6
   К известному и до сих пор удивляющему всех стихотворению «Предсказание» (1830) Лермонтов сделал позднейшую приписку: «Это мечта». В те времена под «мечтой» понимали «видение», «фантазию». Фантазия – все же, скорее, игра ума и воображения – здесь же нечто большее:
 
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных, мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать,
И станет глад сей бедный край терзать;
И зарево окрасит волны рек:
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь – и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож:
И горе для тебя! – твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет все ужасно, мрачно в нем,
Как плащ его с возвышенным челом.
 
   Если вспомнить, что поэту неполных шестнадцать лет и что, как бы он ни был умен, образован и чуток, что бы ни прочел о зверствах французской революции 1793 года и каких бы рассказов ни наслушался о пугачевщине и холерных бунтах 1830 года, все равно этого вряд ли хватило бы на создание такой жестокой картины будущего в России. Тут и становится понятно: Лермонтову открылось – виденье.
   Вл. Даль толкует виденье как привиденье, явление грезы во сне и наяву, образы неплотские, зримые духом; мару, мороку. В Полном церковнославянском словаре толкование шире: необыкновенное явление во сне или на яву; созерцание, умозрение; и наконец: «виденьем называется один из способов, посредством которых Бог сообщал пророкам Свою волю, иногда это слово обозначает все способы откровения».
   Итак, это еще – откровение.
   Юноше-поэту открылось будущее отчизны – и он, внешне бесстрастно, не обнаруживая своих чувств, записывает свое пророческое виденье.
   Лермонтову, возможно, были известны замыслы декабристов про убийство царя и его семьи – хотя свидетельств о том нет. Но в «Предсказании» ни намека о декабристах: тут речь о восстании «черни», под которой можно понимать всю чернь – и в народе, и в дворянстве.
   Черный год – чернь – мощный человек: «И будет все ужасно, мрачно в нем, / Как плащ его с возвышенный челом»…
   Тиран, свергший царскую корону, видится Лермонтову в образе, очень напоминающем Наполеона. (Ну, это, конечно, под впечатлениям от прочитанного и своих собственных дум.) – В России 1917 года, то есть спустя почти век, виденье Лермонтова предстало уже в действительности, с поразительной точностью, разве что «возвышенное чело» оказалось банальным плешивым черепом, а романтический плащ обернулся заштатным чиновничьим костюмчиком с жилеткой. Да и черный год растянулся на года, если не на десятилетия, и был еще чернее, чем в предсказании юного пророка…
7
   Виденье, в том или ином обличии, все чаще приходит к Лермонтову. Более того: мне кажется, лучшие его юношеские стихи, достигающие высоты его зрелых произведений, а порой не уступающие им, это – виденья.
   Таков «Ангел» («По небу полуночи ангел летел…»): разумеется, это не только воспоминание о песне матери младенцу, – это чистой воды виденье – виденье ангела, несущего душу на грешную землю; таков «Нищий» (1830), – хотя, по воспоминаниям Екатериной Сушковой, Лермонтов написал это стихотворение под впечатлением встречи у лавры в Сергиевом Посаде со слепым нищим, который-де рассказал ему про случай, происшедший с ним; как бы то ни было, это – виденье:
 
У врат обители святой
Стоял просящий подаянья
Бедняк иссохший, чуть живой
От глада, жажды и страданья.
 
 
Куска лишь хлеба он просил,
И взор являл живую муку,
И кто-то камень положил
В его протянутую руку.
 
 
Так я молил твоей любви
С слезами горькими, с тоскою;
Так чувства лучшие мои
Обмануты навек тобою!
 
   Таков и знаменитый «Парус» (1832):
 
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом!..
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?..
 
 
Играют волны – ветер свищет,
И мачта гнется и скрыпит…
Увы, – он счастия не ищет
И не от счастия бежит!
 
 
Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой…
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
 
   И в «Нищем», и в «Парусе» виденье вызвано образом из жизни, из действительности, тут же перерастающим в символ, в откровение. Причем во втором стихотворении, написанном двумя годами позже, уже нет конкретного сравнения, как в первом, – и само виденье очищается, превращаясь в чистое духовное созерцание.
 
