Страница:
Сувчинских не вижу совсем уже полгода (только по телефону с Марьяной говорю). Они никого не видят. Ведь Сувчинскому 90 лет! (Ровестник Мандельштама, Гиппиус – общий их учитель.) Моник очень давно не видел; регулярно общаемся по телефону. Все они (и Мишо тоже) знают историю с Шаром.
Марьяна настаивает: «Не пишите ему, негодяю!» Морис (вижу по письмам, да и Моник говорит) очень из-за этого страдает: я ему недавно подробно рассказал и поставил точки над i. А он мне в ответ рассказал о 1977 годе, как было с Р. Ш. и Тиной. Легко быть «поэтически солидарным» с Мандельштамом или с Гёльдерлином, а вот повседневная верность… Морис теперь все понял; очень он меня любит и верен, как скала (а умен!!).
Степу и Анн вижу редко: подолгу болтаю по телефону. На каникулы они, увы, уезжают…
Радио? Очень я недоволен первой попыткой (а там – довольны???). Нет подходящего собеседника. Мишель рвется, но… Ах, мало времени осталось. Нужен тот уровень серьезности, которого достигаю в письмах к Морису (хотя и о мелочах пишу, о быте и пр.). А что если зачитать отрывки из писем? Прошлой весной меня спросили: нельзя ли попросить письма у Рене? Нет, он бы ни за что не согласился… Да и мне противно их обнародовать.
О нем (Рене) часто говорю с Жаком и Кристин. 30 лет дружбы! Жак, увы, на радио беседовать не хочет – «не умеет». Но переводы свои прочтет. Впрочем, вряд ли передача осуществится.
Париж сказочно красив. Почти летняя погода. Странно… Физически чувствую себя лучше.
Хочу работать, писать!
Да. Совсем нет у меня французских фотографий. А хотелось бы тебе послать. Когда гостил у Жоржа, он целую пленку снял (в том числе в Анси, у каналов, с детишками). Я ему как-то напомнил – отвечает, что, кажется, ничего не вышло. Нет, на эти мелочи ни у кого нет времени.
Плохо без книг! До стона! Без поэзии! Если… Как получить мою библиотеку??? Да, для Левки* у меня кое-что есть, но нет пока возможности… Есть ли у кого-либо из друзей какие-то конкретные пожелания? А у тебя? А у Юры*? Мераб*?
Объяснюсь. Парижский мирок мельче и легковесней, нежели его московский близнец, который, как тебе известно, я тоже не очень-то ценю. Но из Москвы кое-кто (я, в частности) способен – без малейшего конформизма – видеть дальше и резче, нежели из этого застойного и пустого копошения. Жесткая альтернатива и грозовая опасность. Последнее – удел избранных. Там, где проклятье, там и незримое избранничество.
Всегда был этот «мирок» (говорил об этом с Грином), но теперь настолько он измельчал, настолько далек от существенного, которое распылено донельзя, настолько лишен критерия в этом мире, утратившем всякое чувство истории, трагедии, бездны, безмолвия.
Говорил давно о проклятии – не поняли…
Морису не так давно (объясняя еще раз желание вернуться) в горечи написал что-то вроде: «Peut-âre le trou noir et bouchéde Moscou vaut bien le d&ert glacial et stérile de ces lieux». («Может быть, черная и закупоренная московская дыра стоит ледяных и стерильных здешних мест».)
Ох, грохот за окном. Мотоциклы. Полицейские машины сигналят. И рядом пузатый холодильник гудит (подарок родителей Присциллы, знакомой Мераба, которая у вас только что побывала).
А если возвращаться… Как переправить эти горы книг, пластинок и проч.??
Еще раз объяснюсь. Избранничество? Незримое! Не «ордена и медали» и не кафедра учителя жизни. О нет, все это страшнее. Быть может, тишиной и безголосьем. Все проворонили, но это – невозможно. Слишком серьезен этот разговор, чтобы ограничиваться подобной болтовней. Мог бы высказаться, но необходимо длительное одиночество и повседневный труд. Нет, не сравнивай, Ириша; у нас к жизни разный счет… Не говоря уже о других (и это естественно) различиях. Отсюда и несравнимость повседневного, и нашего к нему отношения, и восприятия жизненных ситуаций.
Боря: не только ни малейшей помощи (в магазин – никогда и ни за что), но каждую мелочь, требующую минимального движения, надо вдалбливать молотком. Оставь его – просидит, как полурастительное существо из Лотреамона. Попытки расшевелить его, бесконечные нотации, нравоучения, беседы о жизни – устал, надоело. И тереться бок о бок в бесплодном рассеянном существовании. Никак не заставлю его написать (начать!) тебе письмо. Зато гуляет, кажется, с удовольствием (сегодня – если не соврал – был у Нотр-Дам). Да и как понять, что в нем происходит? Жить в этих условиях, без тебя, в полной неуверенности (он знает наше положение) ему особенно нелегко. Не сомневаюсь: если бы его «раскрепостили», многое бы в нем изменилось… Но ведь порочный круг образовался по милости наших господ. Зачем я им нужен? Они страдают без моей любви? (Заметил я это еще во время московских бесед: у них сознание прокаженных.) Тошно. И сколько вокруг трагедий! Поляки, застрявшие и не желающие возвращаться, несчастные иранцы… Безумная жизнь!
В консульстве я сказал, что лечиться буду только здесь (они кивают) – пусть в Москве не настаивают.
…Выбрался наконец под вечер на огромную выставку Поллока* (Бобур – в двух шагах!) Нет, его dripping[9] еще не живопись. Недостаточно создать варварскую фактуру (порой весьма замечательную), необходимо утвердить свою точку отсчета. Ранние вещи подражательны и небезынтересны. Но есть несколько великолепных монохромных вещей, где существует подлинное пространство, и полотна эти по праву (в отличие от самых прославленных) заключены в рамку. Хочу поговорить об этом с Мишо: кое-что общее несомненно. А пока говорил с ним по телефону (через несколько дней увижусь); он советует мне хорошенько подумать о будущем: как устроиться всем вместе, если ты приедешь? Он знает, как мы живем (2 квартиры) и понимает отлично мою дикую потребность в одиночестве (мне кажется, Мишо вообще меня изучил неплохо). Что делать… альтернатива жесткая. Понимаешь ли ты, что тебе и жить будет с Борей негде, если приедешь мне на смену? Сите… Только для меня. И сколько еще? Нужно много денег!
Учат Борю играть на гитаре. Вот увидеть бы! А я тем временем в полном отчаяньи ищу для него интернат. Не свалиться бы совсем. Профессор предупреждал: при первых же тревожных симптомах обратиться к нему немедленно. И взял с меня слово, что на протяжении всего курса лечения буду выполнять его предписания неукоснительно. Увы, не могу поручиться…
Нет, Ириша, ничего не забыто. Страшусь возвращения в московскую яму. Но оказалось, что и тут нет выхода. Конечно же, сознаю: раздавлен заботой, Бориным несчастьем, неустроенностью и подвешенностью существования, миллионом терзаний… Но знаю и то, что не в этом только дело: нет желания разглагольствовать на эту тему.
