Ян Валетов
Хроники проклятого

   Автор заранее приносит извинения всем тем людям, чьи религиозные чувства он может затронуть, и просит их, не читая, отложить эту книгу в сторону.
   Автор излагает свою версию событий и не претендует на обладание истинным знанием.
   Автор просто рассказывает историю, и личное дело каждого – верить ему или не верить.
   Автор посвящает эту книгу всем своим близким, вне зависимости от их вероисповедания.
   Потому, что Бог един, если он есть у тебя в сердце.
   Небо – престол Мой, земля – подножие ног Моих – где же вы построите дом для Меня?
Ис. 66:1


   Кто управляет прошлым, тот управляет будущим: кто управляет настоящим, управляет прошлым.
Джордж Оруэлл. 1984 (1949)


   Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них.
Мф. 18, 20

 

Пролог

Израиль, наши дни. Иудейская пустыня неподалеку от Мертвого моря
   Ночью в пустыне было холодно, и Валентин мерз, словно дело было не в полусотне километров от Красного моря в середине сумасшедшего израильского апреля, а в весенней стылой степи под Азовом.
   Арин тоже продрогла и жалась к нему всем телом, жалась неловко, боком, бережно прижимая к груди простреленную вчера ночью руку. Мелкокалиберная пуля лишь царапнула по кости, могло быть куда хуже, но Арин и так пришлось несладко: предплечье девушки болело, и движения причиняли изрядную боль. Дневная жара и пыль, густо покрывшая самодельную повязку к вечеру, стерильности не способствовали. В этом климате даже безобидный порез мог стать проблемой через пару дней, что уж тут говорить о пулевом ранении, старательно присыпанном грязью да сдобренном путом?
   К ночи они, устав петлять, забились в узкую щель между скалами и замерли, сдерживая тяжелое дыхание, настороженно прислушиваясь, не приближается ли погоня. Арин лихорадило. Она вымоталась до предела, а Шагровский, хоть и кабинетный работник, еще держался – и в этом была несправедливость. Все должно было бы случиться с точностью до «наоборот». Арин знала пустыню куда как лучше северного гостя, конечно, не так, как бедуины, но все-таки знала, и если бы не ранение… Просто Валентину повезло: пуля безымянного стрелка только пробила полу его рубашки и оцарапала бок, оставив на коже бугристую длинную царапину, но не продырявила брюшины. Возьми стрелок правее, и он бы остался там, на вершине горы. В темноте не мудрено промазать, и один из нападавших, вынужденный стрелять по хаотически движущимся живым мишеням, таки промазал, но не совсем: на траектории высокоскоростной пули калибра 5.6 обнаружилась вторая цель. Арин повезло чуть меньше, чем Валентину – до настоящей удачи не хватило пары сантиметров.
   Теперь, на исходе первого дня погони, госпожа Фортуна окончательно повернулась к беглецам задом: у девушки начинался жар, воды практически не было (то, что плескалось во фляге, водой можно было назвать очень условно). У них не было ничего. Лекарств, бинтов и патронов в «узи», захваченном вчера на Змеиной тропе. Даже сигарет не было. Шагровский, бросивший курить несколько лет назад, многое отдал бы за сигарету. При одной мысли о куреве начинало сводить зубы.
   Но, несмотря на действительно «аховое» положение, одну вещь Валентин пока еще не потерял – надежду. Они были все еще живы, хотя давно должны умереть. Обессилены, изранены, дезориентированы, но живы. А значит, шанс существовал. Реальный шанс. Тот, который не отнять, пока стучит сердце.
   Ночь случилась лунная.
   Пустыня, залитая белым призрачным светом, напоминала инопланетный пейзаж. Тени, лежащие в складках рельефа, казались черными, как чернила, и столь же непроницаемыми для взгляда. По мере движения огромной низко висящей луны по небосводу из небытия возникали еще секунду назад невидимые детали и предметы, а те, что еще мгновения назад казались выпуклыми, выбеленными нереальным светом, ныряли в темень и скрывались в ней, словно камень, брошенный в колодец. Местность менялась, словно возлюбивший эти места Господь творил землю до сих пор, не прекращая свой труд ни на минуту.
