наверное, боялся противоречий, шатких мест… Мне кажется, он не дорабатывает порою. Не напрягается – может, слишком ленив? Смешно видеть: он считает меня социопатом. Конечно, это самый легкий путь, но мне очевидно: моя «проблема» в другом. Кто-то скажет, в наивности и упрямстве – и будет не так уж неправ. Наивность главенствует, спору нет, но, как бы то ни было, повторюсь: я был бескорыстен и хотел как лучше – вините теперь меня за это, кидайте камни сколь угодно душе. Признаю, я выбрал наспех, но зато – понятно и просто. Идея как панацея; замысел сложной сути, но близкий среднему человеку – не так-то легко придумать, поверьте!..
   Нельзя никого презирать, твердили нам учителя, нельзя презирать слабых, неумелых, неумных. Это недостойно тех, кому повезло, говорили они, хоть «повезло» – это смотря на чей взгляд. Как бы то ни было, мы научились – не злобствовать и не копить презрения. Тренировка с детства, против нее никак, лишь у некоторых, кто не смог, злость до сих пор переполняет душу. Оттого они бесплодны – и бесплотны по нашим меркам, то есть их не отличить от прочих.
   Но речь не о них, речь о слабом, среднем, где и требуется-то немного. Где нужны лишь страх, обуздывающий инстинкты, и сладкая ложь – надежда – чтобы бессмысленность жизни не повергала в отчаяние каждый час. В страхе, как правило, недостатка нет, дело всегда лишь за сладкой ложью. И тут вступаю я: вот вам сладкая ложь. Только, в данном случае, это не ложь, а правда.
   Согласитесь, что может быть желаннее? Что может быть понятнее, чем призрак свободы – от нищеты. От кредитов и закладных, от скучных работ с плохой зарплатой, от прессинга вами же созданного мира, который наваливается всей мощью и давит, давит, выжимая соки. И как же символично использовать при этом то ненасытное, что паразитирует в нем, вернейшее из его собственных отражений, самую наглядную модель. Как это правильно и по заслугам – построить средство спасения на злостных его грехах! Заставить служить угнетенным алчность безжалостных угнетателей, их агрессивную спесь, желание обскакать другого, подмять под себя, раздавить, уничтожить…
   Словом, неудивительно, что я теперь в сумасшедшем доме. Впрочем, я не в обиде. Я всегда могу успокоиться на простейшем из утверждений: мне нет смысла стыдиться случившегося со мной. Как и Семманту нет смысла стыдиться того, что он сделал. Или того, что ради него сделал я. Или чего так и не сделали мы оба.
   И да, я скажу наконец, что он такое. Он робот, не более; он программа, заложенная в железное сердце. Но его сердце отнюдь не из железа, так что не стоит смотреть свысока. Не стоит отворачиваться в презрении, пусть ваши учителя не корили вас за это. В конце концов, каждая особь такова, какова заложенная в ней программа, а если не заложено ничего – что ж, особи не повезло. Так и Семмант – программа из программ – почти не отличается от человека, особенно если с ним поработать. Ведь и с человеком нужно поработать, чтобы разбудить в нем человеческое, иначе все – я скажу мягко – такие бесчувственные скоты!
   А в Семманте, по крайней мере, программа была безупречна. Почти безупречна. Почти.

Глава 4

   К его созданию я шел издалека – плутая и сбиваясь, но не теряя ориентира. Попав из Пансиона в тихий Шеффилд, я быстро убедил администрацию в своей склонности к точным наукам. Меня перевели в Манчестер, в хорошее место с давними традициями. Там царило товарищество, не отравленное высокомерием Оксфорда или Кембриджа. Все было красиво, добротно и комфортно. Куда ни глянь, в ответ улыбались юноши и девушки из хороших семей. Это была идеальная университетская среда – но мне вдруг стало невыносимо скучно.
   Потому, меня все время выпихивало на периферию. Я сходился не с теми, с кем следовало, отдавая предпочтение андерграундно-маргинальному. Вместо шумных факультетских вечеринок я посещал сомнительные бары, где напивался, порой жестоко, с темными личностями из предместий. Иногда связывался с отпетой шпаной, ходил драться с фанатами футбольного клуба. Пару раз ночевал в полицейском участке. Курил траву – с гитаристами-рокерами и санитарами городского морга. Не то чтоб мне было интересно с ними – я лишь искал спасения от лубочной безысходности общепринятого. Я страшился ее – подсознательно – и бежал от нее со всех ног. Вместо воспитанных студенток из кампуса у меня заводились прыщавые неформалки. Одна из них наградила меня дурной болезнью. Это произвело впечатление – я потом долго обходил девиц стороной.
   Бывал я и груб, бывал вспыльчив. Внутренняя нестабильность, проявившаяся после, уже тогда давала о себе знать. Как-то раз, в общежитии, я с криком набросился на консьержа – вызвав у того непритворный испуг. Потом, во время теннисного матча, затеял с соперником драку – прямо на корте, перепрыгнув через сетку. Случай получил огласку, меня исключили из команды факультета. Но до большего не доходило, я оставался на неплохом счету. Тем более, что в учебе мне не было равных.
   Довольно скоро я попал в поле зрения сразу нескольких кафедр. Одному из профессоров удалось меня завлечь – большой наукой, миром квантов, полей, частиц. Мне показалось, моя судьба предрешена, и я взялся за дело, проявив завидное трудолюбие. Теоретики составляли особую касту, круг их проблем был по-настоящему велик. Мой профессор любил повторять: «Мы бросаем вызов самому Богу!» Так оно и было, вопрос о высших силах решался в наших тетрадях. Свойства пространства определяли все ответы. Анизотропность или симметрия, случайность или замысел свыше… Такой взгляд на вещи дисциплинировал разум. Хоть, признаться, почти все из нас были чуть-чуть мистиками в душе.
   Я влился в сообщество, проникся его духом. Физика микромира, фантастичная на первый взгляд, оказалась реалистичнейшим из учений. Точность ее предсказаний не имела себе равных. Многое в ней завораживало не на шутку, а особенно – высшая из свобод, существование во всех точках одновременно, пока не захлопнется ловушка детектора. И еще: любая попытка заглянуть внутрь неизбежно разрушала магию – в этом мне виделся глубочайший смысл. Виделась тайна, хранимая предельно строго: нельзя получить ответ, не «наследив», не выдав себя… Во мне проснулся азарт познания, а потом и азарт свершения. Я примеривался, вполне всерьез, к главной проблеме – к коллапсу волновой функции, к исчезновению всех и всяких свобод. Тут же вспоминались сутулый Брэдли и мой значок с веткой акации. Одно к одному, – говорил я себе. – Связь очевидна, я на верном пути.
   А потом наступило время диплома, и все изменилось – круто и навсегда. Мир квантов позабылся в один миг, уступив без борьбы абстракциям и сетям нейронов. Шустрый скаут, рекрутирующий таланты, сбил меня с «пути» за какие-то четверть часа. Ему перепал большой заказ, и я клюнул на его посулы одним из первых. О чем никогда потом не жалел.
   Искусственный интеллект – это было ново. Меня тянуло к новизне, как и всех из Пансиона – некоторых даже слишком. Я чувствовал перспективу – и искусственный разум уверенно доминировал в ее центре.
   С легкой руки скаута я попал в Базель, в известный концерн-гигант, занимавшийся всем на свете, кроме положенных ему таблеток и вакцин. Меня заполучил начальник-австриец, энергичный и жадный до успеха – я даже и не мог представить, что у австрийцев может быть столько амбиций. Он задумал смелую вещь – создать образцовое предприятие будущего, для чего следовало первым делом упразднить несколько отделов, выгнать бездельников, подменив их электронным мозгом, заставить компьютеры делать то же, но лучше – думать быстрее, не уставать и не требовать прибавок к зарплате. Называлось все это громко – инженерия знаний. Наивность затеи перекликалась в чем-то с наивностью мечты директора Пансиона. Потом, когда все кончилось, это стало ясно как день, но тогда еще никто не знал достаточно, и австриец задурил голову боссам, выбрав беспроигрышный аргумент.
   Нам дали карт-бланш, а вместе с ним – половину нового здания, неплохие деньги и всю технику, какую может пожелать душа. Нас было двенадцать – все молодые и полные желания перевернуть мир. Троих я помнил по Брайтону, и один из них, невысокий чернявый Энтони, скоро стал негласным лидером – к удивлению и даже ревности амбициозного австрийца. Это он придумал жесткие правила, внесшие порядок в начальный сумбур, это его методики были названы потом именами других – названы и забыты или даже запрещены как негуманные.
   Прочие из Пансиона тоже выделялись изрядно. Нас объединяла общая страсть – что-то гнало вперед, не позволяя даже оглянуться. Мы увлекали с собой других, понукали их и торопили, не отвлекаясь на эмоции. Во главе стояли замысел и прогресс, да и к тому же, лишь только мне становилось кого-то жаль, я вспоминал брайтоновские волны или бродячий цирк и сердце под опилками, а еще почему-то потертый фрак Симона и его птичий профиль. Этого было достаточно, чтобы не иметь сантиментов – если вы понимаете, о чем я.
   Те, кого потом предстояло уволить – без малого, несколько тысяч человек – не были осведомлены о целях проекта. Из них отобрали «специалистов» – лучших из лучших, авторитетнейших, умнейших. Именно из их голов нам предстояло вытянуть все стоящее – а что потом случится с ними, нас не волновало ничуть. Мы доводили их и себя до крайнего утомления, выпытывая нужные сведения, собирая фрагменты в целое, сравнивая, систематизируя, связывая друг с другом. Приходилось хитрить, в дело шли и «метод неверия», и «метод множественных повторений», и даже «изнурительный допрос», при котором активная часть сознания немеет, а язык выбалтывает то, что лежит где-то глубже, дальше, охраняется строже…
   Понятно, что это нравилось не всем, но, поначалу, никто не роптал в открытую. «Специалисты» боялись лишь, что наши усилия выявят в них пустоту и фальшь, как оно и получилось – скоро мы увидели, что пустоты зияют на каждом шагу. Порой, их невежество потрясало. Казалось, они никогда как следует не учились ни одной из наук. Их «экспертиза» заключалась в выжимании соков из молодых и жадных, хватких, способных мыслить. Таких использовали, а потом задвигали подальше, чтобы не наплодить соперников. Некоторых, правда, задвинуть не удавалось, они ожесточенно пихались локтями. И, со временем, сами вырастали в «специалистов», теряя в процессе умение работать головой…
   Наши надежды рушились одна за другой, свершение обращалось пустышкой. Расстроенные донельзя, мы пытались найти выход – и трудились еще интенсивней, покрикивая на отстающих. Всем пришлось несладко, раз за разом приходилось прибегать к «изнурительным допросам», чтобы преодолеть лень, косность, элементарный испуг. В результате, испытуемые решили, что с них довольно. Объединившись, они организовали заговор, засыпали руководство жалобами и доносами. Получилась чуть ли не забастовка – в масштабе всего концерна. Скандал набрал силу, и лавочку прикрыли, выместив все на австрийце, а вовсе не на Энтони, который, кстати, переживал сильнее всех.
   Совесть моя была спокойна, но первое сомнение поселилось червоточиной. Я узнал достаточно, чтобы разочароваться – в человеческом разуме, а заодно и в человеческой сути. Я увидел, как человек останавливается на полпути. Как жажда познания оказывается на поверку лишь стремлением пустить пыль в глаза. Чуть копни поглубже, и там – не продуманное тщательно, а разрозненное и отрывочное, наспех связанное кое-как, замазанное недосказанным, прикрытое пустословным. Каждый из «экспертов» больше всего стремился защитить свой дорогостоящий статус – как правило, присвоенный незаслуженно. Всех волновал жирный кусок, но не истина, не ее поиск. Миру было не до свершений, мир хотел лениться, потреблять, развлекаться. Само по себе, это не было плохо. Плохо было то, что больше мир не желал ничего.
   Я хотел, чтобы меня убедили в обратном – и был в смятении, мне требовались перемены. Вскоре подвернулось интересное место, и я сменил без сожалений и область деятельности, и страну. Мне очень хотелось взять с собой Энтони, но тот отказался, а через год перемудрил с дозировкой какой-то дряни в чужом бунгало на острове Крит. Его список претензий к мирозданию как-то сразу оказался чересчур обширен.
   Новое занятие – наисложнейшее, сулящее неожиданности – сразу пришлось мне по вкусу. Мистерия живых молекул захватила меня с головой, да и осень Парижа была в тот год мягка и романтична. Я подумал, что излечение – вот оно, рядом. Меня окружали увлеченные люди, мы вновь работали как проклятые и были счастливы, ибо были еще очень молоды. Я женился на французской художнице, полюбил Манэ и Боннара, стэйк тартар и красное Бордо. И однако же, сомнение точило, как червь. Все было нестойко – я чувствовал это кожей, помнил даже во сне.
   Художница, светловолосая Натали, стала первой из женщин моей мечты. Она была в точности такой, о которой я грезил с юности. Она даже пахла знакомо – горьким осенним ветром, желтой листвой. Вот она, гармония, убеждал я себя, взмывая на седьмое небо – и она тоже не чаяла во мне души.
   Работа была трудна, почти никто не отваживался тогда забираться в те же дебри. Я создавал новые миры – строил модели «кирпичиков», составляющих человеческое тело, образы клеток, их колоний, хрупких, но неслучайных групп. На экране моего монитора рождались странные гибриды – уродцы, призванные дать новую жизнь, клубки белковых цепей, обрывки переплетенных нитей, «буквы» и еще «буквы», складываемые по три, содержащие вечный код – код Вселенной, думали мы тогда и, быть может, были правы. Таинства живой материи раскрывались вплоть до элементарных актов, раскладывались по полочкам, выщелкивались кадр за кадром. Это было красиво – это было величественно, прекрасно! Музыка и поэзия были там – я, воистину, ощущал себя творцом.
   Натали не понимала происходящего у меня в голове, но что-то чувствовала, и это ее пленило. Ночью она просыпалась вдруг, смотрела на меня и восклицала: – Как странно!.. Думая, что я сплю, водила пальцами по моему лицу и шептала чуть слышно: – Откуда в тебе столько, как ты это можешь?
   От ее рук тянулись нити тонких энергий. Она вся светилась, как чуткий проводник, и я был счастлив недолгим счастьем. А затем, месяцев через шесть, ее интерес иссяк. Она устала и сделалась обычной – крикливой, склочной, ленивой душой. Я пришел в отчаяние и страдал так, как не страдал до того никогда. Потом я ее прогнал. И разуверился во всем.
   Даже живые молекулы вдруг сделались мне противны. Я стал лениться, потом уволился, не доведя начатое до конца. Продолжать за мной было некому, мой труд пропал зря. Целый месяц я бездельничал, почти не выходя из дома. А потом вдруг опомнился, устыдился и решил начать заново – все, все, все.
   Это получилось – куда успешней, чем можно было ждать. Страсть к свершению оформилась и окрепла – четыре коротких года я с удвоенной прытью следовал ее воле, оттачивая процедуру, метод. Я скитался от лаборатории к лаборатории, нигде не задерживаясь надолго, тщательно выбирал проекты, не прельщаясь ни престижем, ни деньгами. Хватался за самое сложное, аморфное, рыхлое и – загонял в формальные рамки, учитывал неучитываемое, программировал то, что запрограммировать никто не брался. Работал бок о бок с медиками и химиками, климатологами и фармацевтами, астрономами, лингвистами, капитанами кораблей… Всем им нужно сказать спасибо, они расширили мой кругозор. Я познал подоплеку самых разных вещей, никакие учебники не помогли бы мне в этом. Множество составных частей находили свое место, как в гигантской головоломке. Что-то похожее на целостную картину обещало вот-вот появиться на свет. Это была иллюзия, картины не существовало – в тех приближениях, в которых я работал. Но моя хватка становилась все цепче.
   Пансион приучил меня не бояться сложного, настырно лезть в самую глубь. Я бросался на штурм проблем, для которых не существовало решений, презирал упрощения, уходил в сторону от «правильных» линеаризованных систем. Порой, коллеги шептались за спиной, полагая, что я зря теряю время. Им рассказали в никчемных школах, что из правильных систем состоит мир. Их научили никчемные учителя, что неустойчивое, не поддающееся аналитике – это экзотика, которой можно пренебречь. Но я-то видел: все вовсе не так. Реальный мир описывается нелинейностями, он шероховат, неровен, нерегулярен. Малейшие различия в начальных данных часто приводят к непредсказуемой «раскачке». И на это нельзя закрывать глаза.
   Я узнал связь между аритмией сердца и странной музыкой высоковольтных сетей, понял принципиальную непредсказуемость циклонов, причины внезапного бешенства телефонных линий. Оказалось, не каждую вещь можно разобрать и потом собрать заново – как бы кто ни старался. Я увидел, как простая алгебра, над которой посмеялся бы аспирант-середняк, вдруг порождает хаотических монстров неисчислимо сложного нрава. Само действие, будучи совершено, часто меняло правила игры, по которым ему положено совершаться. Последствия не мог предугадать ни один самый мощный компьютер. Это был настоящий вызов – вызов хаоса космического масштаба. Он смутил меня, но не остановил. Насторожил, но не выбил почву из-под ног. Я все еще верил во всесилие разума, лишь досадуя на несовершенство реалий.
   Понемногу, я привыкал к роли создателя – проводя аналогии, смелее которых нет. Как там было в квантовом микромире, столь беспечно покинутом мною? В теориях, проливших свет на невиданно тонкую калибровку?.. В разнообразии взаимодействий, в их хрупком балансе кто-то подогнал мировые константы так, чтобы разуму было из чего родиться. Теперь я расценивал это как урок. Всегда, всегда все зависит от горстки основополагающих величин – и я научился выделять их из беспорядка. Подбирал их значения – бережно, терпеливо, чувствуя, как базис искусственной мысли обретает гармонию, готовясь обрасти плотью. Следом, как ток в кончиках пальцев, приходила уверенность: есть, попал! В этих параметрах мой новый мир обречен на развитие, не на гибель. И я растил его, усложнял, перекраивал, делал непротиворечивым…
   Потом механика квантов вновь напомнила о себе – когда я почувствовал, что суть кроется еще глубже. Пришлось обложиться книгами, изучить биофизику мозга, узнать строение нейронных мембран и механизм работы синапсов. Тут-то меня озарило – то есть, я открыл, как случаются озарения. Как случается понимание, происходит творческий акт. Нелинейное, невычислимое нашло свое место – в квантовой «запутанности», в связанности состояний. Сотни тысяч нейронов «ощущали» друг друга, образуя будто одну семью – пусть на кратчайшую миллисекунду. Я представил это воочию – и, противореча классикам, предположил, что это и впрямь возможно в живых клетках. Нейронный слой моих моделей кишел мириадами сочетаний, безмерным множеством вариаций, пляшущих бешеный танец. Он все убыстрялся, и когда-то наступала развязка – волны коллапсировали, частицы размыкали объятия. «Семья нейронов» производила мысль!
   Я понял: в квантовом коллективизме таятся особенности сознания, не подвластные алгоритмам – интуиция и прозрение, свобода воли и здравый смысл. Оставалось додуматься, как же именно происходит фиксация, что ответственно за мгновенный выбор. Коллапс альтернатив я больше не считал проблемой, он был неизбежен – по крайней мере, в моих схемах – и вскоре мне стал ясен самый естественный его источник. Что, как ни само пространство – своей геометрией, кривизной – определяет, когда и как упорядочить возникший хаос. Свойство мироздания – защищать себя от дисгармоний, от локальных неправильностей структуры. И когда хаоса становится слишком много, оно будто говорит – хватит! Молекулы мозговых клеток сдвигаются на микроны, утверждая: вот так – верно. И – да! – рождается мысль.