   Виденье и провидение
   Такие близкие по корню слова, обозначающие тонкие, почти неуловимые материи… Провидеть – предвидеть, видеть и знать наперед, по соображенью, по догадкам, или видеть в духе, в ясновидении, или силой высшею, всеведеньем; прозревать, проразумевать, проникать в сокрытое, тайное, будущее, – как толкует Вл. Даль. – Какое пространство духа открывает в виденье приставка «про»!..
   В письме к Марии Лопухиной от 2 сентября 1832 года Лермонтов просто замечает: «Вот еще стихи, которые сочинил я на берегу моря» – и, без заголовка, переписывает свой «Парус». Видел он тогда, на берегу Финского залива, или не видел чью-то одинокую лодку под парусом, – он провидит в этом образе все свое существо, всю свою собственную судьбу… И адресат его отнюдь не случайный – и настроение духа, обычно веселое, в этот раз другое – обостренное переживаниями и мыслями, взволнованное. Недаром несколькими строками позже он добавляет в постскриптуме:
   «Мне бы очень хотелось задать вам небольшой вопрос, но не решаюсь написать. Коли догадываетесь – хорошо, я буду доволен; а нет – значит, если бы я и задал вопрос, вы бы не могли на него ответить.
   Это такого рода вопрос, какой, быть может, вам и в голову не приходит».
   Но Мария Александровна разгадала, о чем, вернее, о ком речь. – О ее младшей сестре Вареньке без слов спрашивал Лермонтов, полагаясь на волю судьбы – и все наперед рассказав о себе в своем новом стихотворении «Парус». 12 октября 1832 года Мария Лопухина отвечала:
   «Поверьте, я не потеряла способности угадывать Ваши мысли, но что мне Вам сказать? Она здорова, вид у нее довольно веселый, вообще же ее жизнь столь однообразна, что даже нечего о ней сказать, – сегодня похоже на вчера. Думаю, что вы не очень огорчитесь, узнав, что она ведет такой образ жизни, потому что он охраняет ее от всяких испытаний; но я бы желала для нее немного разнообразия… Ну что же? Угадала ли я Ваши мысли? То ли это удовольствие, которого Вы от меня ожидали?»
   Удовольствие было, разумеется, то… только вот парусу одинокому недоставало – струи светлей лазури и луча солнца золотого: он просил бури
   Виденье как таковое, без всякого сомнения, всерьез занимало и волновало Лермонтова. Обнаружив эту созерцательную способность в себе, он однажды словно бы отстраняется от этого явления в самом себе, выходит из-под его обаяния – и рисует его «двойной» портрет: виденье в виденьи. (Позже это повторится в позднем его шедевре «Сон» – «В полдневный жар в долине Дагестана…», где ему привидится сон во сне.) А пока речь – о стихотворении «Чаша жизни»:
 
I
Мы пьем из чаши бытия
С закрытыми очами,
Златые омочив края
Своими же слезами;
 
 
II
Когда же перед смертью с глаз
Завязка упадает,
И все, что обольщало нас,
С завязкой исчезает;
 
 
III
Тогда мы видим, что пуста
Была златая чаша,
Что в ней напиток был – мечта,
И что она – не наша!
 
(1831)
   Человеческая жизнь – как одно непрерывное виденье – «мечта», и она «не наша». Не наша – но чья же? Не иначе, это – провидение о нас. А провидение – это промысл Божий: согласно церковному толкованию, попечение, властительство, распоряжение; попросту – воля Божия.
   Православное понимание промысла – действие премудрой и всеблагой воли Божией, которая благим целям, всякому добру вспомоществует, а возникающее, чрез удаление от добра, зло пресекает и обращает к добрым последствиям. – В контексте же, в самой интонации лермонтовского стихотворения нет и намека на что-то хорошее, доброе, чего бы он ожидал в будущем: ощущение пустоты жизни и всех ее обольщений, жесткое, безрадостное понимание своей невластности над судьбой, но и, одновременно, принятие всего, что сулит воля Божия или рок.
8
   Образ бури, желание предельных испытаний в жизни и готовность к сильнейшим душевным борениям, сродни духу Лермонтова: он уже ощутил в себе просыпающуюся духовную мощь, которой требовались действия.
   Стихотворение «Крест на скале», возможно, написано в 1830 году, раньше, чем «Парус» (точная дата не установлена), но в нем те же мотивы поиска борьбы.
 
В теснине Кавказа я знаю скалу,
Туда долететь лишь степному орлу,
Но крест деревянный чернеет над ней,
Гниет он и гнется от бурь и дождей.
 
 
И много уж лет протекло без следов
С тех пор, как он виден с далеких холмов.
И каждая кверху подъята рука,
Как будто он хочет схватить облака.
 
 
О, если б взойти удалось мне туда,
Как я бы молился и плакал тогда;
И после я сбросил бы цепь бытия,
И с бурею братом назвался бы я!
 
   Чем не виденье!
   Но о чем он хотел бы молиться и плакать? «Цепь бытия» – довольно неопределенно сказано. Что это? порабощенность миру? грешному человеческому естеству в себе? – Ответа нет. Очевиден только порыв к этому одинокому деревянному кресту на скале, символу веры и искупительных страданий Спасителя. Земное и небесное сходятся в этом порыве – на высоте, на самом краю двух стихий. Лишь там надеется поэт обрести свободу.
   Другой его порыв – к своему полумифическому прошлому – запечатлен в стихотворении «Желание» (1831):
 
Зачем я не птица, не ворон степной,
Пролетевший сейчас надо мной?
Зачем не могу в небесах я парить
И одну лишь свободу любить?
 
 
На запад, на запад помчался бы я,
Где цветут моих предков поля,
Где в замке пустом, на туманных горах,
Их забвенный покоится прах.
 
 
На древней стене их наследственный щит
И заржавленный меч их висит.
Я стал бы летать над мечом и щитом,
И смахнул бы я пыль с них крылом;
 
 
И арфы шотландской струну бы задел,
И по сводам бы звук полетел;
Внимаем одним, и одним пробужден,
Как раздался, так смолкнул бы он.
 
 
Но тщетны мечты, бесполезны мольбы
Против строгих законов судьбы.
Меж мной и холмами отчизны моей
Расстилаются волны морей.
 
 
Последний потомок отважных бойцов
Увядает средь чуждых снегов;
Я здесь был рожден, но нездешний душой…
О! Зачем я не ворон степной?..
 
   Очевидно, что нездешний душой – относится больше к небесам, нежели к земле, будь она землей далеких шотландских предков или здешней, потому что только небеса обещают свободу. «Чуждые» же «снега», где увядает без борьбы «потомок отважных бойцов», только напоминают о нездешности
   В этом стихотворении особенно пленяет певучий, отчетливый, чисто лермонтовский тон, неповторимый по ритму и звучанию, – словно бы вживую, наяву слышишь голос самого поэта, донесшийся через десятки лет…

Любви – и пламень, и остуда

1
   Любовь, способность любить – это самый загадочный дар жизни, и какие бы объяснения ему ни находили, он остается до конца не уловимым, не изъясненным.
   Любовь – это когда душа всклень; любовь изливается сама из себя и не убывает при том, а будто многократно возрастает, и полнится, и заполняет собой весь мир.
   У Лермонтова и была такая душа – до краев наполненная чувством…
   Записка 1830 года, 8 июня. ночь.
   «Кто поверит мне, что я знал любовь, имея 10 лет от роду?
   Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушки, кузины. – К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет 9. Я ее видел там. Я не помню, хороша собою была она или нет. Но ее образ и теперь еще хранится в голове моей; он мне любезен сам не знаю почему. – Один раз, я помню, я вбежал в комнату: она была там и играла с кузиною в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. – Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так. О! сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум! – И так рано!.. Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату. – Я не хотел говорить об ней и убегал, слыша ее названье (теперь я забыл его), как бы страшась, чтоб биение сердца и дрожащий голос не объяснил другим тайну, непонятную для меня самого. – Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне, мне неловко как-то спросить об этом: может быть, спросят и меня, как я помню, когда они позабыли; или тогда эти люди, внимая мой рассказ, подумают, что я брежу; не поверят ее существованью, – это было бы мне больно!.. Белокурые волосы, голубые глаза, быстрые, непринужденность – нет: с тех пор я ничего подобного не видал, или это мне кажется, потому что я никогда так не любил, как в тот раз. Горы кавказские для меня священны… И так рано! в 10 лет… о эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум!.. иногда мне странно, и я готов смеяться над этой страстию! – но чаще плакать».
   Что тут скажешь? – и надо ли что-то говорить?..
   Всклень наполненная душа-чаша перелилась через край и заполнила собой и горы кавказские, и весь мир, и всю память… – а девочка, – белокурая, голубые глаза, – исчезла, растворилась в какой-то своей жизни, и названия – имени ее – даже не осталось.
   Что же она на самом деле, эта детская любовь? какой знак подала собою? что ею исполнилось в жизни и судьбе?..
   Все – неизъяснимо.
 