Ник. Ив. вкладываю – передай! – письмо (открытку посылаю по почте). На всякий случай. Уверен, что он не пошевелит пальцем, но все же… Кто знает? Сама с ним на эту тему не говори – если только сам заговорит.
Не употребляю громких слов, которые напрашиваются. Судьба, катастрофа, отрезанное с кровью… Не лечиться теперь и здесь было бы крайне опасно. Лечиться… Какая перспектива? Семья разбита, и Боре я помогать не смогу. Предлагают (бесплатно) поселиться в провансальском пастушьем доме около Ванса. О, господи!
Только что посмотрел телепередачу о Телониусе Монке* (он недавно умер): соло в Парижской студии – бесподобный пианист! Но слушаю и классическую музыку: тут в зале иногда молодежь играет. Впрочем, редко выбираюсь…
От Мориса потрясающее по нежности и преданности письмо. А весенний Париж и впрямь прекрасен – стоит, б. м., обедни – для здоровых молодых королей.
Левка — Лев Михайлович Турчинский (р. 1933), известный библиофил, знаток редкой книги, близкий друг Вадима и Ирины.
Юра — Юрий Петрович Сенокосов (р. 1938), философ, издатель, распорядитель фонда Мераба Мамардашвили. В 70-х годах работал в журнале «Вопросы философии», где Вадим печатал свой текст о Поле Валери.
Мераб (1930–1990) – выдающийся грузинский философ Мераб Мамардашвили. Познакомился с Вадимом в 70-х годах в редакции журнала «Вопросы философии», где был заместителем главного редактора.
Поллок Джэксон (1912–1956) – американский художник, родоначальник «абстрактного экспрессионизма».
Монк Телониус (1917–1982) – композитор, пианист, родоначальник стиля би-боп в джазовой музыке. Прославился своими джазовыми импровизациями.
1982 МАЙ
Марьяна настаивает: «Не пишите ему, негодяю!» Морис (вижу по письмам, да и Моник говорит) очень из-за этого страдает: я ему недавно подробно рассказал и поставил точки над i. А он мне в ответ рассказал о 1977 годе, как было с Р. Ш. и Тиной. Легко быть «поэтически солидарным» с Мандельштамом или с Гёльдерлином, а вот повседневная верность… Морис теперь все понял; очень он меня любит и верен, как скала (а умен!!).
Степу и Анн вижу редко: подолгу болтаю по телефону. На каникулы они, увы, уезжают…
Радио? Очень я недоволен первой попыткой (а там – довольны???). Нет подходящего собеседника. Мишель рвется, но… Ах, мало времени осталось. Нужен тот уровень серьезности, которого достигаю в письмах к Морису (хотя и о мелочах пишу, о быте и пр.). А что если зачитать отрывки из писем? Прошлой весной меня спросили: нельзя ли попросить письма у Рене? Нет, он бы ни за что не согласился… Да и мне противно их обнародовать.
О нем (Рене) часто говорю с Жаком и Кристин. 30 лет дружбы! Жак, увы, на радио беседовать не хочет – «не умеет». Но переводы свои прочтет. Впрочем, вряд ли передача осуществится.
Париж сказочно красив. Почти летняя погода. Странно… Физически чувствую себя лучше.
Хочу работать, писать!
Да. Совсем нет у меня французских фотографий. А хотелось бы тебе послать. Когда гостил у Жоржа, он целую пленку снял (в том числе в Анси, у каналов, с детишками). Я ему как-то напомнил – отвечает, что, кажется, ничего не вышло. Нет, на эти мелочи ни у кого нет времени.
Плохо без книг! До стона! Без поэзии! Если… Как получить мою библиотеку??? Да, для Левки* у меня кое-что есть, но нет пока возможности… Есть ли у кого-либо из друзей какие-то конкретные пожелания? А у тебя? А у Юры*? Мераб*?
Объяснюсь. Парижский мирок мельче и легковесней, нежели его московский близнец, который, как тебе известно, я тоже не очень-то ценю. Но из Москвы кое-кто (я, в частности) способен – без малейшего конформизма – видеть дальше и резче, нежели из этого застойного и пустого копошения. Жесткая альтернатива и грозовая опасность. Последнее – удел избранных. Там, где проклятье, там и незримое избранничество.
Всегда был этот «мирок» (говорил об этом с Грином), но теперь настолько он измельчал, настолько далек от существенного, которое распылено донельзя, настолько лишен критерия в этом мире, утратившем всякое чувство истории, трагедии, бездны, безмолвия.
Говорил давно о проклятии – не поняли…
Морису не так давно (объясняя еще раз желание вернуться) в горечи написал что-то вроде: «Peut-âre le trou noir et bouchéde Moscou vaut bien le d&ert glacial et stérile de ces lieux». («Может быть, черная и закупоренная московская дыра стоит ледяных и стерильных здешних мест».)
Ох, грохот за окном. Мотоциклы. Полицейские машины сигналят. И рядом пузатый холодильник гудит (подарок родителей Присциллы, знакомой Мераба, которая у вас только что побывала).
А если возвращаться… Как переправить эти горы книг, пластинок и проч.??
Еще раз объяснюсь. Избранничество? Незримое! Не «ордена и медали» и не кафедра учителя жизни. О нет, все это страшнее. Быть может, тишиной и безголосьем. Все проворонили, но это – невозможно. Слишком серьезен этот разговор, чтобы ограничиваться подобной болтовней. Мог бы высказаться, но необходимо длительное одиночество и повседневный труд. Нет, не сравнивай, Ириша; у нас к жизни разный счет… Не говоря уже о других (и это естественно) различиях. Отсюда и несравнимость повседневного, и нашего к нему отношения, и восприятия жизненных ситуаций.
Боря: не только ни малейшей помощи (в магазин – никогда и ни за что), но каждую мелочь, требующую минимального движения, надо вдалбливать молотком. Оставь его – просидит, как полурастительное существо из Лотреамона. Попытки расшевелить его, бесконечные нотации, нравоучения, беседы о жизни – устал, надоело. И тереться бок о бок в бесплодном рассеянном существовании. Никак не заставлю его написать (начать!) тебе письмо. Зато гуляет, кажется, с удовольствием (сегодня – если не соврал – был у Нотр-Дам). Да и как понять, что в нем происходит? Жить в этих условиях, без тебя, в полной неуверенности (он знает наше положение) ему особенно нелегко. Не сомневаюсь: если бы его «раскрепостили», многое бы в нем изменилось… Но ведь порочный круг образовался по милости наших господ. Зачем я им нужен? Они страдают без моей любви? (Заметил я это еще во время московских бесед: у них сознание прокаженных.) Тошно. И сколько вокруг трагедий! Поляки, застрявшие и не желающие возвращаться, несчастные иранцы… Безумная жизнь!
В консульстве я сказал, что лечиться буду только здесь (они кивают) – пусть в Москве не настаивают.
…Выбрался наконец под вечер на огромную выставку Поллока* (Бобур – в двух шагах!) Нет, его dripping[9] еще не живопись. Недостаточно создать варварскую фактуру (порой весьма замечательную), необходимо утвердить свою точку отсчета. Ранние вещи подражательны и небезынтересны. Но есть несколько великолепных монохромных вещей, где существует подлинное пространство, и полотна эти по праву (в отличие от самых прославленных) заключены в рамку. Хочу поговорить об этом с Мишо: кое-что общее несомненно. А пока говорил с ним по телефону (через несколько дней увижусь); он советует мне хорошенько подумать о будущем: как устроиться всем вместе, если ты приедешь? Он знает, как мы живем (2 квартиры) и понимает отлично мою дикую потребность в одиночестве (мне кажется, Мишо вообще меня изучил неплохо). Что делать… альтернатива жесткая. Понимаешь ли ты, что тебе и жить будет с Борей негде, если приедешь мне на смену? Сите… Только для меня. И сколько еще? Нужно много денег!
Учат Борю играть на гитаре. Вот увидеть бы! А я тем временем в полном отчаяньи ищу для него интернат. Не свалиться бы совсем. Профессор предупреждал: при первых же тревожных симптомах обратиться к нему немедленно. И взял с меня слово, что на протяжении всего курса лечения буду выполнять его предписания неукоснительно. Увы, не могу поручиться…
Нет, Ириша, ничего не забыто. Страшусь возвращения в московскую яму. Но оказалось, что и тут нет выхода. Конечно же, сознаю: раздавлен заботой, Бориным несчастьем, неустроенностью и подвешенностью существования, миллионом терзаний… Но знаю и то, что не в этом только дело: нет желания разглагольствовать на эту тему.
Ник. Ив. вкладываю – передай! – письмо (открытку посылаю по почте). На всякий случай. Уверен, что он не пошевелит пальцем, но все же… Кто знает? Сама с ним на эту тему не говори – если только сам заговорит.
Не употребляю громких слов, которые напрашиваются. Судьба, катастрофа, отрезанное с кровью… Не лечиться теперь и здесь было бы крайне опасно. Лечиться… Какая перспектива? Семья разбита, и Боре я помогать не смогу. Предлагают (бесплатно) поселиться в провансальском пастушьем доме около Ванса. О, господи!
Только что посмотрел телепередачу о Телониусе Монке* (он недавно умер): соло в Парижской студии – бесподобный пианист! Но слушаю и классическую музыку: тут в зале иногда молодежь играет. Впрочем, редко выбираюсь…
От Мориса потрясающее по нежности и преданности письмо. А весенний Париж и впрямь прекрасен – стоит, б. м., обедни – для здоровых молодых королей.
Левка — Лев Михайлович Турчинский (р. 1933), известный библиофил, знаток редкой книги, близкий друг Вадима и Ирины.
Юра — Юрий Петрович Сенокосов (р. 1938), философ, издатель, распорядитель фонда Мераба Мамардашвили. В 70-х годах работал в журнале «Вопросы философии», где Вадим печатал свой текст о Поле Валери.
Мераб (1930–1990) – выдающийся грузинский философ Мераб Мамардашвили. Познакомился с Вадимом в 70-х годах в редакции журнала «Вопросы философии», где был заместителем главного редактора.
Поллок Джэксон (1912–1956) – американский художник, родоначальник «абстрактного экспрессионизма».
Монк Телониус (1917–1982) – композитор, пианист, родоначальник стиля би-боп в джазовой музыке. Прославился своими джазовыми импровизациями.
1982 МАЙ
Ириша родная, вместе – не вместе… Пойми простую вещь, Борю я смогу (вероятно) устроить на жительство в интернат (с продолжением курса) лишь осенью, а до тех пор лечиться не смогу. «Осенью после лечения». Но ведь мое лечение, по словам профессора, займет минимум год. Сознаешь ли ты, что это означает? И если добавится еще бездна труднейших проблем, о лечении не может быть и речи. А это, по словам того же профессора, крайне опасно. Да, я привык жить рискованно, однако всему есть пределы, которые диктуются, кстати сказать, моей ответственностью за вас. Яд сколопендры? Но ты знаешь, что в этом смысле – в лучшие минуты – я счастливчик, т. к. почти алхимически умею из яда добывать золотой напиток. Если бы не это, разве были бы сомнения в твоей правоте? Очень немного. Но твое письмо меня потрясло и конкретнейше на меня подействовало. Ты сейчас на деле сталкиваешься с цементной гадостью, которая травила мне душу многие годы. И все же – внутренне выдержал, оставшись верен себе и своему пониманию жизни – неписанному закону, критерию.
Милейший и симпатичнейший (компетентный!) психиатр, у которого – в целях практических – мы были вторично (женщина, отлично знающая наши внепсихиатрические проблемы), тоже считает, что Боре следует продолжать начатый курс в центре и что ему там несомненно – более или менее (тайна!) – со временем помогут. А для этого надо устроить его на жительство с возможностью дальнейшего посещения центра. Уже все это – 100 000 проблем. Другие… Неописуемо. К счастью, есть изумительные друзья. Морис потряс меня (и не только меня) своим предложением. Надо поэтически подготовиться. Но это щепка в море житейских трудностей.
Безумно не хватает моих книг, библиотеки.
И не ссылайся на примеры и случаи. Они, разумеется, помогают видеть вещи трезво и ясно, однако, силы закона никогда для меня не имели. Мою твердость ты знаешь. На нее и положись. Хотя на сердце – туман и смятение. Боль!
Рисунок Андрюши (с поразительным текстом) покажу Мишо – который, впрочем, лишен сентиментальности. Но верность умеет хранить до конца.
…Твои чувства я понимаю и разделяю. Но твой взвинченный тон и шаромыжный лексикон побуждают меня… взбунтоваться. Прав ли был Блок со своими проклятиями – слопала, мол, его Россия, как чушка своего поросенка. Возможно. И даже не стану попрекать его «Двенадцатью». Но я, в отличие от него и многих других, не в состоянии вступать в истерическую перепалку с «Россией». Позволь мне остаться при своем, глубоко продуманном и выстраданном. Говорить об этом всерьез не с кем, особенно здесь. Морис – преданнейший друг, но и он в мою шкуру влезть не может (и не надо, впрочем).
Возможно, я более ничего не напишу и никогда по существу не выскажусь. Позволь мне дожить оставшееся таким, каков есть.
Обстоятельства толкают меня почти неотвратимо к границе, переступать которую не собирался и за которой не вижу даже призрака истины, подсказывамой мне безошибочным инстинктом. Ненависть и злоба судят порою верно, но лишь до каких-то пределов. Ты (отчасти) знаешь меня и, вероятно, понимаешь, что решение остаться или вернуться – независимо от реальных возможностей и наших запутанных обстоятельств – подсказывается чем-то более долговременным и весомым. И ничего практически положительного (чтобы не сказать сильнее) для себя в Москве не вижу. Но, кроме всего прочего, ты совсем не отдаешь себе отчета в том, что ожидает тебя здесь. Дело даже не в горьком хлебе и не в первоначальных (дьявольски!) трудностях устройства. (Лечение… бездомность…) Московско-французское окружение глубоко обманчиво и призрачно. Скажу прямо: ты, на мой взгляд, будешь здесь глубоко несчастна – возможно, еще несчастнее меня. Не забудь также, что я почти развалина…
Практически твои идеи нелепы. Если уж перебираться на запад, то мне ни в коем случае нельзя возвращаться. Лучше уж пытаться вытащить вас. Кроме того, туберкулез надо лечить тут. Если меня по возвращении отправят в Сибирь, я предпочел бы оказаться там со здоровыми легкими. Но до Сибири далеко, т. к. лечение – если оно состоится – будет крайне длительным. А с другой стороны, не имею права лечиться… Вдруг вы приедете? Надо работать. Все висит на волоске. Не выхлопочут мне очередную стипению (очень возможно) – придется складывать чемоданы. Но и работу надо искать, необходимо найти… В этих условиях и в этом состоянии – и физическом, и гражданском – находиться невозможно. Это лишь один клубок. А их – 1000.
Мои знакомства и общения пусть тебя не обманывают. Все это хорошо для «туристической поездки» и последующих рассказов в Москве.
Если тебя (вполне возможно) пустят, то и Андрюшу ты сможешь взять. Мальчика не на кого оставить! Очень просто. Пойми, что шантажировать нас ребенком, оставшимся (если…) в Москве, никто не сможет, какой бы пост он ни занимал.
Не знаю. Чувствую, что ты раскалилась и что больше жить там не в состоянии. Сумеешь ли, без чрезмерных страданий, тут?
Да и впрямь: как жить в этой полярной голодной сумеречной дыре? Но… но… но…
И Андрюша, забывающий русский язык, и твое недоумение, оторопелость перед этим миром, которые вижу наперед… Подумай. Я бессилен. Как быть с архивами и библиотекой?
Продолжу – пока нет оказии (якобы, несложно, однако звонки, встречи, просьбы…).
Приглашение, разумется, сделаю, но когда? Аня готова была, съездила в консульство, взяла бумажки, но, прочитав текст, испугалась реакции мужа: «…Все расходы в случае болезни или несчастного случая…» (стиль! цитирую…) Муж – симпатичный рядовой француз. Легалист; наша жизнь и проблемы – дальше, чем луна. Пойди объясни… Все это я заранее понимал.
Боря. Поверь на минутку, что у него тут есть какой-то шанс. Подумай об усилиях (нечеловеческих – Аня dixi, она знает), которые я затратил в течение этих 14–15 месяцев. Неужели же сдаться? Временами (особенно сейчас) к этому склоняюсь, но нет! Не имею права. И если ты настроена (сознавая, как будет тебе нелегко – тебе, а не Лизе Мнацакановой) переселяться сюда, не рассчитывай на мою вторичную, по возвращении, борьбу. Сперва надо вылечиться (год и более) – иначе околею, да еще на голодный российский желудок. А затем – сколько десятилетий бороться? Нет, надо меру знать. Куда легче будет вытащить вас. Положение мое («не стыжусь этого слова») трагическое и катастрофическое. Ах, не знаю, не знаю…
Время проходит, жизнь проходит (а легкие, быть может, пылают); хочу жить с вами сегодня! Иначе мое существование лишено всякого смысла. Посвящение в «ГРОЗОВОЙ ОТСРОЧКЕ» готов повторить слово в слово. Помнишь? Перечитай:
«…Да, права она, всегда права, но не правомочна. Потому-то, должно быть, и забываешь о ней, и досадуешь. Что ты все под ногами? На порог даже: пошла к чертям! И уходит, всегда уходит: в своей правоте, в уходящей, неблизкой, но правоте. Дождь, хлеб, стол, град, родная кровь, чужая вина – все больше, меньше ли, а правомочны. Крыша найдется. Но не она – не ей! Есть у нее и когти, и зубы – есть! Но ПОЭЗИЯ – она всегда права лишь потому, что бесправна. Сама отказалась, раз навсегда. И не перечисляй: нет их, прав. Не перечисляй ни заслуг, ни достоинств. Этих – особенно. Нет, их не примет. Нет, говорит она, право заслуги, права достойных – лишь для свиней. У нее их нет.
Но есть у нее сестра. И без этой сестры ей не жить; и сестра эта тоже всегда права, хотя нет у нее ни заслуг, ни достоинств. Но когти и зубы – еще какие! Вся она – перья, зубы и когти! Да, у этой сестры – все права, и лишь потому она права, и потому-то, должно быть, хоть и неразлучны, хоть и срослись, а подчас так свирепо они враждуют: бесправная и та, другая, что взяла все права. Хотя неразлучны, хотя срослись, одна без другой – никак… Да, не жить, но подчас, но когтями, одна с другой, до крови, цепко, в клубок… Вечно они то срослись, то в клубок. Неразличимо. Так или иначе. Угадай-ка: кто из них яростней?..
Тебе, И., по праву любви хочу посвятить эту книгу…»
Мне легче говорить обо всем этом с Марьяной Сувчинской (несмотря на долгую жизнь тут она русская), нежели с разными «специалистами по России». С эмиграцией то же («с другой стороны») – ничего общего. Но это уж мое поэтическое «проклятие»: вечная бездомность и вечное безвременье. Морис понимает, но не конкретно. Сегодня прислал текст обо мне, написанный для радио*.
…Чего ты от меня хочешь? Надо выбирать!! (Самое трудное; Жюльен Грин рассказывал о молитве одного священника: «Господи, я готов слушать тебя, но выражайся ясно».)
О Господи, понимаешь ли ты, как я страдаю (Аня видит, когда звоню от нее), слушая его голосишко? Вот тут-то вскипает во мне ненависть к московской нечисти… Которую готов разорвать в клочья. Даже с потерей легкого.
А без тебя… Ириша родная, как я еще дышу? Если тебе на сей раз откажут…. Не знаю… б. м., порву их треклятый паспорт. Но к чему это приведет?
Если бы не бактерии, устроил бы Борю – и вернулся. Но лечиться надо – лечиться тут. Именно это усложняет дьявольски все дальнейшее. В конце концов, можно расстаться даже с библиотекой, лишь бы вас заполучить… Думаю, что и работу нашел бы… И постепенно наша жизнь наладилась бы… После эдаких «номеров» (плюс публикация «Холма») – кто меня снова выпустит?
Но… но… но… Вернулся бы.
Только что попросил Борю «нарисовать дом». Что же ты думаешь? Прогресс! Несомненный! Рука не скована, линии ровные и все «атрибуты» имеются (даже дым из трубы – резко и энергично). «Психиатрия на дому». Нет, не знаем мы еще его возможностей. Ты должна приехать, и надо пытаться ему помочь.
…Прочел оттиск большой статьи (из сборника) Сувчинского о Стравинском: недавно прислал. Неровно. Местами – особенно пятый раздел – великолепно. В 1975 году написано! Может быть, через неделю их наконец увижу. Только без «Петров Петровичей» (П.П. Петух! – по его словам…): Пьер. Ладно, пускай. Метроном! А книжку до сих пор не получил. Думаю, Сувчинский мог бы неплохо о моей поэзии написать. Но теперь ему, пожалуй, слишком трудно. Текст Мориса прост (нарочно… для радио), да и не знает ведь русского. Что по переводам угадаешь? Вставлен перевод: «ni fleurs ni couronnes»[10] (халдай-холодок) с оговоркой, что, мол, трудно и даже невозможно перевести. На мой взгляд, хороший перевод; и Жак Дюпен со мной согласен. Сизифов труд.
Перед Морисом даже стыдно становится: он об мне (верю!) «днем и ночью» думает, не спит… В последние две недели получил от него не менее десяти писем.
Любимый, несравненный Морис! Сегодня снова письмо: потрясен переводом «Ярость и тайна» (с Жаком переводил, потом сам доработал) и моим письмом о том, «как пишу». И вот переделал (расширил, углубил) половину своего текста. Мои ночи… Если хочешь, пришлю тебе этот текст с переводами (два стихотворения – я бы сам хотел их прочитать). Лучше всего было бы три стихотворения: «Ярость и тайна», «Ни цветов, ни венков», «В путь» (Андрюше) – те, что по-французски, лучше всего получились.
Мишо тоже на удивление верен. Я боялся его тревожить перед вернисажем (18) – знаю, как он нервничает. Ничуть не бывало. Зовет меня 17-го (в тот же день к легочному профессору, вечером с Граком ужинаю) посмотреть переводы для подготовки нашей с ним роскошной книги. О тебе расспрашивал, мои легкие, Боря – всем дружески интересуется. Спрашивает, нельзя ли использовать текст Мориса для предисловия или послесловия к «нашей книге». Посмотрим. В таком случае надо его несколько переработать. Борьку все же надеюсь устроить в хорошие (с заботой и продолжением лечения) условия. Каких это усилий стоит… Однако важен результат.
А м. б., Морис напечатает его в «Quin. Lit.» с моими стихами, в т. ч. «Себя ли ради» – очень понравилось – поэтический «гений» – спасибо, спасибо…
…Приглашение тебе хочу подготовить быстро через Жака или Мишеля (мои друзья, так и скажешь в ОВИРе… но не спросят), чтобы передать его с этим письмом. А также письмо НИХу… Новые обстоятельства. А второй экземпляр – по почте. Ты не думай, умоляю, о результатах. При таком настроении действовать невозможно. И можешь твердо рассчитывать на меня. Еще раз: зубами вытащу (если…).
Прием у Ширака (мэр Парижа) в честь этого Сите-дез-ар. Ладно, пойду, хотя общение это осто…
Грин (вернее, Эрик) уверяет, что, если приедете, будет и квартира. С Андрюшей, разумеется. Но деньги??? Работа, да… Завтра буду обедать с главным редактором (директором) «Экспресса». Он ничего не забыл. К врачу (очередной визит) не успею.
На улице жара. Слава богу. Надоела сырость и дожди, дожди.
Ириша, я тебя нежно люблю и без конца целую.
Твой бедный воитель В.
Потрясающие сцены по телевизору: массовые демонстрации («мелкие беспорядки» – согласно варшавскому радио) в Польше. Краков… Ну и ну! Вот где коса на камень. Это совершенно новое явление в царстве сатаны.
А как мать? Волнуюсь. Поцелуй.
При всем том: ведь едим с Борькой круглый год овощи и фрукты (стараюсь) – это важно! Если буду лечиться…
Съездил под конец дня (рабочего) к Жаку в галерею: составили тебе 2 экз. приглашения. Жак постарается все формальности (мэрия – МИД – консульство) выполнить молниеносно, но пятницу он проведет под Парижем, а в понедельник у меня сумасшедший день: в 11 часов – Мишо (и литографии будем отбирать), днем – визит к профессору (страх-ужас), вечер занят. Да еще куча домашних дел. И для Борьки надо разное успеть. Увидим.
У Шара в «заначке» хранятся замечательные первоиздания Реверди, переданные вдовой галерее. Один экземпляр (номерной, с пометкой и портретом работы Пикассо) – мне. Но куда??? Где моя библиотека?? Литографии, эстампы, афиши – все свалено в углу (могу – Жак устроит – получить и роскошную литографию Миро).
Выспаться не могу! И не по биологическим причинам, а:
1) условия; 2) тревоги; 3) безбабье; 4) поэтическая взвинченность к часу – двум ночи.
Морис пишет обо мне и цитирует Фр. Кафку: «l’existence de l’ærivain depend rtfellenient de sa table. Il n’a pas le droit de s’en doigner, il doit se cramponner avec les dents»[11]. Это я подчеркиваю.
Вечером часто – по 2 часа – «беседы» с Борей. Т. е. я ему рассказываю разное, наша жизнь в прошлом и настоящем, его детство и все без упрощений (но простым языком) – и с «выходом» к иным темам (история, поэзия и т. д.).
…Еще дополняю. Прав ли Морис? Вероятно. И Мишо тоже. Под угрозой, в «Грозовой отсрочке» мои поэтические силы (ритм! ритм!) удесятеряются: отвечаю залпами. Увы, подавляющей частью силы эти (в каком быту! в каких тревогах и хлопотах!) отданы теперь переводу… Который, впрочем, внезапно почти (!) уравнялся в правах с тем, что пишу по-русски. Днем, ночью, без сна – работаю как зверь. И практически это важно. Помимо публикаций, о которых тебе писал (с М. Б.), сегодня окончательно решил с Мишо вопрос о совместной книге (édition de luxe, т. е. деньги!). Вот кто безошибочный судья. Прочел сегодня дюжину моих переводов (кое-что исправил) и был дружествен как никогда. В конце книги – страницы две Мориса (надеюсь, согласится). Предполагаемый богач-издатель* (невероятный сноб) наделает в штаны от восторга.
Подумываю о том, что бы такое особенное написать для «э» («Экспресс». – И.Е.)? В перспективе, если сумею, большие возможности. Сумею ли?
Но… но… но… Отправляюсь на свидание с легочным профессором. Будет настаивать – откажусь! Не могу иначе.
Борька вчера со Степой и Анной слушал (концерт) Окуджаву. Доволен. «Доволен? Понравилось?» – «Да». Вот и весь разговор. Впрочем, поздно, перед сном.
Майя Синявская вернулась из США (Андрей обедал с Рейганом! И еще несколько диссидентов – ну и словечко! Соответственно… А.И. (Солженицын. – И.Е.) отказался от их компании) – стало быть (уже звонила), надо то и дело носиться в Фонтене (расположение строк, текстов, рисунки А.М. и т. д.).
Итак. Посев – тоже ничего нет: ни одной культуры. Снимок – никаких изменений. Вывод профессора (сверхлюбезен): туберкулез, но стадия спокойная, бактерии вялые. На всякий случай через месяц снова встречусь, а перед тем 3 раза (в 8 утра!) пробы из желудка. Учитывая мое положение, можно, видимо, не лечиться. Никому (т. е. «им») не говори, т. к. карту туберкулеза надо использовать. Гора с плеч! Симпатичнейшие лаборантки. Обо мне, о вас меня расспрашивали: «Мы много о вас говорим (!!) Расскажите, если будут новости». И т. д.
Продление жилища. Хлопоты. Но тут у меня сильная рука.
Как вас вытащить? Положись на меня!
Прости, Ириша, бесконечное «продолжение следует» – т. е. моя любовь и почтение. Сегодня впервые за все эти месяцы напился с Жаком: на приеме у богача-любителя живописи по случаю (после вернисажа) выставки Мишо. Наконец-то познакомился с его подругой Мишлин Пан Кин (бывшая жена Куперника; он тоже был). Акварели весьма неровные. Но масло есть бесподобное!!! И тушь. Сам Мишо изумителен, полон юмора, дружбы – и «выделывает над головами коленца»! У богача масса его вещей (и Дюбюффе – гм…. нет, ничего – и др.), в т. ч. мескалиновые. Ко мне —!!! Сердечности, дружбы и внимания. Книжку подготовим (надеюсь… тьфу, тьфу!). Завтра Жак будет говорить с издателем. Дениз Эстебан рассказывала о Шаре, которого недавно видела. Мою с ним историю (многолетнюю) все знают. Все – это малюсенький мирок. Тем не менее.
Милейший и симпатичнейший (компетентный!) психиатр, у которого – в целях практических – мы были вторично (женщина, отлично знающая наши внепсихиатрические проблемы), тоже считает, что Боре следует продолжать начатый курс в центре и что ему там несомненно – более или менее (тайна!) – со временем помогут. А для этого надо устроить его на жительство с возможностью дальнейшего посещения центра. Уже все это – 100 000 проблем. Другие… Неописуемо. К счастью, есть изумительные друзья. Морис потряс меня (и не только меня) своим предложением. Надо поэтически подготовиться. Но это щепка в море житейских трудностей.
Безумно не хватает моих книг, библиотеки.
И не ссылайся на примеры и случаи. Они, разумеется, помогают видеть вещи трезво и ясно, однако, силы закона никогда для меня не имели. Мою твердость ты знаешь. На нее и положись. Хотя на сердце – туман и смятение. Боль!
Рисунок Андрюши (с поразительным текстом) покажу Мишо – который, впрочем, лишен сентиментальности. Но верность умеет хранить до конца.
…Твои чувства я понимаю и разделяю. Но твой взвинченный тон и шаромыжный лексикон побуждают меня… взбунтоваться. Прав ли был Блок со своими проклятиями – слопала, мол, его Россия, как чушка своего поросенка. Возможно. И даже не стану попрекать его «Двенадцатью». Но я, в отличие от него и многих других, не в состоянии вступать в истерическую перепалку с «Россией». Позволь мне остаться при своем, глубоко продуманном и выстраданном. Говорить об этом всерьез не с кем, особенно здесь. Морис – преданнейший друг, но и он в мою шкуру влезть не может (и не надо, впрочем).
Возможно, я более ничего не напишу и никогда по существу не выскажусь. Позволь мне дожить оставшееся таким, каков есть.
Обстоятельства толкают меня почти неотвратимо к границе, переступать которую не собирался и за которой не вижу даже призрака истины, подсказывамой мне безошибочным инстинктом. Ненависть и злоба судят порою верно, но лишь до каких-то пределов. Ты (отчасти) знаешь меня и, вероятно, понимаешь, что решение остаться или вернуться – независимо от реальных возможностей и наших запутанных обстоятельств – подсказывается чем-то более долговременным и весомым. И ничего практически положительного (чтобы не сказать сильнее) для себя в Москве не вижу. Но, кроме всего прочего, ты совсем не отдаешь себе отчета в том, что ожидает тебя здесь. Дело даже не в горьком хлебе и не в первоначальных (дьявольски!) трудностях устройства. (Лечение… бездомность…) Московско-французское окружение глубоко обманчиво и призрачно. Скажу прямо: ты, на мой взгляд, будешь здесь глубоко несчастна – возможно, еще несчастнее меня. Не забудь также, что я почти развалина…
Практически твои идеи нелепы. Если уж перебираться на запад, то мне ни в коем случае нельзя возвращаться. Лучше уж пытаться вытащить вас. Кроме того, туберкулез надо лечить тут. Если меня по возвращении отправят в Сибирь, я предпочел бы оказаться там со здоровыми легкими. Но до Сибири далеко, т. к. лечение – если оно состоится – будет крайне длительным. А с другой стороны, не имею права лечиться… Вдруг вы приедете? Надо работать. Все висит на волоске. Не выхлопочут мне очередную стипению (очень возможно) – придется складывать чемоданы. Но и работу надо искать, необходимо найти… В этих условиях и в этом состоянии – и физическом, и гражданском – находиться невозможно. Это лишь один клубок. А их – 1000.
Мои знакомства и общения пусть тебя не обманывают. Все это хорошо для «туристической поездки» и последующих рассказов в Москве.
Если тебя (вполне возможно) пустят, то и Андрюшу ты сможешь взять. Мальчика не на кого оставить! Очень просто. Пойми, что шантажировать нас ребенком, оставшимся (если…) в Москве, никто не сможет, какой бы пост он ни занимал.
Не знаю. Чувствую, что ты раскалилась и что больше жить там не в состоянии. Сумеешь ли, без чрезмерных страданий, тут?
Да и впрямь: как жить в этой полярной голодной сумеречной дыре? Но… но… но…
И Андрюша, забывающий русский язык, и твое недоумение, оторопелость перед этим миром, которые вижу наперед… Подумай. Я бессилен. Как быть с архивами и библиотекой?
