— Я сказала — милый. Я сказала — милый!
   Его кулак врезался в живот Дианы и из легких разом ушел весь воздух. Он отшвырнул ее, как котенка, и она рухнула на пол, охватив руками горящие огнем ребра.
   — Я тебя предупреждал, сука, — сказал Лукьяненко. Его туфли были перед ее глазами, еще чуть-чуть и он наступит ей на лицо. — Твое счастье, что это было одно слово. Только одно. Иначе я бы из тебя сделал обезьяну.
   Диана пыталась вздохнуть, но не могла, дыхание было отбито напрочь.
   — Встань, соска, — продолжал Лукьяненко, — и умой рожу. Смотреть противно.
   Он опять ухватил ее за воротник и поволок к ванной, как сломанную куклу. Воздух со свистом прорвался в ее легкие и, выскользнув из рук Лукьяненко, она почти упала лицом на унитаз, зажимая руками рот. Ее вырвало.
   Лукьяненко презрительно смотрел на нее от дверей.
   — Да… Слабовата, голубая кровь. А ведь я тебя еще и не бил всерьёз. Умоешься — подай поесть, — сказал он. — Я тебя выдрессирую так, что мужу понравится. Дрессировать я умею. Попробуй выкинуть еще один номер и мои ребята отъебут тебя хором, прямо перед детьми. Или твоих детей на твоих глазах. Они у меня послушные и очень любят деньги. Тебе понятно?
   — Да, — ответила Диана едва слышно.
   — Громче…
   — Да.
   — Будем считать, что инцидент исчерпан, — он вышел, закрыв за собой дверь в ванную.
   Диана с трудом поднялась, ноги ее почти не держали, и, ухватившись за раковину, простояла так несколько секунд. Джинсы были мокрыми, она таки не сдержалась от мочеиспускания, когда ее тошнило. Правая щека опухла, но нос, как ни странно, был цел, хотя кровь из ноздрей еще сочилась. Болел живот и затылок, которым она ударилась о стойку бара.
   Она с омерзением содрала с себя одежду и стоя под горячим душем, дрожала, словно от холода. Она слаба, она боится, она — всего лишь женщина. Но выхода у нее нет. Никакого другого выхода у нее нет.
   Убить, — подумала она. — Они уверены в ее беспомощности. Они уверены, что справятся с ней. Силой она не победит, и никого спасти не сможет. Вырваться из дома, из этой каменной ловушки. Спрятать детей в лесу, Марк взрослый, он справится. А она — она уведет их подальше от детей, как лисица от логова со щенками. Если даже их с Костей не станет, останутся живы дети, дай им Бог. Хоть кто-то останется. Пусть для этого надо будет убить — она убьет, теперь она была в этом уверена. На это ей хватит сил и хитрости. Главное — спасти детей, остальное ерунда.
   Одевая чистую одежду, Диана знала, что будет делать. Она еще не знала — как.
 
 
   Краснов быстро освоился в городе. Он не привык тушеваться и, осмотревшись, с чисто мужицкой обстоятельностью, наметил план действий. Стипендии на жизнь хватит, общежитие приличное, в центре, рядом с техникумом. Чуть выше, по проспекту — корпуса Университета, он сможет ходить на факультативы со следующего года. Основных задач — две. Учитывая половинчатую пятую графу — ему нужен красный диплом и успехи в общественной работе. На экономику просто так не пробиваются. Один положительный пункт в его биографии все-таки есть — происхождение из пролетарской семьи. Второй плюс — его собственный — голова и знания. Будет сложно, но шансы реальные. Чуть-чуть везения и он пойдет своей дорогой.
   Он приступил к осуществлению плана с решительностью, вызывающей оторопь у одногруппников. В течение полугода окружающие смотрели на него, как туристы на египетские пирамиды — недоумевая, но с невольным восхищением. Казалось, что он успевает везде, словно в сутках не двадцать четыре, а тридцать шесть часов.
   Он работал, завершив программу первого курса к марту, вошел в комитет комсомола и стал основной кандидатурой на место секретаря. Преподаватели относились к нему с уважением и на майской сессии в его зачетке были только «отлично» и «отлично» с восклицательным знаком. Речь его, благодаря курсам в Университете, очистилась от южного акцента, оставившего после себя мягкое произношение согласных, и приобрела даже некоторое изящество и интеллигентность. В своей решимости он напоминал танк, сметающий противотанковые ограждения. Казалось, ему наплевать на то, что думают о нем соученики, а симпатии к нему они не испытывали в большинстве своем по разным соображениям, но его твердость и постоянство позиции не могли не вызывать уважения. Не боясь так и остаться чужаком, от пьянок и сабантуев он неизменно отказывался, завоевывая авторитет лидера с помощью совершенно других приемов — как организатор и посредник между администрацией и студентами.
   Заняв место секретаря комитета комсомола, он жестко очертил круг обязанностей каждого и начал требовать реальных результатов в работе. В начале его посчитали ненормальным, но это быстро прошло.
   Он почти ликвидировал процветавшую фискальную систему, и все дисциплинарные вопросы решались только через него. Как ни странно, но он, в отличие от предшественников, действительно выступал от лица своих соучеников, защищая их от наказаний за провинности, которые сам считал незначительными, и жестко наказывал тех, кто, по его мнению, был не прав. Пятнадцатилетний мальчишка вынуждал считаться с собой. Он не просто играл в мужчину, он был им по поступкам и типу мышления. Именно это выделяло его из общей массы.
   На втором курсе он стал членом райкома комсомола, а к концу учебного года, ему предложили после окончания учебы остаться в техникуме освобожденным секретарем. Он вежливо отказался, объяснив отказ тем, что хочет продолжить учебу.
   Директор техникума огорчился, но обещал поддержку при поступлении. И, через год, Краснов блестяще сдал экзамены на экономический в Университете, где о нем уже знали — и в комитете комсомола, и на кафедре. Преподаватели, читавшие на подготовительном отделении, заметили способного парня.
   Первый этап своего плана Краснов завершил с блеском, но перерыв в его программу заложен не был. Еще через год в Университете сменился комсомольский лидер, и им стал молодой кандидат в члены партии Константин Краснов. Рекомендации ему подписали директор техникума и первый секретарь горкома комсомола. Это был следующий виток спирали.
   Теперь Костю заметили и породистые девицы с экономфака и, уловив перспективу, подвергли его мощному обстрелу самыми недвусмысленными предложениями, хотя без особого успеха. По факультету поползли слухи, что у Краснова или есть девица на стороне (что было чистой правдой), или он импотент на почве комсомольской работы (что правдой не было). Слухи Костя игнорировал, а о своей личной жизни молчал даже среди друзей, хотя со второго курса техникума встречался с женщиной, которая была старше его на пять с небольшим лет.
   Познакомились они на курсах, которые она вела, почти незаметно подружились и сблизились, без любви или особой страсти, но с редким взаимопониманием и тактом по отношению друг к другу. Их обоих устраивали сложившиеся взаимоотношения и Костя два — три раза в неделю приезжал к ней вечером, но ночевать никогда не оставался, соблюдая давнюю договоренность, существовавшую между ними.
   У нее были другие мужчины, у него другие женщины, но особого значения это не играло. Каждый получал, то, что хотел и давал то, что хотел. Они были больше друзьями, чем любовниками и хорошо понимали это. Будучи прагматиком, Костя следовал правилу не заводить романов на работе, и из-за этого прослыл холодным, как рыба, хотя вовсе не был таким.
   Его уважали, но не любили, и такое положение вещей было единственно возможным при его манере поведения. И, что интересно, вполне Краснова устраивало.
   Исключением, подтверждающим правило, стала Университетская команда КВН — объект нападок идеологического отдела горкома партии. Их Костя прикрывал во всех инстанциях, иногда с риском для собственной карьеры и репутации, что вызывало у партийных боссов недоумение — языкастая и наглая КВНовская братия просто напрашивалась на неприятности.
   Костю трижды вызывали на бюро горкома и только безупречная Красновская логика — он говорил про клапан, безопасную суть студенческого юмора, ребячество и несмышленость — спасала бузотеров от «волчьих» билетов. За это и за хорошее чувство юмора КВНовцы были от него без ума и, уверовав в свою безнаказанность, расходились пуще прежнего.
   Как у каждого человека, у Кости была своя тайна. Настоящая тайна. У Кости был друг. Часто бывает, что знакомство с каким-нибудь человеком переворачивает жизнь, заставляет взглянуть на все по-новому, по-другому чувствовать, думать, переживать. Именно такого человека встретил Краснов на своем пути и воспринимал его, как духовного отца, если такое сравнение возможно в обществе убежденных атеистов.
   Друга звали Арнольд Павлович Розенберг, и он преподавал историю в техникуме автоматики. Он был очень стар, седой маленький еврей с печальными влажными глазами, но сохранил живость ума, дикцию оратора и такой талант рассказчика, что с его лекций не уходили даже заядлые прогульщики. Он умел найти слова, построить свой рассказ так, что слушать его было все равно, что читать детектив. Аудитория просто рот открывала, когда он метался по кафедре, чуть ли не в лицах изображая исторические события. Он балансировал на грани между шутовством и настоящим искусством лицедейства. Оставаясь в рамках дозволенного, сообщал такие факты, о которых молчали учебники и хрестоматии, и многие его выводы, облеченные в нарочито игровую форму, могли бы довести до инфаркта любого идеолога.
   С самого начала они не чувствовали друг к другу симпатии, что было не удивительно при Красновских амбициях, и старик был удивлен, когда мальчишка, с живыми, как ртуть глазами, подошел к нему после лекции.
   — Слушаю вас, Краснов, — сказал Арнольд Павлович.
   — Я к вам с просьбой, — Костя не был смущен или закомплексован и говорил, как взрослый, правда, с ужасающим акцентом южанина, напевно-тягучим. — Мне очень бы хотелось знать историю, Арнольд Павлович, я имею в виду, настоящую историю.
   Они были вдвоем и Розенберг, взглянув на четырнадцатилетнего подростка стоящего перед ним, спросил, чуть сощурившись:
   — А вы, молодой человек, на моих лекциях, что, Закон Божий изучаете?
   Краснов пожал плечами.
   — Я думаю, что вы знаете куда больше, чем рассказываете нам. Я не представляю, что такое лекция по закону Божьему, и в Бога не верю, потому что не знаю о нем ничего, но мне бы хотелось кое в чем разобраться.
   — Очень интересно. — Розенберг снял, а потом снова одел очки. — Очень. Вы ведь, Краснов, активный комсомолец, как мне известно, ярый, простите за выражение, общественник? Вам должно быть все понятно. По статусу, знаете ли, положено. Вам, Краснов, история в неофициальном изложении не требуется. Для строительства светлого будущего вполне хватит основ марксизма-ленинизма и принципа демократического централизма. Даже алфавит, как время доказало, необязателен. О Законе Божьем мне как-то и говорить неудобно. Не только в виду моей национальной принадлежности, как понимаете…
   Он не обиделся и, к удивлению Розенберга, даже кивнул.
   — Наверное, я этого заслуживаю, но, Арнольд Павлович, для того чтобы понимать, кто есть кто — надо знать.
   — Значит, вы ко мне пришли за знаниями, юноша? Что ж, возьмите учебник и изучайте. У меня к вам претензий нет, вы мальчик книжный, у вас одни пятерки, и в дополнительных занятиях вы не нуждаетесь. Политику партии и правительства вы понимаете правильно, ваши ответы можно на олимпиадах демонстрировать, как образец идеологически правильного воспитания. Я вам просто гарантирую пять за год и пять на госэкзамене.
   — Арнольд Павлович, — вдруг сказал Краснов тихо, — вы что, думаете, что я… провокатор?
   Розенберг даже вздрогнул от того, как мальчишка произнес это слово. Он бы и сам произнес его так же, с теми же брезгливыми интонациями. Но ему было семьдесят два, а этому мальцу — смешно говорить сколько, и за его плечами была Гражданская, Великая Отечественная и пятнадцать лет лагерей по 58-прим с последующей реабилитацией, и он хорошо знал, что такое «провокатор».
   — Идите, Краснов, — сказал Розенберг устало. — Идите с Богом, в которого вы не верите и он, позвольте заметить, от этого никак не пострадал. Не вводите меня в искушение. Года мои не те и ничего хорошего из этого не получится.
   Костя не тронулся с места.
   — Ну, что вы от меня хотите, Костя? Что вы от меня можете взять? Вы молоды, вы верите в светлое будущее …
   — Дело в том, — сказал Краснов, — что я, как раз, не верю. Не могу. То, что я знаю, то, чему меня учат — это как сказка. Я или докопаюсь сам или верить перестану. Это в геометрии аксиомы, там без них нельзя…
   — Скажу больше, молодой человек, — перебил его Розенберг, не сдержавшись, — в истории, как в науке, аксиомы невозможны. Принимая что-то за аксиому, вы лжете и создаете столбовую дорогу для последующей лжи. Свершившийся факт, нуждается только в анализе и понимании, а не в толковании. Просто ваши кумиры были другого мнения, а оно, как известно, основополагающее. Кстати, вы в Бога не верите по той же причине?
   — Я не верю в то, что не могу понять…
   Розенберг рассмеялся.
   — А в электрон? Деление ядра? ДНК? Вы уж простите, тут уж я не верю, что у вас полная ясность. Давайте договоримся, молодой человек, воздерживаться от крайних суждений и формулировок, если уж вы хотите со мной общаться. На бюро своего комитета можете быть категоричными, а меня от этого увольте… Категоричность, на мой взгляд, есть признак неинтеллигентности и ограниченности. Ваше мнение — есть ваше мнение, а монопольным правом на истину никто из живущих на этом свете, увы, не владеет.
   Условие первое: в беседах со мной употребляйте, будьте добры, формулировки типа « я думаю», «я полагаю», «мне кажется», «это сугубо мое мнение», без ссылок на известные вам авторитеты. И без цитат. Цитата — материал для раздумий, а не доказательство. Вопрос к вам — почему?
   — Я думаю, — сказал Костя, — потому что цитата — это чье-то личное мнение. Глупо принимать мнение за аксиому, — и поспешно добавил. — Мне кажется…
   — Я купил. — Улыбнулся Розенберг и написал на клочке бумаги несколько слов. — Это мой адрес. Приходите в любой день, после семи. Это недалеко. Знаете, молодой человек, у меня впечатление, что Бог дал мне под конец жизни еще одного ученика, который хочет знать. Грешно было бы вам не поверить. В конце концов, я старый человек, мне бояться нечего. А вот вам есть чего бояться. Вы, прежде чем идти — подумайте хорошо…
   — Я уже подумал.
   — Надеюсь, у вас это в привычке. Вы тайну хранить умеете? Впрочем, какая разница? Можете не отвечать, — он махнул рукой. — Старый я дурак…
   Они встречались почти каждый вечер. Старик жил один, в однокомнатной гулкой «сталинке», холодной и сырой с января по январь, с высокими потолками и рычащей газовой колонкой в кухне, над умывальником. Три стены из четырех были заняты книгами до самого потолка, полки громоздились в коридоре и на кухне, над столом тоже был застекленный книжный шкафчик. У четвертой стены, рядом с балконной дверью, помещалась раскладная тахта, пол закрывался старым, но не потерявшим окраску, огромным ковром, на котором разместились два потертых глубоких кресла и столик с растрескавшейся полиролью. Стоял в углу допотопный приемник «Балтика», на нем примостился телевизор «Электрон», подаренный Розенбергу к семидесятилетию сослуживцами. Но старик включал его редко.
   — Ну что нового они мне могут сказать? — говорил он, всплескивая сухими, морщинистыми руками, покрытыми легкими коричневыми пигментными пятнами. — Еще мой папа, светлая ему память, кстати, он был сыном раввина, говорил, что история человечества — это бочка, которую ставят с головы на ноги, а потом с ног на голову.
   Сам он, в коричневом махровом халате и теплых шлепанцах, тоже походил на раввина, — старого, мудрого рабби из романов Шолом-Алейхема. Желание Кости действительно чуть не стало для него трагедией. Он хотел знать, но, пожалуй, он не знал, чего хотел. Судьба столкнула его с реликтом, с человеком, повидавшим на своем веку столько, сколько человеку видеть не положено.
   Пятнадцатилетний мальчишка Арнольд Розенберг, чудом уцелевший в еврейских погромах, чинимых петлюровцами, потому что хорошо выговаривал «На горе Арарат растет крупный виноград», боец Первой Конной, тяжело раненый под Николаевым, студент Петроградского университета, самый молодой профессор истории, узник ГУЛАГа — 3К с номером вместо имени. Рядовой штрафбата, смывший кровью «вину» перед Родиной, гвардии лейтенант, закончивший войну в Берлине. Опять 3К, реабилитированный в пятьдесят девятом «за отсутствием состава преступления», учитель в средней школе, преподаватель истории в техникуме — сидел перед ним, Костей Красновым — живое историческое свидетельство, лабораторный экспонат по жизнедеятельности системы, и Костины представления рушились, как карточный домик от дуновения ветра.
   Костя прочел «Архипелаг ГУЛАГ», многие из персонажей которого были Розенбергу хорошо знакомы в жизни, Замятина, Оруэлла, и многое другое, что Арнольд Павлович хранил в картонном ящике, в кладовой, служившей ему платяным шкафом и тайником одновременно.
   — Тут у меня лет на триста без права переписки, по совокупности, — говорил он, покряхтывая и доставая из кладовки очередную запрещенную книгу. — Если бы не мои старые питерские связи, Костик, имел бы я вместо библиотеки от мертвого осла уши. Друзья спасли. Меня в первый раз арестовали в Университете, после лекции, это у них потом, только на рассвете брать, мода пошла. Чека круглосуточно хватала — Дзержинский, как все кокаинисты, страдал бессонницей. НКВД — те любили на сослуживцев страху нагнать, а потом они себе отрядное время придумали, как мусорные машины. Психологи. В общем, как меня забрали, друзья у нового жильца, то есть у того, кого в мою квартиру вселили, часть книг выкупили. Основное, конечно, конфисковали доблестные борцы за народную идею, но то, что уцелело, сейчас представляет собой историческую ценность. Это, Костя, вы в учебниках не прочтете. Свидетельства очевидцев, плоть истории…
   Костя глотал статьи, книги, перепечатанные на машинке под копирку, изданные на папирусной бумаге на Западе и неизвестно каким путем попавшие в квартиру старого преподавателя. Розенберг об этом не говорил, а Костя не спрашивал. Он был бесконечно благодарен Арнольду Павловичу за доверие, в какой-то степени безрассудное, как он теперь понимал. Знание может приносить скорбь, и Костя скорбел о шестидесяти миллионах погибших от рук режима. Расстрелянных, зарубленных, повешенных, закопанных живьем, замерзших, замученных уголовниками, расстрелянных заградотрядами и просто убитых на войне.
   Раздавленные танками в сибирских лагерях, на брусчатых улицах Будапешта и Праги, располосованные очередями в Новочеркасске и никому, никому неизвестные — он в одиночестве скорбел о них.
   — Гражданская совесть, Костик, штука малопонятная, — говорил Арнольд Павлович. — Она вроде как есть, а тут же ее нет. Семья, дети, мама, папа … Опять таки, кто же сует руку в работающую машину? Только психи. Законченные психи — без чувства самосохранения. Которое наука относит к основным инстинктам каждого живого существа. Значит, и место им с их совестью — в доме скорби. Из двухсот пятидесяти миллионов наших сограждан, меньше десятка набрались мужества выйти на демонстрацию против событий в Чехословакии в шестьдесят восьмом году. Процент от общего числа дееспособных, с юридической точки зрения, граждан — есть бесконечно малое число. Вы, Костя, как человек в математике сведущий, можете оценить глубину деградации общества. Вам так будет нагляднее. Мы на кухнях слюной брызгали, а они — на площадь, с плакатами. Страна кухонных демонстрантов. В нас молодой человек, страх вгоняли пулями и шашками да аккумуляторными батареями к гениталиям, а в детях наших, и в вас, наших внуках, он на уровне генетическом. Вам от этого никуда не уйти. Вот, — он ткнул рукой в сторону телевизора, — ему вы верите, а кто не верит, самостоятельно мыслящие, без страха — это мутанты. Мутантов под статью, теперь она, если я не ошибаюсь — 70-я, или на принудительное лечение. «Кто там шагает правой? Левой, левой…» Кстати, вы лирику господина Маяковского читали? Настоятельно вам это рекомендую. Там он поэт, а все эти Брутто — Нетто…
   Краснов не сломался. Мог сломаться, было отчего. Узнав систему, увидев ее со стороны, уходили в бомжи, становились мизантропами и более сильные люди. Он открыл для себя целый пласт культуры и истории, неизвестный большинству живущих в одной с ним стране и, что поражало его больше всего, это большинство и знать ничего не хотело.
   Он мог наделать глупостей, что свойственно юности, мог пытаться кричать о своей ненависти на перекрестках, но этого не произошло. Может быть потому, что так было суждено ему судьбой, а может потому, что в теле его, рядом с горячей кубанской кровью, текла густая, темная еврейская кровь и память о пяти тысячах лет гонений, смертей и исходов спала в его жилах. «Во многая мудрости — многая печали. И кто умножает познания свои — тот умножает скорбь».
   Они стали друг для друга отдушиной. Такая близость возможна только среди единомышленников, даже кровные братья не достигают той степени взаимопонимания, какая была доступна им, разделенным двумя поколениями. Заканчивался 1977 год, впереди был Афганистан, сбитый корейский авиалайнер. Бесконечные похоронные церемонии у Кремлевской стены, коммунисты, обернувшиеся демократами и демократы, ставшие коммунистами, танки на московских улицах, бьющие прямой наводкой по знакомому по телекартинке всей стране, зданию. Чревовещатели и экстрасенсы, кровь и дикая животная злоба. Антисемиты, русофобы, фундаменталисты, либерал-демократы, фашисты — стоящие рядом в бесконечных очередях за стиральными порошками, водкой, хлебом и сахаром… Безумный мир, безумная страна, распадающаяся, гниющая, как труп под солнцем.
   Но Арнольду Павловичу этого повидать не удалось. Его похоронили в июле восемьдесят первого, на пыльном, огромном кладбище, уродливом, вовсе не похожем на место упокоения людей. Это были вторые похороны в жизни Кости Краснова. Из его жизни снова ушел близкий человек. Он хотел похоронить его на еврейском кладбище, но его давно не существовало. На этом месте стояли гаражи, девятиэтажки, а по выложенной плитками аллее, окруженные портретами героев труда, фланировали счастливые граждане. И, как сказал бы сам Розенберг, ничего удивительного в этом нет. Разве может кого-нибудь удивлять уже существующий порядок вещей? Мир такой, какой он есть. Такой, каким мы его сделали. Своим молчанием, своей бездумной доверчивостью. Своим неумением умереть вовремя и жить, как люди. Если вы не мишигинер, Костя, то вы понимаете о чем я…
   И, учтите, Костя, только глупцы считают, что еврей — это национальность или вероисповедание. Они ничего не понимают в жизни. Поверьте мне, я многое повидал. И русский может родиться евреем. Быть евреем — это судьба…
 
   Когда дети вернулись домой, Диана почти пришла в норму. Живот побаливал от удара, но на лице следов не оставалось, наверное, сказался профессионализм Лукьяненко, и внешне она выглядела совершенно спокойной.
   Бутерброды и чай она отнесла в гостиную для Лукьяненко и его команды, а детей покормила в кухне: Дашка и Марик любили кушать за стойкой, сидя на высоких табуретах.
   После обеда она уложила Дашу спать, а Марик устроился наверху, у телевизора.
   С сыном Диана собиралась поговорить — без его помощи ее план был совершенно безнадежным Ему только десять, но он сообразительный, крепкий парень. Наверное, похож на Костю в детстве. В любом случае, он сейчас ее единственная опора.
   Диана спустилась на кухню помыть посуду и поймала себя на мысли, что ее тянет закурить. Она не курила с тех пор, как узнала, что беременна Мариком и по сегодняшний день и, даже желания опять взяться за сигарету, у нее не возникало. И сейчас, Диана вначале одернула саму себя, но, подумав о том, что может с ней случиться в ближайшие сутки, взяла с подоконника сигареты. Снявши голову — по волосам не плачут.
   Скорее бы пришла ночь. Диана опять вернулась к мыслям к тому, что должна будет сделать.
   Единственный путь из дома — через веранду второго этажа. До земли четыре с половиной метра — если связать в длину три простыни можно спуститься.
   Наверное, Лукьяненко и его коллеги будут ночевать внизу или оставят в верхнем холле одного их охранников. Лучше чтобы они остались внизу, тогда ей и детям нужно спуститься со стороны столовой. Из гостиной их заметить невозможно.
   Марик спустится сам. А вот Дашка… Она может захныкать, расплакаться с перепуга. С ней на руках ни она, ни Марик с веранды до земли не доберутся. Значит, Даша должна крепко спать. Тогда она обвяжет ее концом простыни и спустит прямо на руки сыну. Последней пойдет она. Можно попробовать воспользоваться машиной, ключи они отобрать не додумались. В конце концов, до трассы пара километров, и у нее будет запас времени, пока они сообразят, что к чему. Есть шанс, что на дороге будут машины, правда на помощь рассчитывать не приходится, но все-таки… Опель «Астра» — не соперник «„BMW“», до города она добраться не успеет.
   Значит надо сделать так. Дашке перед сном дать таблетку нозепама, будет крепко спать и не проснется, как бы ее не теребили. Выбраться из дома. Марик с Дашкой на спине переплывет через реку, тут всего метров тридцать, а он десять раз проплывает бассейн. Они по другому берегу идут к плотине, к деду Диме, у него мотоцикл, а она пытается увести погоню на машине. Поймают, так поймают, дети уже будут далеко. Хуже, если кто-то останется в холле второго этажа. Хуже для того, кто останется. Ему, — Диана подумала об этом холодно, без эмоций, — придется умереть. В шкафу с игрушками стоит Костина бейсбольная бита, а здесь, на кухне, в специальном чехле четыре острейших ножа «Самурай». Ими можно кости рубить. Главное — не шуметь. Что бы то ни было, ни криков, ни стонов. У нее есть один удар. Только один. Она обмотает конец биты полотенцем. Нож для нее труднее — лезвие может соскользнуть, если бить в сердце, а если метить в горло, то он умрет не сразу.