   Черное и белое, добро и зло, смерть и жизнь, свет и тень…
   Но и свет, и тени были переполнены звуками – ведь пустыня по-настоящему оживала только с наступлением ночи. Из-под земли, повинуясь зову прохладной тьмы, выползали мириады насекомых, змей и змеек, стучали во мраке копытца мчащихся куда-то антилоп, подвывая, бежали шакалы. Прошлой ночью Шагровский отчетливо слышал раздававшийся неподалеку раскатистый рык и убедился, что рассказы о леопардах, некогда водившихся в этих местах тысячами, не бредни – гигантские кошки по-прежнему здесь жили.
   Во время своего панического бегства Валентин и его спутница давно потеряли всякие ориентиры – просто уходили от висящей у них на пятках погони, углубляясь все дальше и дальше в нагромождение рыжих скал и глубоких, как рубленые раны, ущелий. Они не понимали, что именно произошло в крепости, не отдавали себе отчет, что происходит сейчас, не догадывались, кто именно преследует их, кто из коллег погиб в ночь нападения, а кто остался жив, но инстинкт самосохранения подсказывал им обоим, что в движущуюся мишень гораздо труднее попасть.
   И они бежали.
   Остановиться – означало умереть.
   Дважды они видели мелькающие вдалеке фонари да неверное дрожание фар квадроциклов – сомнений в том, кто именно бродит по пустошам ночью, быть не могло. Таинственные преследователи продолжали свою работу. Погоня шла по пятам, распутывая, в общем-то, несложный след. Беглецов спасало только одно – Иудейская пустыня для всех несведущих одинакова, будь они дичью или охотниками – в ней нет дорог, невозможно двигаться по прямой, и тот, кто не знает троп и ориентиров, рискует умереть от обезвоживания в двух шагах от источника с прохладной водой…
   Но охотники могут нанять здешних следопытов, были бы деньги. Любой бедуин, согласившийся стать проводником (а почему, собственно, нет?) – смертный приговор для беглецов.
   Шагровский поднял голову, скользя глазами по залитым лунным светом скалам.
   Да уж… Он точно не бедуин!
   В каменном лабиринте Валентин не просто заблудился: он не мог даже предположить на территории какой страны сейчас находится! Во время первых часов бегства вполне возможно было пересечь иорданскую границу – до нее было рукой подать – и оказаться в соседней державе. И хотя отношения с королем Иордании Хусейном в последние годы складывались для израильтян благоприятно, нарушителей границы, пришедших со стороны Израиля, их величество не жаловали. Где бы сейчас не находились беглецы – было ясно одно: преследователи не оставят их в покое ни на земле Израиля, ни в Иордании!
   В одном сомнений не было – преследователи хотят смерти беглецов.
   Как далеко пойдут?
   Их атака была настолько стремительна, настолько дерзко исполнена, настолько нагла, что сомнений не возникало – эти люди пойдут как угодно далеко. До самого конца. А ведь Израиль – не самое лучшее место для таких вот операций. Страна, в которой у каждого второго гражданина есть оружие, не располагает к легкомысленному рейду по ее землям.
   Однако те, кто вчера разгромил Мецаду, ничего не боялись. А если и боялись, то страх вызвать на себя удар израильских военных был куда меньше страха перед теми, кто отдал приказ уничтожить мирную археологическую экспедицию.
   Шагровскому еще никогда не приходилось быть под автоматным огнем. Никогда – до вчерашнего дня. Все когда-нибудь случается впервые. И то, что еще недавно казалось бредом, кадрами из американского боевика категории «В», вдруг стало ошеломительной реальностью.
   Нападавшим не хватило везения и, может быть, самую чуточку, профессионализма. Тут Валентин не мог говорить со стопроцентной уверенностью – не специалист, но то, что они с Арин до сих пор живы, было аргументом в оценке подготовленности неопознанных коммандос.
   Группу, скорее всего, десантировали с самолета – они рухнули на вершину горы с небес, одетые в черное, на черных парашютах-крыльях, с наростами ПНВ[1] на лицах. Здешняя охрана располагалась внизу – на подъезде к комплексу и в здании фуникулера, но не наверху – что делать работникам секьюрити в развалинах старой крепости? Откуда тут взяться террористам? С неба, что ли? Кто поверит в такую чушь? Так что оставшиеся ночевать на плато археологи были совершенно беззащитны. Возможно, у кого-то из работников экспедиции в вещах и был пистолет, но кто же коротает время в дружеской компании со стволом на коленях? Все произошло за несколько секунд, и смерть собравшихся у древнего очага была неизбежна – только вот никакое тщательно спланированное действо никогда не идет по плану.
   Когда первый парашютист, проскочив над открытой площадкой, не рассчитал скорость, врезался в стену Западного дворца с хрустом упавшего на асфальт арбуза и, гремя оружием, рухнул без сознания к ногам дяди Рувима, план нападающих пошел наперекосяк.
   Это был подарок богов, пусть недостаточно щедрый, чтобы спасти все жизни, но, по крайней мере, давший шанс некоторым…
   Например, им двоим.
   Валентин осторожно, стараясь не потревожить девушку, начавшую забываться беспокойным сном, потрогал собственный зудящий бок. Разъеденная путом рана побаливала. Можно было, и не подсвечивая, догадаться, что края ее покраснели и из-под них сочится сукровица, застывающая на коже твердой ломкой коркой. Если завтра-послезавтра их не убьют преследователи, то убьют солнце и безводье. Если же повезет найти воду, то за пару дней их убьет инфекция, уже бродящая в крови. Перспектива становилась все веселее и веселее. Главное, не запаниковать, не начинать метаться! Держать себя в руках, иначе…
   Думать о том, что именно скрывается за словом «иначе» Валентину совсем не хотелось (вспомнились стервятники, описывающие круги над павшим верблюдом – огромные, голошеие, не знающие страха!), и он прикрыл глаза, прислушиваясь к голосам пустыни.
   Отдых будет коротким. Пока нет жары – можно двигаться. Складки ландшафта дают непроницаемые тени, их с Арин будет почти невозможно засечь со спутника – если такое наблюдение ведется. Разогретые за день камни излучают тепло так, что и тепловизоры бессильны. Вот только куда идти? Как можно спастись от того, что не имеет имени? От того, чьих целей ты не знаешь?
   Валентин положил руку на свой дорожный рюкзачок, потерявший первоначальный цвет, забрызганный кровью и продранный на боку. Сквозь прореху проглядывал черный шершавый бок специального бокса для документов. Контейнер, в котором Рувим Кац запечатал найденные свитки, был сравнительно невелик, но увесист. Армированный кевларовой нитью пластик поверх корпуса из нержавеющего прочного сплава, завинчивающаяся крышка, штуцер для заполнения емкости инертным газом – настоящее произведение технологического искусства весом под пять килограммов.
   Шагровский потер глаза. Под веками бегали цветные искры, зудели раздраженные солнцем и пылью глазные яблоки. Конечно, можно было бодриться и изображать супермена, но что толку врать самому себе? В действительности Валентин чувствовал себя избитым и обессиленным.
   «Узи» придется бросить, подумал он. Жаль, конечно, но патронов к нему нет, а тащить железяку тяжко. Контейнер я не брошу ни за что, а автомат брошу. Был бы у него хоть приклад, тащил бы, как дубинку, а у этой тарахтелки и приклада-то нет.
   Он вздохнул, снова потер глаза, пытаясь проморгаться, но из этого ничего не вышло – песчинки царапали роговицу, причиняя немалую боль: хотелось потрогать веки пальцами, что возбранялось категорически, и Валентин об этом хорошо знал. Конъюнктивит ослепил бы Шагровского за несколько часов, надежнее, чем раскаленное железо в руках средневекового палача. А пока можно было потерпеть: глаза слезились и болели, но не гноились.
   Как же я устал, мысленно пожаловался он, задрав лицо к звездному небу. И как хочется спать. Двое суток без сна – это кого угодно сморит. Полчаса на отдых, не более. Всего полчаса – потому, что если я не посплю, то мы точно свернем себе шею на этих чертовых камнях.
   Бокс казался шершавым на ощупь и, как ни странно, не холодил ладони, металл под пластиком не ощущался вовсе. Внутри контейнера, изготовленного по самым последним технологиям, лежали пятьдесят листов, возраст которых профессор Рувим Кац (а он считался самым компетентным исследователем в области рукописей периода падения второго Храма) определил в две тысячи лет, плюс-минус век-другой. Пятьдесят листов, исписанных с двух сторон мелкими буквами греческого алфавита – наиболее хорошо сохранившийся документ времен Иудейской войны.
   Почерк у писавшего был почти каллиграфический, строчки, правда, не совсем ровные, словно человек, выводивший эти буквы, писал на колене, а не за столом. И чернила практически не выцвели за тысячелетия, ну разве что чуть-чуть. Дядя Рувим, увидев пергаменты, охнул и побледнел так, что это было видно сквозь загар.
   «Гвиль![2] – только и выдохнул он. – Настоящий гвиль! Йофи![3]»
   Если у археологов бывает джек-пот, то профессор Кац обыграл казино вчистую. Мало кто из археологов надеялся найти что-либо подобное. Слишком большой промежуток времени должны были пережить тонкие пергаментные листы. Слишком много крови пролилось на этой земле, слишком много захватчиков грабили ее сокровищницы.
   И тут такое! Полсотни страниц, написанных на греческом! Не на коптском, не на арамейском или хибру, а на языке Гомера! Пусть на устаревшем, достаточно примитивном, но на том, которым и сегодня говорит не один миллион человек. Что бы ни было написано на этих пергаментах – они оказались бесценны только потому, что дошли до нас из тьмы времен! А когда стало понятно, что именно на них написано, то любой неспециалист мог с уверенностью сказать, что найдено самое большое археологическое сокровище на Земле. И именно ради этого сокровища были убиты члены экспедиции Иерусалимского университета. Ради него Шагровского и Арин вторые сутки гнали, как дичь.
   Сухой воздух пустыни и само место захоронения тела, возле которого они были найдены, законсервировали документы так, что они почти не нуждались в реставрации. Кожа, конечно, стала более хрупкой по краю листов, но не крошилась в пыль. И пока Валентин под руководством дяди снимал на флешку каждую страницу рукописи, Арин паковала уже сфотографированные листы в контейнер.
   Шагровский греческого не знал, но пока вокруг находки кипела работа, дядя, свободно владевший греческим того времени, читал вслух то, что мог с ходу перевести прямо с экрана ноутбука, и тяжелые, как свинец, строки, ложились одна к одной, заполняя память Валентина, словно песчинки, стекающие из горловины песочных часов…
   Одна за другой, одна за другой, одна за другой…

Глава 1

Апрель 73 года н. э. Иудея, крепость Мецада
   Мое имя – Иегуда.
   Здесь, в осажденной крепости, никто не знает, кто я и откуда пришел – и это хорошо. Я не хочу быть узнанным.
   Вы спросите меня – почему? Отвечу.
   В жизни своей я совершил много плохих деяний и не раскаиваюсь в них. Что толку раскаиваться, если те, у кого я мог попросить прощения, давно уже мертвы? А для остальных мое раскаяние – пустой звук. И не людского возмездия за совершенное зло опасаюсь. Мне незачем прятаться от моих грехов. Те, кто собрались здесь, за стенами Иродового гнезда[4] не станут осуждать меня. А для всех, кто знал меня прежде, я мертв. Мертв с того самого дня, как меня, до неузнаваемости обезображенного жарой, с лицом, расклеванным птицами, вынул из петли римский патруль, и мусорщики, содрав с распухшего тела остатки одеяния, зарыли меня наспех за пределами кладбища.
   Без молитвы, без пелен, без плача – как должно хоронить самоубийцу.
   Самоубийцу и предателя.
   Старость изжевала мое лицо и выкрасила волосы в цвет соли c берегов Асфальтового озера. Глаза мои слезятся и потеряли блеск, кожа сморщилась, как кожура иссохшей смоквы, и только руки по-прежнему тверды, когда я беру в руки короткий римский меч – гладиус. Когда-то я был так же тверд и опасен, как он, но те времена давно прошли и кости убитых мной людей истлели в земле. Я живу на свете долго, очень долго. Настолько долго, что уже не опасаюсь того, что кто-то узнает в дряхлом, потерявшем половину зубов старике Иегуду, некогда прозванного Сикарием[5], за приверженность Традиции и за мастерское владение мечом и острой смертоносной, как удар молнии, сикой.[6]
   Мне довелось быть плохим сыном, негодным мужем, бездарным отцом, убийцей, беглецом, учеником, апостолом и жить бездомным бродягой под чужими именами. Но я всегда оставался хорошим другом.
   А имен было столько, что постепенно я начал забывать собственное. Старость – как оказалось, невеселая вещь. Полбеды, когда дряхлеет тело – с этим трудно смириться, но это можно пережить; настоящее горе, когда отказывает разум. Верьте мне, я знаю. Я видел, как становятся безумцами. Это единственное, чего я боюсь больше смерти. Но это то, чего я не могу ни предвидеть, ни предотвратить. Возможно, что завтра я проснусь и не смогу осознать, кто я и где нахожусь. Но пока я помню все – малейшие подробности страшных и великих событий, произошедших почти сорок лет назад…
   Помню не потому, что хочу, а потому, что не могу забыть.
   У меня есть время записать свою историю, и впервые появилось желание это сделать. Я думаю, это происходит потому, что я уверен – записки мои никто не прочтет, а, значит, я не нарушу уговора. А может быть, все дело в тайной надежде, что когда-нибудь и наш уговор станет известен?
   Хотя, если все случится так, как он предвидел, мне все равно никто не поверит. Если мы живем вне историй, то кто сказал, что истории не могут жить без нас?
   Моя история давно написана, оглашена и не нуждается в исправлении. Вина определена, и я сам помог подтвердить ее. Теперь каждый знает, как все было. Я и сам порою сомневаюсь, а было ли иначе? Когда люди верят, им не надо знать правду, правда – это то, во что они верят. Вера – она не от разума, вера есть отсутствие сомнений. В этом и тьма, и свет; и зло, и добро. Потому, что человеку трудно жить без веры, но жизнь его пуста, если он не умеет сомневаться. В любом случае, правда о том, что произошло сорок три года назад, умрет вместе со мной. И возможно, это к лучшему.
   Я сижу у колоннады Северного дворца и смотрю на удлиняющиеся тени. Солнце падает в пустыню, над Асфальтовым озером бродят сумерки, и скоро станет прохладнее…
   Над головой моей раздаются голоса женщин, готовящих пищу в самодельном очаге. Пламя лижет фрески, которыми покрыты стены, и по штукатурке начинают бежать трещины. Но кому теперь есть дело до того, останутся ли краски нетронутыми? Крепость падет со дня на день, хоть еды у нас на несколько лет и воды вдоволь.
   Только времени уже нет.
   Слишком неравны были силы – могущественная Империя против мятежной провинции. Наша надежда на победу умерла до того, как легионы взяли Мецаду в кольцо. А может быть, и до того, как пали стены Ершалаима. Все можно пережить, если жива надежда, но нельзя победить, когда в душе только пепел. Значит, пока римский меч не проткнул мне горло, я подведу итоги.
   Я не солгал вначале, говоря, что не раскаиваюсь в совершенном зле. Это правда. Мир, в котором я прожил жизнь, таков, каков есть, и не станет другим. Никогда не станет. И что в нем есть добро, а что зло – не нам сегодняшним судить. Нельзя нарисовать белое на белом. Для рисунка, как и для жизни, нужно как минимум две краски.
   Я сказал, что душа моя не знает раскаяния, но не говорил, что нет поступка, в котором я не раскаиваюсь. Такой поступок есть. Воспоминания о нем сжимают мне горло, и сердце мое стынет, словно кто-то обложил его кусками льда. Раскаяния нет, есть безумная тоска о том, что невозможно исправить, невозможно изменить. Я признаюсь в этом перед лицом смерти, которая изо дня в день говорит на латыни, бряцает железом и стучит молотками у подножия неприступной горы. Я исполнил свой долг до конца, как обещал, и до сих пор не знаю, правильно ли сделал.
   Есть замыслы, которые не охватишь обычным разумом, в них можно только поверить.
   Я поверил – и стал предателем.
   Но я не предавал.
Израиль, наши дни. Иудейская пустыня неподалеку от Мертвого моря
   Он открыл глаза и в испуге глянул на часы. Сердце зашлось от одной мысли, что большая часть ночи уже ушла безвозвратно, но взглянув на стрелки, Шагровский с облегчением вздохнул.
   Всего сорок пять минут беспокойного, поверхностного сна, наполненного чужими голосами, незнакомыми образами и настолько сильной тоской, что она казалась осязаемой. Валентин не чувствовал себя отдохнувшим, но спать все-таки хотелось меньше.
   Рядом с подошвой кроссовки, покачивая загнутым хвостом, прополз крупный рыжий скорпион. Гадина спешила по своим делам, не обращая никакого внимания на чужаков, забившихся в скальную щель. Скорпион был на своей территории. Он будет здесь и завтра, и послезавтра, и через месяц, а чужаки уйдут.
   Или станут пищей.
   Шагровский проводил членистоногое глазами, вздохнул и с сожалением принялся будить Арин.
   До рассвета оставалось почти шесть часов.
   И это время надо было потратить с толком.

Глава 2

Апрель, наше время. Аэропорт «Бен Гурион», Израиль, Тель-Авив
   В зале прилета кипела толпа. Мало кто из встречающих хотел ждать за дверями терминала, где уже вовсю свирепствовала знаменитая израильская жара, и, выйдя из таможенной зоны, Валентин уткнулся взглядом в плотно стоявшую за ограждениями, шумную, возбужденную скорой встречей и слегка потную стену людей.
   Он сделал еще шаг, закрутил головой, отыскивая среди сотен лиц знакомое ему, и тут же услышал зычный, как иерихонская труба, голос дяди Рувима:
   – Валентин! Держи левее!
   От дяди пахло лосьоном для бритья, трубочным табаком и – чуть-чуть, едва слышно – потом. Это был единственный признак того, что для встречи племянника он проделал неблизкую дорогу. Одет он был так же просто, как на старых фото, которые Валентин рассматривал тайком еще в советское время, стащив их из запертого ящика папиного стола. В те времена упоминать о родственниках за рубежом нельзя было даже ночью, накрывшись одеялом, вот родители и прятали фотографии, попавшие к ним разными окольными путями, – не дай бог ребенок проболтается!
   Как и тогда, на дядюшке была просторная полотняная рубаха с длинными рукавами, широкие брюки из той же ткани, выгоревшие парусиновые туфли. Свободный крой наряда маскировал могучее телосложение профессора, а широкополый «стетсон» защищал его выдубленную ветром кожу от палящего солнца пустыни и придавал ему неоспоримое сходство с героями спилберговской эпопеи об Индиане Джонсе.
   Объятия у него были крепкие, непохожие на прикосновения пожилого человека, да и ростом Рувим Кац был никак не ниже племянника, разве что на чуть-чуть – минимум метр восемьдесят два, только весил килограммов на двадцать поболе. Но эти двадцать килограммов распределились по его телу исключительно удачно, грузным его назвать было нельзя, а вот мощным – вполне. В детстве он казался Шагровскому старым, как города, которые раскапывал, а сейчас он с трудом верил, что всего два года назад весь мир официальной археологии поздравлял дядюшку с шестидесятилетием. И в окошечке «скайпа»,[7] и сейчас, при личной встрече, профессор Кац никак не походил на пенсионера. Вполне себе зрелый мужчина в расцвете жизненных сил – с гривой белых волос на голове, схваченной на затылке в хвост, пижонской трехдневной щетиной и яркими серыми глазами на загорелой физиономии. По рассказам матери, дядя вел свободный образ жизни, не обременяя себя ни семьей, ни детьми, и студентки с аспирантками самых разных возрастов и национальностей натурально конкурировали между собой, чтобы получить толику профессорского внимания. Дядя был жизнелюб и бонвиван, и именно это, наверное, делало его моложе.
   – Ну, как в таких случаях говорят? Я, честное слово, не знаю… – спросил он, похлопывая Валентина по спине широкими ладонями. – Поворотись-ка, сынку? Какой ты теперь большой стал? Или что-то другое? Я, друг мой, помню тебя еще совершеннейшим пунелэ,[8] на тех фото, что Тоня передавала мне тайком. Такой маленький мальчик на большом киевском бульваре! Портрет в каштановом цвету! Да и в своих фильмах ты не такой! М-да… Идут годы, идут…