Продолжу – пока нет оказии (якобы, несложно, однако звонки, встречи, просьбы…).
Приглашение, разумется, сделаю, но когда? Аня готова была, съездила в консульство, взяла бумажки, но, прочитав текст, испугалась реакции мужа: «…Все расходы в случае болезни или несчастного случая…» (стиль! цитирую…) Муж – симпатичный рядовой француз. Легалист; наша жизнь и проблемы – дальше, чем луна. Пойди объясни… Все это я заранее понимал.
Боря. Поверь на минутку, что у него тут есть какой-то шанс. Подумай об усилиях (нечеловеческих – Аня dixi, она знает), которые я затратил в течение этих 14–15 месяцев. Неужели же сдаться? Временами (особенно сейчас) к этому склоняюсь, но нет! Не имею права. И если ты настроена (сознавая, как будет тебе нелегко – тебе, а не Лизе Мнацакановой) переселяться сюда, не рассчитывай на мою вторичную, по возвращении, борьбу. Сперва надо вылечиться (год и более) – иначе околею, да еще на голодный российский желудок. А затем – сколько десятилетий бороться? Нет, надо меру знать. Куда легче будет вытащить вас. Положение мое («не стыжусь этого слова») трагическое и катастрофическое. Ах, не знаю, не знаю…
Время проходит, жизнь проходит (а легкие, быть может, пылают); хочу жить с вами сегодня! Иначе мое существование лишено всякого смысла. Посвящение в «ГРОЗОВОЙ ОТСРОЧКЕ» готов повторить слово в слово. Помнишь? Перечитай:
«…Да, права она, всегда права, но не правомочна. Потому-то, должно быть, и забываешь о ней, и досадуешь. Что ты все под ногами? На порог даже: пошла к чертям! И уходит, всегда уходит: в своей правоте, в уходящей, неблизкой, но правоте. Дождь, хлеб, стол, град, родная кровь, чужая вина – все больше, меньше ли, а правомочны. Крыша найдется. Но не она – не ей! Есть у нее и когти, и зубы – есть! Но ПОЭЗИЯ – она всегда права лишь потому, что бесправна. Сама отказалась, раз навсегда. И не перечисляй: нет их, прав. Не перечисляй ни заслуг, ни достоинств. Этих – особенно. Нет, их не примет. Нет, говорит она, право заслуги, права достойных – лишь для свиней. У нее их нет.
Но есть у нее сестра. И без этой сестры ей не жить; и сестра эта тоже всегда права, хотя нет у нее ни заслуг, ни достоинств. Но когти и зубы – еще какие! Вся она – перья, зубы и когти! Да, у этой сестры – все права, и лишь потому она права, и потому-то, должно быть, хоть и неразлучны, хоть и срослись, а подчас так свирепо они враждуют: бесправная и та, другая, что взяла все права. Хотя неразлучны, хотя срослись, одна без другой – никак… Да, не жить, но подчас, но когтями, одна с другой, до крови, цепко, в клубок… Вечно они то срослись, то в клубок. Неразличимо. Так или иначе. Угадай-ка: кто из них яростней?..
Тебе, И., по праву любви хочу посвятить эту книгу…»
Мне легче говорить обо всем этом с Марьяной Сувчинской (несмотря на долгую жизнь тут она русская), нежели с разными «специалистами по России». С эмиграцией то же («с другой стороны») – ничего общего. Но это уж мое поэтическое «проклятие»: вечная бездомность и вечное безвременье. Морис понимает, но не конкретно. Сегодня прислал текст обо мне, написанный для радио*.
…Чего ты от меня хочешь? Надо выбирать!! (Самое трудное; Жюльен Грин рассказывал о молитве одного священника: «Господи, я готов слушать тебя, но выражайся ясно».)
О Господи, понимаешь ли ты, как я страдаю (Аня видит, когда звоню от нее), слушая его голосишко? Вот тут-то вскипает во мне ненависть к московской нечисти… Которую готов разорвать в клочья. Даже с потерей легкого.
А без тебя… Ириша родная, как я еще дышу? Если тебе на сей раз откажут…. Не знаю… б. м., порву их треклятый паспорт. Но к чему это приведет?
Если бы не бактерии, устроил бы Борю – и вернулся. Но лечиться надо – лечиться тут. Именно это усложняет дьявольски все дальнейшее. В конце концов, можно расстаться даже с библиотекой, лишь бы вас заполучить… Думаю, что и работу нашел бы… И постепенно наша жизнь наладилась бы… После эдаких «номеров» (плюс публикация «Холма») – кто меня снова выпустит?
Но… но… но… Вернулся бы.
Только что попросил Борю «нарисовать дом». Что же ты думаешь? Прогресс! Несомненный! Рука не скована, линии ровные и все «атрибуты» имеются (даже дым из трубы – резко и энергично). «Психиатрия на дому». Нет, не знаем мы еще его возможностей. Ты должна приехать, и надо пытаться ему помочь.
…Прочел оттиск большой статьи (из сборника) Сувчинского о Стравинском: недавно прислал. Неровно. Местами – особенно пятый раздел – великолепно. В 1975 году написано! Может быть, через неделю их наконец увижу. Только без «Петров Петровичей» (П.П. Петух! – по его словам…): Пьер. Ладно, пускай. Метроном! А книжку до сих пор не получил. Думаю, Сувчинский мог бы неплохо о моей поэзии написать. Но теперь ему, пожалуй, слишком трудно. Текст Мориса прост (нарочно… для радио), да и не знает ведь русского. Что по переводам угадаешь? Вставлен перевод: «ni fleurs ni couronnes»[10] (халдай-холодок) с оговоркой, что, мол, трудно и даже невозможно перевести. На мой взгляд, хороший перевод; и Жак Дюпен со мной согласен. Сизифов труд.
Перед Морисом даже стыдно становится: он об мне (верю!) «днем и ночью» думает, не спит… В последние две недели получил от него не менее десяти писем.
Любимый, несравненный Морис! Сегодня снова письмо: потрясен переводом «Ярость и тайна» (с Жаком переводил, потом сам доработал) и моим письмом о том, «как пишу». И вот переделал (расширил, углубил) половину своего текста. Мои ночи… Если хочешь, пришлю тебе этот текст с переводами (два стихотворения – я бы сам хотел их прочитать). Лучше всего было бы три стихотворения: «Ярость и тайна», «Ни цветов, ни венков», «В путь» (Андрюше) – те, что по-французски, лучше всего получились.
Мишо тоже на удивление верен. Я боялся его тревожить перед вернисажем (18) – знаю, как он нервничает. Ничуть не бывало. Зовет меня 17-го (в тот же день к легочному профессору, вечером с Граком ужинаю) посмотреть переводы для подготовки нашей с ним роскошной книги. О тебе расспрашивал, мои легкие, Боря – всем дружески интересуется. Спрашивает, нельзя ли использовать текст Мориса для предисловия или послесловия к «нашей книге». Посмотрим. В таком случае надо его несколько переработать. Борьку все же надеюсь устроить в хорошие (с заботой и продолжением лечения) условия. Каких это усилий стоит… Однако важен результат.
А м. б., Морис напечатает его в «Quin. Lit.» с моими стихами, в т. ч. «Себя ли ради» – очень понравилось – поэтический «гений» – спасибо, спасибо…
…Приглашение тебе хочу подготовить быстро через Жака или Мишеля (мои друзья, так и скажешь в ОВИРе… но не спросят), чтобы передать его с этим письмом. А также письмо НИХу… Новые обстоятельства. А второй экземпляр – по почте. Ты не думай, умоляю, о результатах. При таком настроении действовать невозможно. И можешь твердо рассчитывать на меня. Еще раз: зубами вытащу (если…).
Прием у Ширака (мэр Парижа) в честь этого Сите-дез-ар. Ладно, пойду, хотя общение это осто…
Грин (вернее, Эрик) уверяет, что, если приедете, будет и квартира. С Андрюшей, разумеется. Но деньги??? Работа, да… Завтра буду обедать с главным редактором (директором) «Экспресса». Он ничего не забыл. К врачу (очередной визит) не успею.
На улице жара. Слава богу. Надоела сырость и дожди, дожди.
Ириша, я тебя нежно люблю и без конца целую.
Твой бедный воитель В.
Потрясающие сцены по телевизору: массовые демонстрации («мелкие беспорядки» – согласно варшавскому радио) в Польше. Краков… Ну и ну! Вот где коса на камень. Это совершенно новое явление в царстве сатаны.
А как мать? Волнуюсь. Поцелуй.
При всем том: ведь едим с Борькой круглый год овощи и фрукты (стараюсь) – это важно! Если буду лечиться…
Съездил под конец дня (рабочего) к Жаку в галерею: составили тебе 2 экз. приглашения. Жак постарается все формальности (мэрия – МИД – консульство) выполнить молниеносно, но пятницу он проведет под Парижем, а в понедельник у меня сумасшедший день: в 11 часов – Мишо (и литографии будем отбирать), днем – визит к профессору (страх-ужас), вечер занят. Да еще куча домашних дел. И для Борьки надо разное успеть. Увидим.
У Шара в «заначке» хранятся замечательные первоиздания Реверди, переданные вдовой галерее. Один экземпляр (номерной, с пометкой и портретом работы Пикассо) – мне. Но куда??? Где моя библиотека?? Литографии, эстампы, афиши – все свалено в углу (могу – Жак устроит – получить и роскошную литографию Миро).
Выспаться не могу! И не по биологическим причинам, а:
1) условия; 2) тревоги; 3) безбабье; 4) поэтическая взвинченность к часу – двум ночи.
Морис пишет обо мне и цитирует Фр. Кафку: «l’existence de l’ærivain depend rtfellenient de sa table. Il n’a pas le droit de s’en doigner, il doit se cramponner avec les dents»[11]. Это я подчеркиваю.
Вечером часто – по 2 часа – «беседы» с Борей. Т. е. я ему рассказываю разное, наша жизнь в прошлом и настоящем, его детство и все без упрощений (но простым языком) – и с «выходом» к иным темам (история, поэзия и т. д.).
…Еще дополняю. Прав ли Морис? Вероятно. И Мишо тоже. Под угрозой, в «Грозовой отсрочке» мои поэтические силы (ритм! ритм!) удесятеряются: отвечаю залпами. Увы, подавляющей частью силы эти (в каком быту! в каких тревогах и хлопотах!) отданы теперь переводу… Который, впрочем, внезапно почти (!) уравнялся в правах с тем, что пишу по-русски. Днем, ночью, без сна – работаю как зверь. И практически это важно. Помимо публикаций, о которых тебе писал (с М. Б.), сегодня окончательно решил с Мишо вопрос о совместной книге (édition de luxe, т. е. деньги!). Вот кто безошибочный судья. Прочел сегодня дюжину моих переводов (кое-что исправил) и был дружествен как никогда. В конце книги – страницы две Мориса (надеюсь, согласится). Предполагаемый богач-издатель* (невероятный сноб) наделает в штаны от восторга.
Подумываю о том, что бы такое особенное написать для «э» («Экспресс». – И.Е.)? В перспективе, если сумею, большие возможности. Сумею ли?
Но… но… но… Отправляюсь на свидание с легочным профессором. Будет настаивать – откажусь! Не могу иначе.
Борька вчера со Степой и Анной слушал (концерт) Окуджаву. Доволен. «Доволен? Понравилось?» – «Да». Вот и весь разговор. Впрочем, поздно, перед сном.
Майя Синявская вернулась из США (Андрей обедал с Рейганом! И еще несколько диссидентов – ну и словечко! Соответственно… А.И. (Солженицын. – И.Е.) отказался от их компании) – стало быть (уже звонила), надо то и дело носиться в Фонтене (расположение строк, текстов, рисунки А.М. и т. д.).
Итак. Посев – тоже ничего нет: ни одной культуры. Снимок – никаких изменений. Вывод профессора (сверхлюбезен): туберкулез, но стадия спокойная, бактерии вялые. На всякий случай через месяц снова встречусь, а перед тем 3 раза (в 8 утра!) пробы из желудка. Учитывая мое положение, можно, видимо, не лечиться. Никому (т. е. «им») не говори, т. к. карту туберкулеза надо использовать. Гора с плеч! Симпатичнейшие лаборантки. Обо мне, о вас меня расспрашивали: «Мы много о вас говорим (!!) Расскажите, если будут новости». И т. д.
Продление жилища. Хлопоты. Но тут у меня сильная рука.
Как вас вытащить? Положись на меня!
Прости, Ириша, бесконечное «продолжение следует» – т. е. моя любовь и почтение. Сегодня впервые за все эти месяцы напился с Жаком: на приеме у богача-любителя живописи по случаю (после вернисажа) выставки Мишо. Наконец-то познакомился с его подругой Мишлин Пан Кин (бывшая жена Куперника; он тоже был). Акварели весьма неровные. Но масло есть бесподобное!!! И тушь. Сам Мишо изумителен, полон юмора, дружбы – и «выделывает над головами коленца»! У богача масса его вещей (и Дюбюффе – гм…. нет, ничего – и др.), в т. ч. мескалиновые. Ко мне —!!! Сердечности, дружбы и внимания. Книжку подготовим (надеюсь… тьфу, тьфу!). Завтра Жак будет говорить с издателем. Дениз Эстебан рассказывала о Шаре, которого недавно видела. Мою с ним историю (многолетнюю) все знают. Все – это малюсенький мирок. Тем не менее.