   В стихотворении «Кавказ» (1830) Лермонтов снова вспоминает свою первую любовь:
 
Там видел я пару божественных глаз;
И сердце лепечет, воспомня тот взор:
Люблю я Кавказ!.. —
 
   однако строки эти, увы, банальны, да и само стихотворение сильно уступает живому слогу дневниковой записи.
   Годом раньше Лермонтов в стихотворении «К Гению» вспоминал свою вторую любовь, отроческую, моля своего неизменного Гения:
 
Дай еще раз любить! дай жаром вдохновений
Согреться миг один, последний, и тогда
Пускай остынет пыл сердечный навсегда.
 
   Не рано ли в пятнадцать лет прощаться навсегда с любовью, укорять с элегической грустью:
 
Но ты забыла, друг! когда порой ночной
Мы на балконе там сидели. Как немой,
Смотрел я на тебя с обычною печалью.
Не помнишь ты тот миг, как я, под длинной шалью
Сокрывши голову, на грудь твою склонял —
И был ответом вздох, твою я руку жал —
И был ответом взгляд и страстный и стыдливый!
И месяц был один свидетель молчаливый
Последних и невинных радостей моих!..
 
   Позднейшая приписка к этому стихотворению гласит: «Напоминание о том, что было в ефремовской деревне в 1827 году – где я во второй раз полюбил 12 лет – и поныне люблю». «Предметом» чувства была Анна Столыпина, годом младше Лермонтова, которая доводилась двоюродной сестрой его матери.
 
«И поныне люблю…»
 
   С десяти лет любовь ни на миг не покидала его, она только перешла с белокурой безымянной девочки на другую…
 
Никто, никто, никто не усладил
В изгнанье сем тоски мятежной!
Любить? – три раза я любил,
Любил три раза безнадежно.
 
(1830)
   Это не столько стихотворение, сколько признание пятнадцатилетнего юноши, записанное стихом. Как бы ни были избиты образы изгнанья и тоски мятежной, но именно они точно определяют, что у поэта на душе. Изгнанье – из родной семьи: ранним сиротством, отлучением от отца; из среды сверстников – зрелостью ума, тяжестью дум; из общества, света – силою таланта и резкой отличностью духа, внутреннего мира. Тоска же мятежная – первородное свойство его души, непокорство земному небесным в себе и, одновременно, небесному – земным своим естеством. Слишком ярок он душой, слишком могуч духом – ему тесны установленные светом рамки, чужда его самодовольная пустота. Какого уж тут ответа ждать в любви! Тут изначальная безнадежность… с чем он, по младости лет, еще не готов смириться. Однако эта безнадежность отнюдь не умаляет любовной страсти:
 
………..О, когда б я мог
Забыть, что незабвенно!..
 
(«1831-го июня 11 дня»)
   Даже новое чувство не способно вытеснить не избытую сердцем любовь:
 
И я другую с нежностью люблю,
Хочу любить, – и небеса молю
О новых муках; но в груди моей
Все жив печальный призрак прежних дней.
 
(Там же)
   Шестнадцатилетний поэт ясно осознает, что любовь, ответная или безответная, – неизбывная потребность его души.
 
Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порожденное в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! – любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил.
 
 
И отучить не мог меня обман;
Пустое сердце ныло без страстей,
И в глубине моих сердечных ран
Жила любовь…
 
(Там же)
   Любовь – условие его жизни, какие бы мучения ни приносила эта сильнейшая страсть. Впрочем, страсть в первоначальном значении и есть – мука.
2
 
Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала…
 
(«1831-го июня 11 дня»)
   Чудесного он искал, прежде всего, в любви. Не это ли чудесное промелькнуло перед ним, десяти лет от роду, на Кавказе, в образе белокурой и голубоглазой – ангелоподобной – девочки и тут же исчезло, не оставив по себе даже ее имени?..
   Звуки небес в колыбельной матери над ним, трехлетним младенцем («…то была песня, от которой я плакал») – спустя семь лет девочка без названья, ослепительная до слез: чудесное, показавшись на миг, тут же скрывалось навсегда, продолжая жить с неизбывной силой в памяти сердца…
   Когда в юношеском возрасте пришли новые любови, Лермонтов, повинуясь своему существу, опять искал повторения чуда, жаждал некоей предощущаемой и такой, казалось бы, возможной встречи с воображаемым идеалом, но… в конце концов находил лишь разочарование. Пока не понял раз и навсегда: небесное не живет на земле.
   Меж искомых страстей незаметно затесалось и другое, нечто весьма и весьма земное… – не знаю уж как насчет души, но в лирике его не нашедшее себе ни малейшего отзвука. Биографом поэта П.К.Шугаевым оно, это земное, запечатлено вполне по-домашнему:
   «Когда Мишенька стал подрастать и приближаться к юношескому возрасту, то бабушка стала держать в доме горничных, особенно молоденьких и красивых, чтобы Мишеньке не было скучно. Иногда некоторые из них были в интересном положении, и тогда бабушка, узнав об этом, спешила выдавать их замуж за своих же крепостных крестьян по ее выбору. Иногда бабушка делалась жестокою и неумолимою к провинившимся девушкам, отправляла их на тяжелые работы, или выдавала замуж за самых плохих женихов, или даже совсем продавала кому-либо из помещиков… все это шестьдесят-семьдесят лет тому назад, в блаженные времена крепостного права, было весьма обычным явлением…»
   Поистине, как писал бабушкин внук:
 
Не говори: одним высоким
Я на земле воспламенен…
 
(«К***», 1830)
   Разумеется, это земное, блаженных времен крепостного права, не имело у Лермонтова никакого отношения к той сильнейшей страсти, которой он жил.
   Молодой поэт то трезво остерегает себя:
 
Страшись любви: она пройдет,
Она мечтой твой ум встревожит,
Тоска по ней тебя убьет,
Ничто воскреснуть не поможет.
 
(«Спасение», 1830);
   то сознает свое полное бессилие перед тайною чувства, дарующего не только страдание, но и недолгое забытье:
 
Как я хотел себя уверить.
Что не люблю ее, хотел
Неизмеримое измерить,
Любви безбрежной дать предел.
 
 
Мгновенное пренебреженье
Ее могущества опять
Мне доказало, что влеченье
Души нельзя нам побеждать;
 
 
Что цепь моя несокрушима,
Что мой теперешний покой
Лишь глас залетный серафима
Над сонной демонов толпой.
 
(«К себе», 1831)
   Порой, исподволь лелеемый, идеал, как мираж, очаровывает поэта, но он не в силах позабыть обманную природу видения:
 
Я видел тень блаженства; но вполне,
Свободно от людей и от земли,
Не суждено им насладиться мне.
Быть может, манит только издали
Оно надежду; получив, – как знать? —
Быть может, я б его стал презирать
И увидал бы, что ни слез, ни мук
Не стоит счастье, ложное как звук.
 
 
Кто скажет мне, что звук ее речей
Не отголосок рая? что душа
Не смотрит из живых очей,
Когда на них смотрю я, чуть дыша?
Что для мученья моего она,
Как ангел казни, богом создана?
Нет! чистый ангел не виновен в том,
Что есть пятно тоски в уме моем…
 
(«Я видел тень…», 1831)
   Ангел казни лишь на миг вновь мнится ему чистым ангелом; но уже вскоре, в другом стихотворении, видение меркнет и исчезает совсем:
 
Я не люблю тебя; страстей
И мук умчался прежний сон;
Но образ твой в душе моей
Все жив, хотя бессилен он;
Другим предавшися мечтам,
Я все забыть его не мог;
Так храм оставленный – все храм,
Кумир оставленный – все бог!
 
(«Я не люблю тебя…», 1831)
   А вот уже и развязка чувства, исполненная трезвой, безотрадной горечи:
 
Ответа на любовь мою
Напрасно жаждал я душою,
И если о любви пою —
Она была моей мечтою.
 
 
Как метеор в вечерней мгле,
Она очам моим блеснула
И, бывши все мне на земле,
Как все земное, обманула.
 
(«Стансы», 1831)
   Следом – уже гордая отповедь самой сильнейшей страсти, вернее ее предмету, перечеркивающая прежние чувства:
 
Я не унижусь пред тобою;
Ни твой привет, ни твой укор
Не властен над моей душою.
Знай: мы чужие с этих пор.
Ты позабыла: я свободы
Для заблужденья не отдам;
И так пожертвовал я годы
Твоей улыбке и глазам,
И так я слишком долго видел
В тебе надежду юных дней
И целый мир возненавидел,
Чтобы тебя любить сильней.
Как знать, быть может, те мгновенья,
Что протекли у ног твоих,
Я отнимал у вдохновенья!
А чем ты заменила их?
Быть может, мыслию небесной
И силой духа убежден,
Я дал бы миру дар чудесный,
А мне за то бессмертье он?
Зачем так нежно обещала
Ты заменить его венец,
Зачем ты не была сначала,
Какою стала наконец!
Я горд! – прости! люби другого,
Мечтай любовь найти в другом;
Чего б то ни было земного
Я не соделаюсь рабом.
К чужим горам, под небо юга
Я удалюся, может быть;
Но слишком знаем мы друг друга,
Чтобы друг друга позабыть.
Отныне стану наслаждаться
И в страсти стану клясться всем;
Со всеми буду я смеяться,
А плакать не хочу ни с кем;
Начну обманывать безбожно,
Чтоб не любить, как я любил, —
Иль женщин уважать возможно,
Когда мне ангел изменил?
Я был готов на смерть и муку
И целый мир на битву звать,
Чтобы твою младую руку —
Безумец! – лишний раз пожать!
Не знав коварную измену,
Тебе я душу отдавал;
Такой души ты знала цену?
Ты знала – я тебя не знал!
 
(«К*», 1832)
   Наука страсти нежной к осьмнадцати годам (как и у довольно близкого по времени литературного героя Онегина) изучена и, более того, испытана и вдоль и поперек. (Даром что у лишнего человека Онегина – до открытия Татьяны – любовь была понарошку, весьма равнодушной игрою, у Лермонтова же она – сразу всерьез, сразу – трагедия.)
   …Не важно, точно ли установлен исследователями адресат этого и предыдущих стихотворений поэта (Наталья Иванова, Екатерина Сушкова, Варвара Лопухина): по сути, во всех них он ищет своего чистого ангела на земле, ищет – и не находит.
   Но все ли до конца утрачено в душе?..
 
Она не гордой красотою
Прельщает юношей живых,
Она не водит за собою
Толпу вздыхателей немых.
И стан ее не стан богини,
И грудь волною не встает,
И в ней никто своей святыни,
Припав к земле, не признает.
Однако все ее движенья,
Улыбки, речи и черты
Так полны жизни, вдохновенья,
Так полны чудной простоты.
И голос душу проникает,
Как вспоминанье лучших дней,
И сердце любит и страдает,
Почти стыдясь любви своей.
 
(«Она не гордой красотою…», 1832)
   На грешной на земле, среди обманувших надежду подруг, Лермонтову вновь чудится небесное…
3
   Ровесник и соученик Лермонтова по Школе юнкеров Александр Меринский вспоминал: «Лермонтов, как сказано, был далеко не красив собою и в первой юности даже неуклюж. Он очень хорошо знал это и знал, что наружность много значит при впечатлении, делаемом на женщин в обществе. С его чрезмерным самолюбием, с его желанием везде и во всем первенствовать и быть замеченным, не думаю, чтобы он хладнокровно смотрел на этот небольшой свой недостаток. Знанием сердца женского, силою своих речей и чувства он успевал располагать к себе женщин, – но видел, как другие, иногда ничтожные люди легко этого достигали. Вот как говорит об этом один из его героев Лугин, в отрывке из начатой повести: «Я себя спрашивал: могу ли я влюбиться в дурную? Вышло нет: я дурен, и, следственно, женщина меня любить не может. Это ясно». Потом далее продолжает: «Если я умею подогреть в некоторых то, что называется капризом, то это стоило мне неимоверных трудов и жертв; но так как я знал поддельность этого чувства, внушаемого мною, и благодарил за него только себя, то и сам не мог забыться до полной, безотчетной любви: к моей страсти примешивалось всегда немного злости; все это грустно – а правда!..»