А майор продолжал:
   – Мне известно, Максим Фридрихович, что именно вы сумели обработать одного из самых влиятельных в стране помещиков и склонить его на свою сторону. Это большая победа, штабс-капитан! Я отдаю должное сложности работы, проделанной вами. А теперь – личная просьба: передайте Ашрафи мне. Вы ведь его сейчас совсем не используете! Но так, чтобы это осталось между нами. И на первых порах помогите сломить его англофобство: Ашрафи с вами, конечно, посчитается…
   Обычно бледные скулы Кесслера запылали, он прищурился, будто в глаза попал дым от сигары Шелбурна.
   – Вы хорошо подумали, майор, перед тем, как сделать мне такое предложение?
   Кесслер знал, чувствовал, что быть сегодня чему-то плохому. Не зря ему не хотелось ехать на этот прием…
   – Я очень хорошо подумал, прежде чем позволил себе оторвать вас от французских художников. Но сейчас – не до них! Сейчас надо заботиться о другом.
   – Мне кажется, господин Шелбурн, что вы в какой-то степени склоняете меня к измене?
   – Кому, господин Кесслер? Неужто вы вспомнили о присяге? Так обожаемого монарха, которому вы присягали на верность, уже несколько месяцев как нет!
   – Неважно. Я – офицер русской армии.
   – Нет такой армии! Одни осколки, как от разбитой вдребезги чашки… Да и когда была, даже в собственной стране не сумела навести порядок!
   – В конце концов ѕ я русский человек и…
   – Что «и»? Да потом, какой вы, извините, русский? Максим Фридрихович Кесслер!
   – Это все, что осталось во мне немецкого, мистер Шелбурн! Мои предки переселились в Россию два века назад. Мои прабабка, бабка и мать, которыми я горжусь, были русскими женщинами. Я родился и рос в Петербурге, среди русских, и никогда не чувствовал себя немцем!
   – Не горячитесь, штабс-капитан. Подумайте трезво над тем, что происходит в мире, в частности на вашей родине, которой вы, очевидно, тоже гордитесь. Со дня на день хозяевами в ней станут большевики. Если вы их очень любите, тогда, конечно, другое дело. Но и в том, и в другом случае ваши солдаты скоро уйдут отсюда. Вам их здесь не удержать после тех лозунгов, которыми подкупили народ в России красные! С солдатами, по всей видимости, уйдете и вы… Так на кой черт вам Ашрафи? А нам он может быть полезен… Ну, так как же? Можно рассчитывать на вашу помощь?
   – Будьте здоровы, господин майор! – Максим Фридрихович с трудом – от негодования дрожали руки – засунул в специальный мешочек трубку, которую до того все время посасывал, хотя уже давно выбил из нее пепел, и, обойдя Шелбурна, как обошел бы дерево или колонну, поспешил в особняк.
   Поговорив с присутствующими ровно столько, сколько требовали приличия, Кесслер незаметно покинул посольство. Он подозвал извозчика и устало опустился на пружинистое сиденье. Лошадка, резко взяв с места, побежала, но Максим Фридрихович приказал вознице не торопиться: хотелось немного проветриться, не спеша подумать обо всем, что произошло. И о том, что еще может произойти… Ну и наглец, этот Шелбурн! Видно, то, что о нем рассказывали, – не преувеличение…
   – Негодяй! – неожиданно вырвалось у Кесслера.
   Кучер обернулся:
   – Надеюсь, путешествие не очень утомляет господина?
   – Нет-нет! Езжай еще медленнее…
   – Пожалуйста, серкар!
   Но лошадь не хотела плестись шагом, видно, застоялась, и ее хозяин прилагал немало усилий, чтобы заставить резвунью не мчаться, а еле перебирать ногами, как хотелось русскому офицеру. Кесслер силился определить породу лошади. Если бахтиарская – она должна быть светлая, с черными крапинками, но в темноте не мог как следует разглядеть.
   Ночь разом упала на город и прогнала с улиц пестрый шумный люд. Лишь раз навстречу попался запоздалый дервиш с выдолбленной из кокосового ореха чашкой в руке: на дне ее позвякивала собранная за день милостыня. Потом медлительный осел с двумя мешками по бокам, на которых лежал круглый плоский стол без ножек, заваленный сластями, апельсинами и кое-как освещенный керосиновой лампой, преградил путь экипажу…
   Вокруг было пусто, и ничто не отвлекало Кесслера от его невеселых мыслей: о гнусном предложении Шелбурна; о бедственном положении семей офицеров, не говоря уже о рядовом составе, с марта не получавшем жалованья; о переживаниях и страхах, выпавших на долю отца и матери, оставшихся в Петрограде; о бедах, настигших его отечество, по которому они с Ольгой так стосковались…
   Ночь прошла в тревожных раздумьях, не подсказавших никакого выхода из создавшегося положения. Утром на душе у Кесслера было по-прежнему тягостно. Одно стало ясно: майору Шелбурну Максим Фридрихович никогда больше не подаст руки!
 
   Фаэтон, регулярно – теперь уже в кредит – доставлявший Кесслера на работу, подъехал к тупичку, вблизи проспекта Надыри, где Максим Фридрихович снимал квартиру, и повез его через Лалезар – «Луг тюльпанов», – через проспект Амира Кабира, на Паминар, где разместилось русское посольство: неказистое двухэтажное здание, расположенное буквой «Т», с террасами – айванами, обрамленными колоннами.
   К себе идти не хотелось, да и не было особых дел. Поэтому Кесслер направился к подполковнику Величко, тоже сотруднику аппарата военного атташе, с которым был в дружеских отношениях, несмотря на довольно большую разницу в возрасте. Григорий Степанович являлся рано, задолго до того, как съезжались остальные.
   Кабинет Величко был обставлен более чем просто: рабочий стол, сейф, несколько старых стульев, книжный шкаф, забитый папками и подшивками газет – в обязанности подполковника, свободно владевшего персидским, входило регулярное чтение местной прессы. Единственное, что выпадало из общего канцелярского стиля, был прекрасный шерстяной ковер, сделанный в расчете на знатока. Какой-то благодарный купец, поставлявший продовольствие для русской армии, подарил его военному атташе. Но тот сразу же приказал убрать «рассадник пыли». Так эта роскошная вещь попала к Величко…
   Максим Фридрихович вошел в кабинет и, как всегда, несколько секунд любовался изумительной гаммой тонов, плавно переходящих один в другой. Потом обошел ковер, лежавший в центре комнаты, и уселся в углу, на свое обычное место.
   Кесслер долго не мог понять: почему ему жаль наступать на ковер, будто он живой? Персы, те вообще кидают новые ковры на улицу под ноги прохожим, чтобы снялся лишний ворс. А Максиму Фридриховичу от одной только мысли, что он должен пройти по чудесному узору пыльными башмаками, становилось не по себе. Но потом он сообразил, в чем дело.
   …Как-то случайно Кесслер попал на ковровую фабрику и был потрясен тем, что там работают, в основном, дети. За нехитрым станком сидит несколько ребятишек пяти, восьми, десяти лет, а за ними висят веретена с разноцветными шерстяными нитками. «Мастер» – парнишка лет двенадцати – стоит между станками, держа в руке раскрашенный рисунок, и нараспев произносит: «Три оранжевых, четыре зеленых, шесть коричневых…» Тотчас ему отвечает чей-то тоненький голосок: «Три оранжевых, четыре зеленых, шесть коричневых…» Приказ понят, и крошечные пальчики с быстротой молнии уже связывают нужные нити. И так – с утра до ночи. Как молитва, которую правоверные повторяют в мечети вслед за нишнамазом, руководителем процедуры.
   По всему миру славятся персидские ковры! Особенно – исфаганские и кирманские. Хороши изделия и некоторых кочевых племен, кашкайские например. Но откуда бы ковры ни везли, как бы они ни назывались, в одном можно быть твердо уверенным: ткали их маленькие дети. Вот почему при одном взгляде на нарядный пол в кабинете Величко у Максима Фридриховича заходилось сердце: он вспоминал худеньких малышей, которым даже глаза некогда было поднять на гостя, и представлял среди них своего розовощекого Павлика. Он как раз входил в «нужный» возраст – скоро ему исполнится пять лет…
   – Что ты сегодня такой кислый, Максим?
   Тучный подполковник вынул из шкафа стопку льняных полотенец. Целый день бедняга будет вытирать ими багровое лицо и набрякшую шею: Величко мучительно переносил жару. Пока он еще был в состоянии нормально разговаривать, Кесслер решил поведать ему о вчерашней стычке с Шелбурном.
   К своему огромному удивлению, штабс-капитан заметил, что Величко, внимательно его слушавший, совершенно спокоен.
   – Все? – спросил тот, когда Кесслер, закончив взволнованный рассказ, сунул в рот нераскуренную «носогрейку», чтобы хоть немного вернуть себе обычное душевное равновесие. Раньше, в трудные минуты, это хорошо помогало: пососет немного свою маленькую трубочку, и становится легче.
   – Все! – Максим Фридрихович чуть не выронил «носогрейку». – Тебе этого мало, Гриша?
   Не отвечая, Величко с трудом вылез из-за стола и потащился к сейфу. Порывшись в нем, он нашел какую-то бумагу и так же медленно и молча двинулся назад. Лишь усевшись в свое скрипучее деревянное кресло, протянул бумагу Кесслеру:
   – На, ознакомься… Это – копия телеграммы Милюкова, министра иностранных дел Временного правительства, в русское посольство в Персии.
   – То есть нам?
   – Вот именно…
   Кесслер быстро пробежал машинописный текст. Потом прочел еще раз, уже внимательно, вдумываясь в каждое слово.
   «Считаем… полезным довести до сведения шахского правительства, что Россия по-прежнему будет придерживаться полного взаимопонимания с Англией в персидских делах… Политика России не потерпит никакого изменения… Имейте, однако, в виду, что при новом нашем строе нам нельзя открыто выступать против либеральных веяний в Персии. Поэтому желательно, чтобы в подобных вопросах вы предоставляли инициативу английскому посланнику, оказывая ему со своей стороны поддержку в его начинаниях…»
   – Ну, как? – Величко уже промокал лицо белоснежным полотенцем.
   Кесслеру стало тошно. Не отвечая, он набил «носогрейку», чего обычно избегал с утра, и задымил…
   – Да перестань ты делать из мухи слона! – рассердился Величко. – Что тебя так потрясло? Что нового ты узнал? Мы же все время работали в контакте с англичанами! Информировали друг друга, помогали друг другу… Шелбурн – нравится он тебе или нет – просто сделал деловое предложение.
   – Но в какой форме?
   – Брось ты, Максим! Сейчас не до мелочной дипломатии…
   – Почему тогда, объясни мне, я должен скрыть все это от начальства?
   – А черт его знает. Но этому самому начальству, учти, теперь плевать на твоего помещика! Как его там?
   – Ашрафи. Что означает – старинная золотая монета, весом в четыре грамма. Как всякая монета, она, конечно, разменная…
   Кесслер произнес это таким унылым тоном, что Величко расхохотался. Но потом, увидев, что друг совсем пал духом, задумался.
   – Знаешь что, Максим? Есть предложение: коли ты мне не веришь, сходи к полковнику! Он заменяет атташе, поэтому, как скажет, так и будет. Но если все-таки прав я – с тебя причитается.
   – Сколько же ты хочешь получить ашрафи?
   – Я предпочитаю брать туманами. Это вернее. Учти, самое малое, на что я соглашусь, – бутылка коньяка! И чтоб был не хуже того, каким потчует французский посол своих гостей и которого ты вчера наверняка прилично выпил от возмущения… Ничего, голубчик, не расстраивайся – скоро нам придет жалованье. А пока возьмешь у своего лавочника в долг: бутылкой больше, бутылкой меньше – какая разница? Ну, иди, иди!
   Полковник с утра обычно терпим…
   Но Григорий Степанович на этот раз ошибся. Смирнов, человек неопределенных лет и неопределенной внешности, был не в духе. Пригласив Кесслера сесть, он продолжал нервно перебирать бумаги, которыми был завален его массивный стол. Потом, так и не найдя того, что ему требовалось, нетерпеливо посмотрел на Кесслера.
   – Что у вас, штабс-капитан?
   А через несколько минут, когда тот вкратце рассказал об оскорбительном предложении Шелбурна, полковник уже разглядывал своего сотрудника с откровенным раздражением:
   – Ну и что здесь «оскорбительного»? Разве вы забыли, что у нас с англичанами одинаковые интересы в Персии?
   – Да, но…
   Полковник не дал Максиму Фридриховичу договорить:
   – …А то, что Шелбурн просил вас помочь ему якобы втайне, так это вы просто плохо поняли майора. Можете со спокойной совестью передать ему Ашрафи: думаю, нам он больше не понадобится… – Смирнов начал сердито рыться на столе.
   – Все понятно, господин полковник! Я могу идти?
   – Идите, Кесслер. И постарайтесь несколько шире взглянуть на предложение Шелбурна. Иначе, какой же вы разведчик?
   Этот незаслуженный упрек ударил Максима Фридриховича почти так же, как вчерашние слова майора, который и честь, и совесть, и любовь к родине одним махом втоптал в грязь. До сих пор никто не считал Кесслера плохим разведчиком! По крайней мере он этого не слышал.
   Сидя в своем закуточке, механически листая какие-то «дела» – работы сейчас практически не было, – Максим Фридрихович все не мог пережить обиду, которую, походя, нанес ему полковник. В Генштабе Кесслер всегда был на хорошем счету, особенно после той, голландской, операции…
   Максима Фридриховича с детства тянуло к технике. Это было, очевидно, наследственное: отец много лет работал инженером на Путиловском заводе и лелеял мысль, что сын пойдет по его стопам. Так и случилось бы, не встреться он с Ольгой, дочкой сторожа гимназии, которую кончал юный Кесслер…
   Бурный роман, необходимость самому зарабатывать на хлеб, ибо родители восстали против такого «мезальянса», поступление в военное училище сломали первоначальные планы: о технике пришлось забыть.
   Зато, став офицером, Максим Фридрихович смог жениться на Ольге, обладательнице редкостных глаз – они были у нее не синими, не голубыми, а цвета фиалки. Как однажды запали в душу, так с этим уже ничего нельзя было поделать ни ему, ни отцу с матерью, едва не проклявшим единственного сына.
   Потом они смирились со своей «бедой», особенно когда на свет появился Павлик. Но отношения с невесткой всегда были весьма прохладными, что крайне огорчало Кесслера, по-прежнему любившего стариков. Спасало лишь то, что Максим Фридрихович чаще бывал за границей, чем в Петербурге. А расстояние, как известно, многое сглаживает…
   Они, наверное, так и жили бы в Гааге, если б не началась мировая война. Максиму Фридриховичу, русскому подданному, но немцу по своим корням, да еще с такой фамилией, нельзя было там оставаться. И Генштаб перевел его в Иран. А жаль… В Голландии Кесслер сумел сделать кое-что полезное для родины! Особенно хвалило его начальство за одного германского офицера, которого Максим Фридрихович сумел завербовать незадолго до войны.
   Женатый на голландке, тот приехал с ней в Гаагу, вскоре проигрался и был близок к самоубийству, так как платить оказалось нечем. И тут легкомысленного кутилу спас Кесслер, ссудив необходимую сумму.
   За это воспрянувший духом офицер, особенно не страдая угрызениями совести, стал снабжать своего избавителя весьма интересными данными. Особую ценность такая информация приобрела тогда, когда азартного картежника перевели в штаб стрелкового корпуса, передислоцированного к самой границе с Россией.
   Кесслер хорошо помнил, что по приезде в Петербург говорило благодарное начальство! А тут? И Шелбурна он неправильно понял. И в сложившейся ситуации не разобрался. И разведчик он – никуда. Да еще Павлик опять болеет. Пытались лечить его домашними средствами – не помогло. Пришлось вызвать доктора и расплатиться с ним последними сбережениями: врачи – не лавочники, в кредит свои знания не отпускают.
   «В общем, все плохо… – кручинился Максим Фридрихович, сидя в одиночестве. – А может, я и впрямь чего-то недопонимаю? Такие разные люди, как Шелбурн, Величко, Смирнов, все твердят одно и то же! А я – совершенно другое. Потерял конец мотка, что ли, как здесь говорят?»
   В невеселых раздумьях прошел целый день. Обычно Кесслер нет-нет да и заглядывал к Величко. А тут что-то не хотелось. Но тот сам зашел к Максиму Фридриховичу по дороге домой.
   – Ну, стало тебе легче после посещения Смирнова? – Григорий Степанович опустился на рассохшийся стул: жара совсем вымотала его. – Знаю, что нет. Еще и коньяк мне проиграл! Ладно, прощаю тебе его до прихода жалованья. Верно, уж скоро… Не может же Керенский думать, что Реза-шах взял нас на довольствие! Если только зачислит в свой гарем? А с Шелбурном ты поладь… Забудь, что он хам и человек нечистоплотный. Сколько времени работали вместе! Сейчас артачиться смешно… Ты, очевидно, знаешь эту персидскую мудрость? «Если привяжешь двух лошадей в одном стойле, одной масти они не станут, но приобретут одинаковые наклонности». Так вот: стойло у нас – общее, наклонности давно схожи. Ну а масть тебе менять не обязательно! Тем более что это, как утверждается, и невозможно…
   Величко закончил тяжело давшийся ему монолог и с трудом поднялся.
   – Ну, идешь ты или собираешься здесь ночевать? А то я нанесу визит твоей милейшей жене. – Степан Григорьевич попытался изобразить на своем багровом лице нечто похожее на страсть. Но это плохо у него получилось, и Величко махнул пухлой рукой. – Нет уж, побреду к своей старушенции: перед ней хоть не надо выламываться! Сил к концу дня совсем нет. Павлик еще болеет? Жаль… Слушай, возьми у меня денег! Ты, наверное, на мели, а тут – врачи, лекарства…
   – Спасибо, Гриша. У нас еще есть немного. Оля кое-что продала. – Кесслер покраснел от унижения.
   ѕ Ну и докатились мы! Телеграмму прислать Милюков не забыл. А подумать о том, что мы тут все-таки жрать должны, – на это у Временного правительства времени не хватает, – грустно пошутил Величко. – Видно, совсем там плохи дела…
   – Ты так думаешь? – Краска вмиг сбежала с лица Кесслера.
   – А! – Величко сделал безнадежный жест. И от этого жеста Максиму Фридриховичу стало страшно.
   Прошло около трех месяцев. Наступил ноябрь семнадцатого года. А положение русской миссии было все таким же неопределенным. Офицеры по-прежнему не получали жалованья, и их жены, всячески изворачиваясь, чтобы прокормить семьи, постепенно спускали на базаре нажитое.
   Однажды, приехав в посольство немного позже обычного, Кесслер заметил какую-то странную суету: хлопали двери, бегали вестовые, лица сослуживцев были растерянными… Максим Фридрихович прошел прямо к Величко. И тот без лишних слов объявил:
   – Власть в Петрограде захватили большевики. Велено немедленно собраться у Смирнова.
   Кабинет полковника не вместил всех сотрудников. Поэтому многим пришлось стоять в дверях: Кесслер был в их числе. Но каждое слово, которое произносил Смирнов сипловатым голосом так, что всегда хотелось откашляться за него, Максим Фридрихович слышал отлично – стояла мертвая тишина!
   – Нет сомнения, господа офицеры, что случившееся – лишь короткий эпизод. Сейчас к Петрограду стягиваются верные подлинному правительству войска, и порядок вскоре будет восстановлен…
   Смирнов, чувствуя, что от волнения голос совсем садится, сделал несколько глотков воды и продолжал:
   – Эти неприятные события никак не должны отразиться на той работе, которую мы выполняем здесь. Будем, как и прежде, добросовестно заниматься своими делами. Призываю вас соблюдать полный порядок и не поддаваться панике. Не исключено, что мы столкнемся, с некоторыми трудностями. В том числе – и материального порядка. Но нельзя терять достоинства русского офицера!
   Когда Кесслер оказался наконец за своим столом, ему попалась на глаза какая-то папка, и он в сердцах отшвырнул ее: «Вот и конец… Нет царя. Нет правительства, пусть даже Временного. Нет, следовательно, и Генштаба. О каких же делах, о какой работе может идти речь?! И причем здесь «достоинство русского офицера»? Все летит в тартарары. Бедная Оленька… Она так хотела вернуться в Россию! И его уже почти уговорила. Продала последние украшения, чтобы были деньги на дорогу… Даже обручальное кольцо не пожалела! Оставила только материнский подарок: простенькие бирюзовые сережки, которые прачка-поденщица вдела шестнадцатилетней дочери в день окончания гимназии и на которые долго, тайком, откладывала копейки. А теперь ехать некуда!»
   Вечером Максим Фридрихович долго бродил по улицам – все оттягивал трудный разговор с женой. Но после захода солнца, когда резко стемнело, пришлось-таки свернуть в небольшой тупичок и подняться на второй этаж типичного – без электричества и водопровода – тегеранского дома, с несколькими чинарами во дворе, круглым бассейном и айванами, где жили Кесслеры.
   Ольга еще в добрые времена постаралась создать в их небольшой квартирке европейскую обстановку: спали не на полу, как почти все в этой стране, а на кроватях; ели не на ковре, а за привычным столом; согревались не «курси», примитивной жаровней с углем, а керосиновым калорифером, который перетаскивали то в комнату Павлика, то в комнату родителей, служившую гостиной и столовой, – резкоконтинентальный климат давал себя знать.
   Но восток и у Кесслеров все-таки ощущался! Белье, книги, посуда – все хранилось в открытых стенных нишах. На холодном цементном полу лежали паласы – грубые ковры, в которых шерсти было столько же, сколько и бумаги. Кругом стеклянные подсвечники, любимое в Иране украшение. Чай пили из стаканчиков, армудов, похожих на медицинские банки, только чуть больше: в них, если правильно заваривать, чай долго сохранял тонкий аромат…
   А уж вкуснейшие персидские блюда не сходили со стола! Ольга хорошо освоила местную кухню и каждый день, пока жалованье приходило регулярно, старалась чем-то побаловать мужа: то особой приправой к челову, кушанью из риса, то каким-то новым шербетом… А как она вкусно делала пахлаву – слоеный пирог с молотыми орехами, перемешанными с медом и сахаром! Павлика, бывало, за уши не оттащишь.
   Сейчас кулинарные способности Ольги пропадают зря. Впрочем, они еще не голодают! Максим Фридрихович знал, как питаются здешние бедняки. Хлеб да вода. Иногда – немного овечьего сыра… Летом, когда особенно дешевы фрукты, гроздь винограда… Горячее блюдо для них – целое событие! Недаром существует поговорка: «Сюртук, который одевают, когда едят плов».
   – Ты что так поздно? – Ольга сидела за столом, в круге света, падавшего от замысловатой стеклянной лампы, и вязала. – Мы с Павлушей ждали, ждали, да и поужинали… Он уже спит. Сейчас я тебя накормлю.
   Она встала, накинула нa плюшевую скатерть большую белую салфетку, вынула из ниши посуду, что-то съестное…
   – Не хочется, Ольгуня! – Максим Фридрихович в последнее время старался как можно меньше есть дома, чтобы жене и сыну достался лишний кусок. Но Ольга прекрасно разгадывала эти нехитрые маневры:
   – Сейчас у тебя появится аппетит! На-ка, выпей сначала… – Она протянула мужу чашку с дугом: смесью кислого молока и воды. – Надо есть. Обязательно! А то уже еле ноги таскаешь. Как переезжать-то будем?
   Максим Фридрихович медленно пил освежающий напиток и мучительно подыскивал слова, которые бы не так сильно ранили Ольгу, как это случилось сегодня с ним самим, когда Величко, без всяких церемоний, огорошил его: «Власть в Петрограде захватили большевики!» Но сколько он ни мучился, ничего так и не придумал. И когда Ольга вновь упомянула об отъезде, сказал, уставившись в пустую чашку из-под дуга:
   – С отъездом, Ольгуня, ничего не получится…
   – Генштаб не разрешил?
   – Хуже. В Петрограде – революция.
   Ольга замерла с тарелкой в руке. Потом, довольно быстро придя в себя, что всегда было свойственно ей, спросила!
   – Власть у большевиков?
   – Да.
   – Ну что ж… Это – не худший вариант!
   – Мне не ясно, что ты имеешь в виду… – Кесслер изумленно смотрел на жену. Ольга улыбнулась, увидев его взгляд.
   – А что тут неясного? Наконец-то страной будет управлять сам народ. Трудовой народ! Ты разве забыл, что я – дочь сторожа? А мама всю жизнь обстирывала чужих людей, чтобы я могла учиться? Ты-то, очевидно, забыл… Но вот твои родители всегда об этом помнили. Да и я тоже…
   – Но, Оля…
   – Не надо, Максим! Я – старикам не судья. Но нужно же смотреть правде в глаза! С их точки зрения, я тебе – не пара. Ты явно не оправдал их надежд. И если бы не ребенок… Ладно, что ворошить старое? Сейчас надо о новом думать. О нашей новой жизни.
   – Оля, опомнись! Что ты говоришь?
   – Ничего особенного, друг мой! А пока надо поесть.
   Она буквально насильно усадила мужа за стол, где красовался румяный чурек, испеченный в тандыре, а рядом – каймак, снятые с топленого молока сливки, немного брынзы и зелени, без которой здесь не обходилась ни одна трапеза. Тут же стояла охлажденная льдом «шахская» вода, которую каждое утро привозил в хурджинах водовоз и которая, как остальные продукты, стоила денег.
   – Ничего особенного! – снова повторила Ольга, убеждая, наверное, в какой-то мере и себя. – Поедем, станем, как все, работать… Что ж тут страшного?
   – Но я – царский офицер! Разведчик!
   – Если ты не будешь вредить новой власти, никто нас не тронет.
   Максим Фридрихович с удивлением смотрел на жену, словно впервые ее видел: она говорила так, будто это ее революция, будто она сама – большевичка… Не первый год они вместе, но Кесслер только сейчас по-настоящему разглядел эту женщину со скуластеньким лицом и яркими глазами. А она, сходив к сыну поправить то и дело сползавшее с него одеяло, остановившись в проеме двери, вдруг спросила: