Еще десять шагов и памятник давно сгинувшей Любе и ее стойкости остался позади, а еще через пятьдесят шагов овраг кончился, и они с разбегу выскочили прямо в речку. Благо, здесь было мелко – река делала поворот, отмель, на которой они стояли, намывало годами. Под противоположным берегом было глубже, хотя он был низким, почти вровень с водой. Сосняк, густо росший на нем, казался непроходимым.
   Сергеев оглянулся и узнал место. Правда с этой точки он видел его впервые, обычно вот эту, поваленную молнией сосну, он осматривал находясь выше и левее, вот с того места – с вершины склона над оврагом, там где над рекой нависала кривая, изогнутая береза. Кто бы мог подумать, что они выйдут сюда так быстро – путь поверху был раза в два длиннее. Если погоня за ними пошла сразу же после посадки вертолетов, то, все равно, минимум десять минут у них есть. Шлепая застывшими от ледяной воды ногами по мелководью, они выскочили на пологий песчаный берег.
   – Туда, – скомандовал Михаил, махнув рукой в сторону сосняка.
   Молчун кивнул.
   На берегу они подобрали кусок бревна, и Сергеев в спешке примотал к нему оба рюкзака тем самым, хорошо знакомым Молчуну, красным капроновым шнуром. Проплыть с таким грузом на спине даже эти двадцать пять метров нечего было и думать. Поверх рюкзаков он привязал автоматы – свой и Молчуна, завернув их в куртки, и свою кобуру из грубой кожи, с обрезом «тулки» внутри. Потом оба быстро разделись догола, и Сергеев быстро запихнул одежду и обувь в плотный пластиковый мешок, который всегда лежал, на всякий пожарный, во внешнем кармане его «станка».
   – С Богом! – сказал он Молчуну.
   И они вошли в воду.
   Она обжигала, как пламя. Молчун и Сергеев переплыли речку, толкая бревно перед собой, и судорога, к счастью, не схватила никого из них. Берег был покрыт хвоей, но они так закоченели, что уколов игл, вонзавшихся в ступни, не ощущали. Сергеев в очередной раз подумал, что со стороны они выглядят, как комические персонажи: Пат и Паташон, например, и от этой мысли ему стало совсем грустно.
   Спрятавшись в чаще, Михаил достал из рюкзака пару кусков полотна, служивших полотенцами, а, по случаю, и перевязочным материалом. Они принялись вытираться с ожесточением, до красноты растирая кожу. Сергеев посмотрел на свою промежность и увидел на внутренней стороне бедра лиловый кровоподтек, накрывший и мошонку. На пару сантиметров левее – и все – отбегался бы наверняка. Болело ребро слева, плечо и губа, распухшая до размеров крупного киви. А так – просто молодец. Почти цел.
   Потом, одевшись, с трудом сдерживая стук зубов, они пили вонючий самогон из фляжки, найденной на одном из трупов у бронемашин. И от этого стало немного теплее и, самое главное, ушел страх, гладивший Сергеева по спине когтистой, шершавой лапой.
   Они выскочили. В очередной раз выскочили. И тут Михаил вспомнил хруст в рюкзаке и даже не испугался – помертвел. Если лопнул контейнер, хоть он и из сверхпрочной керамики с оболочкой из армированного кевларовой нитью мягкого полимера, но лопнуть, все же, мог, то они с Молчуном уже покойники, пусть сами они этого еще не почувствовали.
   Но контейнер был цел. И его содержимое – тоже. Двести грамм чистого бериллиевого порошка. Очень дорогой груз, бизнес с большими перспективами на будущее. Контейнеры с лекарствами, полевые госпитали, дизель-электростанции и еще много чего. Это обещал Али-Баба. Говорил уверенно, но обещать – не значит жениться. Это Сергеев знал, даже не из прошлой – из позапрошлой жизни. Твердо знал. Наверняка. По собственному, очень печальному опыту. По наглядным примерам.
   Что хрустело – он выяснил сразу. Удар пришелся на термос из нержавейки и смял его как картонный стаканчик. В одном месте тонкая сталь даже лопнула. То, что после такого удара у Сергеева просто болело ребро, можно было считать чудом – оно должно было просто разлететься на части. А вот с термосом чуда не произошло. Термос было жаль. Такой еще поискать надо. Молчун, любивший хлебнуть в дороге горячего чаю или бульона из кубиков и кипятка, с сожалением покачал головой.
   – Не боись, – сказал Сергеев, улыбаясь. – Другой найдем. Есть, браток, один хороший магазин, с надежно заваленным входом, который я держу на черный день. Там этого добра…
   Молчун едва заметно улыбнулся в ответ. Одними кончиками губ, словно мим, только обозначивший, сыгравший эмоцию. Черная бандана, закрывавшая лоб, синяк на скуле и покрасневший от холода и сивухи нос, делали его похожим на заблудившегося в лесу, окоченевшего скаута.
   – Ошибочное, между прочим, мнение, – подумал Сергеев, крепя на бедре кобуру с «тулкой». – Какой он скаут? Он в свои годы – коммандос. Он знает не то, как костры надо с одной спички разводить, а как танки жечь, да людей, если сильно припрет, тоже. Я ничего о нем не знаю, и, скорее всего, ничего и не узнаю никогда. Но, какая, в сущности, разница? Он подставил мне плечо сегодня, я закрывал его своим телом сегодня. А завтра? Что будет завтра, если завтра, все-таки, будет?
   Сергеев пожал плечами. С противоположного берега, приглушенные расстоянием и стволами деревьев, донеслись голоса.
   – Ну, вот, – сказал Михаил, – вот и гости дорогие пожаловали. К реке они, конечно, спустятся. Там бы их и встретить – радушно и по-свойски. Но мы их трогать не будем, да, Молчун? Нам время терять нельзя. Нам идти надо.
   Молчун двинул бровью, показывая, что лучше бы гостей все-таки встретить, пусть порадуются приему, но раз надо идти, то он, в принципе, согласен.
   Замурзанная мордаха, спутанные, грязные волосы, торчащие из-под банданы. Его б под душ, под горячий, а не в ледяную реку. Не мужика здоровущего на себе тащить, под пулями да осколками, а в школу, на дискотеку с девчонками. Хотя – где теперь те дискотеки? Девчонки-то есть, а вот дискотеки – это теперь из зарубежной жизни. Вывести бы его к цивилизации – в Москву, Львов или, на худой конец, в Донецк. Справить документы – это не проблема при старых контактах, и при новых, кстати, тоже. И ведь спрашивал его неоднократно, предлагал, а Молчун только хмурился и мотал головой. Да и сам Михаил понимал, что Маугли в сравнении с Молчуном – просто легкий случай. Что такое человеческий детеныш, воспитанный волчьей стаей, в сравнении с мальчиком, который, родившись в обычной семье, лишился не только родителей, но и мира, в котором начал жить, и попавшем в мир, где даже волчьи законы были верхом гуманности? В мир, где слабого надо пристрелить? Где убивать – не грешно, а необходимо, как дышать? Где за проволочными границами, за минными полями и сенсорными датчиками, за хитроумными системами защиты, живут миллионы благополучных людей, которые и думать забыли о тех, кто остались бедовать за оградой? Что же необычного было в том, что Молчун не хотел отсюда уходить? Или не представлял, как это сделать?
   – Кто бы мог подумать, – Сергеев потер ладонью саднящий бок, – что в какой-то момент у меня не будет никого более близкого, чем этот паренёк?
   Ему хотелось обнять Молчуна, прижать его к себе, сказать ему, что у него никогда не было сына, но он бы так хотел, что бы его сын был таким же самоотверженным и смелым парнем…
   Но в очередной раз застеснялся своих чувств. Прошедшие годы научили его быть сдержанным, хотя Сергеев понимал, что это, скорее, не сдержанность, а наступающая бездуховность. О какой духовности можно говорить в мире вседозволенности? Но ведь Молчун – тоже дитя этого мира.
   Он так много хотел бы сказать, а в слух сказал только:
   – Спасибо тебе, Молчун.
   Мальчишка посмотрел на него, махнул рукой, мол – о чем тут говорить, и на секунду прижался к плечу Сергеева, совершенно по-детски. И тут же выпрямился, словно ничего и не было.
   Они встали, поправили амуницию, чтобы не гремела, затянули лямки рюкзаков, попрыгали на месте для проверки и пошли скорым, походным шагом по заросшей жухлой осенней травой тропинке, углубляющейся в сосняк.

Глава 2

   – Почему ты никогда не спрашиваешь меня о прошлом? – спросила Вика, потягиваясь.
   Она лежала на диване, в гостиной, прямо на пледе, которым он был застелен. Как ни странно, она любила лежать на шерстяном покрывале, которое любая женщина посчитала бы колючим.
   Плед был настоящим, шотландским, в сложную зелено-красно-черную клетку. И она смотрелась на нем, как рисунок на гобелене: голая, тонкая, очень грациозная, с торчащими грудями, тонкими лодыжками, пышной копной волос и неизменной дымящейся гвоздичной сигаретой, зажатой в изящной руке.
   Сергееву иногда казалось, что этот запах гвоздики никогда не выветривается из его квартиры. Наоборот, становится только сильнее после ее ухода. Пряный, сильный, запоминающийся запах. Он даже начал нравиться ему – словно в квартире курили не сигареты, а жгли благовонные палочки. Но эти симпатии зависели от настроения и фазы их взаимоотношений. Когда они ссорились, он ненавидел эту гвоздичную вонь – до тошноты, до аллергии, до слезящихся глаз. Когда же она вот так возлежала на диване или на кровати в спальне, бесстыдная и целомудренная одновременно, как языческая богиня, запах ее индонезийских сигарет казался ему фимиамом.
   – О чьем прошлом я должен спрашивать?
   – Ну, о моем, например.
   – Не хочу.
   Он варил кофе, стоя на кухне, с полотенцем, обмотанным вокруг бедер, и мог видеть ее через отражение в зеркале стенного шкафа.
   – Я тебе не интересна?
   – Ты? Интересна.
   – Я интересна, а то, что меня касается – нет?
   Шипел газ в конфорке. От турки поднимался чудесный аромат свежемолотого кофе – коричневая пенка уже начала расти, готовясь рывком выплеснуться на плиту, и испортить Сергееву удовольствие от приготовления и потребления любимого напитка. Он ненавидел чистить плиту после того, как кофе сбегал, но и терпеть коричневые пятна, похожие на коросту, на белоснежной эмали до прихода домработницы – тоже было выше его сил. Кофе, обыкновенно, сбегал два раза из пяти, доказывая Михаилу, что жизнь – беспрерывная цепочка компромиссов и с этим пора смириться.
   Сегодня ему не хотелось ссориться.
   – Мне интересно то, что касается нас.
   – Я знаю, почему ты никогда не задаешь вопросов. Для того чтобы самому не давать ответов.
   Пенка подошла к верху джезвы, и в тот момент, когда Сергеев, наконец-то, погасил газ, Вика вошла в кухню, не потрудившись набросить на себя хоть что-то.
   Без каблуков, босая, она была Михаилу чуть выше плеча. Беспричинно разгневанная. Выплескивающая наружу желание поскандалить. И удивительно красивая.
   Сергеев, глядя на нее, удивлялся – как совокупность, в общем-то, далеких от совершенства черт, даёт столь впечатляющий результат? Чуть длинноватый нос, выделяющиеся скулы, не самая совершенная по форме грудь, не самые длинные в мире ноги… Список несовершенств можно было бы продолжать, если бы не результат, который, как убедился Сергеев, опустив взгляд на полотенце, которым были обмотаны его бедра, был, что называется, налицо.
   – Ты разберись, что для тебя проще – отвечать на вопросы или выслушивать ответы? – сказал он с примиряющей интонацией.
   – Лживые ответы?
   – Ну, зачем же так?
   – Хорошо. Не до конца правдивые?
   – Я бы предпочел другую формулировку – не до конца откровенные.
   – Послушай, Сергеев, – сказала она, наблюдая, как он разливает по керамическим чашечкам густой, сладкий кофе. – Я всегда думала, что в этой стране могу узнать все и обо всех. Включая детские симпатии, сексуальные пристрастия и гастрономические выверты.
   – У меня нет гастрономических вывертов, и ты все знаешь о моих сексуальных пристрастиях.
   – А детские симпатии?
   – Если сказать честно, то в детском саду мне нравилась девочка по имени Галя. Мы с ней спали.
   – Что? – она удивленно подняла брови.
   – Наши кровати стояли рядом. И во время дневного сна она трогательно держала меня за руку.
   – Очаровательная деталь.
   – Но это еще не все.
   – Да?
   – Да. Еще мне нравился мальчик Сережа…
   Она засмеялась своим бархатным смехом, от которого у Михаила по спине бежала теплая волна.
   – Ты меня пугаешь!
   – С Сережей было интересней играть, но Галя так держала меня за руку во сне, что я просто не мог ей изменить.
   – Ты меня разыгрываешь?
   – Нет, просто рассказываю о своих детских симпатиях. Ты же просила.
   – О детских симпатиях ты готов со мной говорить?
   – Да. Пей кофе – остынет.
   – А о своем недавнем прошлом.
   – Нет.
   – Сергеев, – она подошла к нему вплотную, прижалась всем телом и пристально посмотрела ему в глаза снизу вверх.
   Она почему-то редко называла его по имени, даже в интимные моменты.
   – Я тебе обещаю, что когда-нибудь, рано или поздно, я расскажу тебе твою биографию. От и до. За исключением детского сада. Хочешь ты того или не хочешь – я узнаю о тебе все. Ты мне веришь?
   Он поцеловал ее в губы, пахнущие гвоздикой, но она не ответила на ласку, только прищурилась, вглядываясь в его лицо.
   – Ты мне веришь? – повторила она настойчиво.
   Сергеев не хотел врать. Поэтому всего лишь отрицательно качнул головой.
   – Зря, – сказала Вика зло, высвободилась, взяла чашку с кофе и подошла к окну. На фоне светлых занавесок, выбеленных ртутным светом уличного фонаря, она смотрелась, как статуэтка – Сергеев невольно залюбовался.
   За окном шел дождь. Плотный летний ливень, полоскавший запылившиеся за день киевские мостовые, умывающий каштаны и липы бульваров прохладной чистой водой. Он превращал огни мостов, переброшенных через Днепр, в нерезкие мазки на огромной палитре темной, глубокой и могучей реки.
   Грозы не было. Не сверкали молнии. Не гремел гром. В этой стихии, в воде падающей с небес, не было ровным счетом ничего демонического. Просто шел дождь.
   Автомобили прятались во дворах. Опоздавшие занять места на своих стоянках, вместе с пешеходами, шлепали по теплым лужам. Город не собирался засыпать – он ждал ночной прохлады и свежих запахов зелени из скверов и парков.
   – Ты не задумывался, почему мы вместе?
   – Потому, что нравимся друг другу.
   Она хмыкнула, и даже в движении ее чуть угловатых плеч сквозила ирония.
   – Нравимся. Превосходно сказано. Мне, Сергеев, нравились многие. Сегодня – один, завтра – второй. Послезавтра – мог быть и третий.
   – Назови другую причину.
   – Не назову. Ты ни разу не сказал, что меня любишь. Я ни разу не сказала, что люблю тебя. У нас нет общего прошлого. Я не вижу общего будущего. Знаешь, что нас держит вместе?
   – То, что нам хорошо вдвоем.
   – О, Боже, – она резко развернулась к нему лицом, – до чего же вы, мужики примитивны! Ну, это-то причем? Почему вы полагаете, что ваш член может быть осью чьего-то мира? Ты же неглупый человек, Сергеев, чтобы всерьез говорить о своей мужской исключительности! То, что у нас с тобой сейчас – это даже не связь – так, случайные встречи. Я не знаю, что ты там надумал, какую драму, но о себе я знаю точно. Я с тобой только потому, что не могу тебя понять. Я каждый раз даю себе слово, что это будет в последний раз! Я не хочу к тебе привязываться! Я сама по себе! Но потом, потом я вдруг понимаю, что вот уже полгода мы вместе, а я все еще не знаю твою тайну. Все остальное – только приправа. Ты хороший человек, Сергеев. Я так искренне о тебе думаю. Но я не знаю, какой ты в действительности. Я чувствую, что ты способен на очень разные поступки. Я не шучу. Может быть, ты их уже совершал, а, может быть, просто готов совершить. И эти разные поступки могут быть такими, что и представить себе трудно. И я ловлю себя на мысли, Сергеев, что из-за этой недосказанности, из-за того, что ты первый из мужиков, которого я не прочла вдоль и поперек после нескольких ночей, мне с тобой интересно. А это плохо, Сергеев, очень плохо! Время, проведенное вместе – это привязанность. Привычка, мать бы ее так. К теплу чужого тела. К чужому дыханию. К тяжести чужой руки на бедре. А привычка – это зависимость. А я ненавижу зависимость! Настолько сильно ненавижу, что слово любить, считаю синонимом слова рабство.
   Михаил кожей ощутил, что она говорит правду. Может быть под влиянием момента, а, может быть, расчетливо и осознанно, что было гораздо вероятнее, если учитывать ее характер.
   – Это и есть причина, мистер Икс. Твоя тайна. Мне интересно ее разгадать. Настолько интересно, что для этого я готова полюбить тебя. Ты понимаешь – о чем я говорю?
   – Нельзя любить человека только за то, что не можешь его понять.
   – Да? – сказала она, ухмыльнувшись. – А я-то думала, что человека нельзя любить, если сразу понимаешь его полностью. Такой человек банально не интересен. Если бы ты был раскрытой книгой, пусть даже с темными пятнами в биографии, если бы я не чувствовала в тебе готовность к поступкам – все бы ограничилось тем нашим десертом после хорошего стейка. Один раз, – она подняла указательный палец вверх, словно грозила кому-то. – Не более. Мы бы даже друзьями не остались.
   – Значит, мне повезло.
   – Значит, тебе повезло. Или не повезло. Это как посмотреть.
   – Я не такой меркантильный. И не такой расчетливый. И совсем не такой любопытный.
   – Дело в том, что я не могу понять – какой ты.
   – А если обычный? – сказал Сергеев, подходя к ней вплотную. – Можешь ты себе представить, что я самый обычный человек? Просто человек, без второго или третьего дна, который влюбился? Не в журналистку, не в местную знаменитость, а в красивую женщину? Шел себе, шел по жизни и вдруг – раз! Так случилось!
   Он взял ее за плечи и притянул к себе, не отрывая взгляда от ее лица. Они снова играли в гляделки, как несколько месяцев назад, во время их первой встречи.
   – Почему нужна тайна? Почему мы просто не можем любить друг друга? На что надо оглядываться? На биографию? На национальность? На профессию? Мы начались друг для друга в тот день, когда встретились – не было нас до этого! Ты можешь это понять? Или я говорю о чем-то необычном?
   – Нет, – проговорила она, не отводя взгляда.
   – Любовь – не всегда борьба, и не всегда рабство, – сказал Сергеев тихо, стараясь не вспугнуть то чувство, что возникло между ними в этот момент. Очень хрупкое чувство, хрупкое, как крыло бабочки. И такое же легкое и нежное – тронь неосторожно, и радужная пыльца осыплется, обнажая бесцветный остов. Или же крылья были другие? Перепончатые и черные, похожие на паруса джонки, разворачивающиеся с вкрадчивым кожаным шорохом?
   – Мужчина – не всегда враг, не всегда завоеватель или жертва. Иногда он, как ни странно, бывает другом. Даже если у него нет талантов, образования, денег, способностей. Даже если у него нет тайны, которой ты хочешь владеть. Даже если у него ничего нет, кроме любви к тебе. Возможно, ты никогда не встречалась с таким, но у тебя же есть воображение? Ты можешь поверить в это?
   – Нет, – повторила она, и взгляд ее на мгновение потеплел. – Но я могу попытаться…
   В какой-то момент Михаилу даже показалось, что ее глаза увлажнились, но она уже положила голову ему на грудь, спрятав лицо в тени собственной челки, и он не мог с уверенностью сказать были ли это слезы. Может быть, ему просто хотелось, что бы это было так.
   Некоторое время они так и стояли у стола на кухне, молча, обнявшись.
   Сергеев и сейчас не мог сказать определенно – врала ли она в тот вечер или нет? О себе он мог сказать однозначно – на тот момент, в ту минуту – он говорил правду. Было ли это действительно большим чувством, хотя бы с одной стороны? Как можно определить это теперь? После всего, что они сказали и сделали друг другу за последний год? Что осталось от любви к ней после того разочарования, что он испытал?
   Если быть честным до конца, она предупреждала его.
   И тогда, и потом, он чувствовал, что их отношения хрупки, как скорлупа воробьиного яйца, но хотел надеяться на лучшее. Он продолжал надеяться на лучшее и тогда, когда столкнулся с ней в подъезде их дома и увидел, что она смотрит на него насмешливым, чужим взглядом. Когда она, стоя на ступеньку выше, приблизила свое лицо к его лицу, упершись лбом в его лоб, и выдохнула жарко, почти касаясь его губ своими губами, тихо, с такой знакомой хрипотцой:
   – Вот и все. У тебя больше нет тайн, Сергеев. Эта была последней.
   И пошла прочь, вниз по лестнице. Ее каблучки застучали по старым, истертым тысячами ног, ступенькам. Застучали звонко, рождая эхо. Так могут звучать каблуки только в старых подъездах. В подъездах, где лестницы бродят по кругу, обнимая гулкую пустоту, которая тянется от кафельных плиток площадки на первом этаже, до стропил под коньком крытой кровельным железом крыши.
   А в квартире, в их бывшей квартире, в ее любимом кресле обтянутом толстой кожей цвета какао, сидел и дожидался его прихода давно уже покойный, оплаканный, и неоднократно помянутый в застольях добрым словом Мангуст. Сутулый, постаревший, полысевший – этакий дядечка, давно перешагнувший за пятьдесят, но с прежним металлическим блеском во взгляде, и, как и раньше, смертельно опасный.
 
   – Умка!
   Сергеев в начале даже не отреагировал на мужской голос, раздавшийся за спиной. Голос был моложавый, звонкий. По такому голосу сложно определить возраст говорящего. Бывает, что такой тембр человек сохраняет от семнадцати и до семидесяти лет, и, если по каким-то внутренним причинам, голос не бросается догонять хозяина, то, даже не видя человека пару десятков лет, можно узнать его по нескольким фразам, не заглядывая в лицо.
   Этот голос, произнесший его интернатскую кличку, которую Михаил успел давно забыть, был ему определенно знаком. Голос из прошлого – далекого прошлого.
   – Умка, – повторил за спиной мужчина, – это ты?
   А он уже почти представил себе говорившего. Был он небольшого роста, светло-русый, веснушчатый, круглолицый и толстоногий. Волосы на макушке всегда стояли торчком – словно хохолок у волнистого попугайчика. Носом, правда, он на попугайчика похож не был – нос был воронежский, средне-русский – картошечкой. Летом, в пионерлагере, в Евпатории, эта картошечка облезала, веки припухали от солнца и краснели, а веснушки покрывали и лицо, и спину, и грудь сплошным слоем – словно наглые, рыжие лесные муравьи. Звали это четырнадцатилетнее чудо природы Вова Блинов, но так официально его никто не называл. Все воспитанники Московского интерната №15 (специального интерната, для детей сотрудников МИДа и советских специалистов, находящихся в длительных командировках за рубежом), звали его не иначе, как Блинчик.
   Последний раз Блинчика Сергеев видел более двадцати лет назад – было это уже после смерти родителей Сергеева.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента