Без сомнения, русская история, в том виде, как ее писали Щербатов и Голиков у подножия императорского трона, невольно бросавшего свою тень на их труды, — напоминала только очень отдаленно храм, воздвигнутый истине. Да и в истории Петра Великого, написанной самим Вольтером по материалам, «приготовленным» для него по приказанию Екатерины, старому Миллеру было нетрудно найти предлог к насмешкам. «Этому немцу, — ответил на них Фернейский старец, — я желаю побольше ума и поменьше согласных букв». Но этой выходкой он доказал только, как трудно французу, хотя бы и самому остроумному на свете, но имеющему за собой только ум, бороться с немцем, вооруженным знанием. Но какова бы ни была научная ценность этих исторических трудов, за ними было то неоспоримое достоинство, что они первые проложили путь, по которому современная Россия ушла теперь так далеко вперед. Журнал, издававшийся Новиковым под покровительством Екатерины и скромно озаглавленный «Повествователь Древностей Российских», превратился впоследствии в «Древнюю Российскую Вивлиофику», в которой были собраны самые драгоценные памятники русской старины. И еще при жизни Екатерины появился уже более самостоятельный историк России, Татищев.
   Сама Екатерина всегда отрекалась, как мы это знаем, от всяких исторических знаний. «Что касается меня, — писала она Гримму: — то как только дело коснется какой-нибудь науки, я закутываюсь в мой плащ неведущей и молчу. Я нахожу это для нас, монархов, чрезвычайно удобным». Однако она иногда распахивала этот плащ, и даже чаще, нежели то было бы желательно для ее репутации. В.дериод 1783—1785 гг. она с особенною страстью отдавалась изысканиям за которые берутся обыкновенно ученые с громадною специальною подготовкой. А после смерти Ланского в 1784 году она ушла в них вся с головою: она искала в них утешения в своем горе. Дело шло о составлении словаря сравнительного языкознания. Этот труд привлекал ее еще в то время, когда она была великой княгиней, и когда под ее покровительством пастор английской фактории в Петербурге Дюмареск издал Comparative Vocabulary of the Eastern Languages. В 1785 году она вступила по этому поводу в переписку с Циммерманом, просила сотрудничества Палласа и Арндта. Она делала извлечения из филологического труда Кур-де-Жибелена, вышедшего с 1776 по 1781 год в восьми больших томах. Ухватившись за его идею, что все наречия должны были произойти от одного источника, она стремилась найти ей подтверждение, несмотря ни на какие препятствия, встречавшиеся на ее пути. Гримму, которому она обыкновенно первому сообщала об этих своих лингвистических подвигах, приходилось, вероятно, переживать минуты, когда его преклонение перед гением его государыни, как он называл Екатерину, подвергалось жестокому испытанию. Основным наречием, породившим все производные, был, по мнению Екатерины, разумеется, русский, или «славянский» язык. Другого бы она не согласилась признать. И, черпая материал из самых разнообразных источников, заставляя всех волей-неволей помогать себе в этой работе, и берлинского писателя и книгоиздателя Николаи, и Лафайета, и аббата Галиани, и графа Кирилла Разумовского, которому она поручала наводить справки у его крепостных, и своего посла в Константинополе, обращавшегося от ее имени к патриархам антиохийскому и иерусалимскому с просьбой перевести двести восемьдесят шесть русских слов на абиссинский и эфиопский языки, — она делала положительно необыкновенные открытия. Вот образчики их:
   «Я собрала множество сведений о древних славянах и вскоре буду иметь возможность доказать, что они дали названия большинству рек, гор, долин, округов и областей во Франции, Испании, Шотландии и других местах».
   А несколько недель спустя она писала:
   «Говорю это вам одному, потому что это не достаточно исследовано: дело в том, что салинцы салического закона, Хильперик I, Хлодвиг и весь род Меровингов были славяне, как и вандальские короли Испании. Их выдают их имена а также их поступки».
   Например, имя Людовик, по ее толкованию, состояло из двух славянских корней: люд от люди, и двиг от двигать. «Это имя как бы значит — управлять людьми, приводить их в движение».
   «Не удивляйтесь же теперь, — прибавляла Екатерина: — что короли Франции приносят присягу на славянском евангелии при своем короновании в Реймсе. Хильперик I был свергнут с престола, потому что хотел, чтобы галлы, которые получили от римлян латинскую азбуку, прибавили к ней три греко-славянские буквы, а именно Th или ч, X, она произносится, как шер (cher-sic) иф, произносящаяся, как пси… Не показывайте этих заметок ни Байльи, ни Бюффону, это не для них, хотя они первые указали на существование народа, которого, может быть, и не собирались открывать».
   Остальные изыскания Екатерины были достойны этих. И хотя она сомневалась в том, что Бюффон сумеет оценить ее научные находки, но еще в 1781 году послала ему золотые медали и роскошные меха в благодарность за его теорию, по которой он старался установить в своих «Эпохах природы», что искусства появились впервые в Сибири, на берегах Иртыша. Отметим, что, получив эти подарки от императрицы, знаменитый ученый не пытался доказать ей, что с ее точки зрения вовсе не заслуживает их. Екатерина писала ему при этом:
   «Медали, выбитые из металла, добываемого в этих областях, могут когда-нибудь послужить доказательством того, упали ли искусства там, где они зародились».
   Бюффон же, заметив на этих медалях изображение императрицы, ответил на это:
   «Моим первым движением после того, как я пришел в себя от удивления и восхищения, было прикоснуться губами к прекрасному и благородному изображению самого великого лица в мире… Затем, обратив внимание на великолепие этого дара, я подумал, что это скорей подарок государя государю, но что если это подарок гения гению, то и тогда я стою гораздо ниже этой божественной головы, достойной управлять всем миром».
   Удивляться ли после этого, что «божественная голова», перед которой так раболепно преклонялся один из величайших ученых Европы, невольно могла вскружиться в опьяняющей атмосфере этого фимиама. Оптимизм Екатерины по отношению к своему народу и всему, касающемуся его, тоже отрывал ее, в свою очередь, от холодной действительности, увлекая в мир галлюцинаций и мечтаний. Ее «Записки касательно Российской истории», печатавшиеся в «Собеседнике», почти безумны по смелости. Она изобретала в них «финляндских королей», никогда не существовавших на свете, женила их на не менее фантастических новгородских княжнах, все это покрывала именем Рюрика и приходила в восторг, что ей удалось так ясно установить происхождение древней Руси.
   Но эта этнологическая и филологическая горячка оказалась быстротечной, как и все увлечения Екатерины. В Императорской Публичной библиотеке хранится целая коллекция рукописей Екатерины, в которых она завещала потомству плод своих работ в этой отрасли науки. Но в один прекрасный день она призвала Палласа и поручила ему продолжение своего словаря. Ей самой надоело заниматься все одним и тем же. К концу царствования ее научный пыл все остывал и наконец совсем потух. Она разочаровалась в философии и в философах. Они рисовались ей в виде академиков, спокойно и скромно рассуждающих об очень интересных предметах, делающих порою даже открытия и устанавливающих принципы, но никогда не выходящих из области теории: и вдруг она увидела, что они опасные революционеры, которые хотят применить к жизни то, что открыли, и перевернуть весь мир. Она сперва огорчилась, потом встревожилась и наконец искренне рассердилась. В 1795 году, обратив внимание на то, что Вольно-Экономическое общество в Петербурге получает от нее 4000 рублей в год на свои издания, — она находила их «одни глупее других», — Екатерина вышла из себя, назвала председателя и членов его «мошенниками» и прекратила субсидию. И в то же время на содержание стола одной из племянниц Потемкина она выдавала ежегодно что-то около 100.000 рублей!
   Последние два года жизни Екатерина увлекалась работой, в которой, как и в ее запоздалой любви к немецкой литературе, сказалось ее германское происхождение. Она задалась широкой задачей установить «систематические классификации». Один день она в течение нескольких часов занималась разрядами обстоятельств, на следующий — категориями средств. Ей очень нравилась эта работа. Она постоянно обдумывала новые ее главы. Ей случалось, — как она говорила, — составлять их даже во сне. Правда, может быть, ей было это и не трудно делать, так как еще с 1765 года она числилась доктором и магистром свободных искусств виттенбергского университета, нашедшего, что ему недостает ее для его славы, как недоставало Мольера для славы французской академии. Но, к счастью для своей памяти, Екатерина имела за собой не только это ученое звание перед судом потомства.

Глава вторая
Екатерина, как писательница: драматург — романист — баснописец — публицист — поэт

 
   I. Екатерина с пером в руке. — Страсть к писательству. — Императрица, не умеющая диктовать. — Мысль и стиль. — Принадлежали ли Екатерине ее письма к Вольтеру? — Сотрудничество Андрея Шувалова. — Письма Екатерины к Гримму. — Французский язык императрицы. — Грамматика и правописание. — Образчик описательного стиля.
 
   Перечисляя любимые занятия Екатерины, Дюран, несомненно, сделал один важный пропуск. Он забыл сказать, что Екатерина страстно любила писать. Мы думаем даже, что ничто другое не доставляло ей такого удовольствия. Писать — служило ей не только развлечением, но было для нее потребностью и потребностью почти физическою. Самая возможность держать в руке перо, которое через минуту свободна загуляет но чистому листу бумаги, вызывала в ней чувство не только духовного, но словно чувственного наслаждения. Она писала как-то Гримму, что при виде нового пера у нее начинают «чесаться руки». Поэтому она никогда не диктовала. «Я не умею диктовать», говорила она. Все, что она писала, было написано ею собственноручно, а чего только она не писала? Не говоря об ее очень деятельной политической корреспонденции и частной переписке, достигавшей, благодаря громадным «плакатам», аккуратно посылавшимся ею Гримму, совершенно необычных размеров; не считая обязательного для нее подписывания массы казенных бумаг, — она нередко покрывала их сплошь своими пометками, — не считая драматических и других произведений, она еще очень часто писала для себя, для собственного удовольствия, без всякого определенного повода и цели, если не считать той потребности унять «зуд в пальцах», о которой мы говорили выше. Она делала из старинных летописей выписки, относившиеся к житию преподобного Сергия, хотя вряд ли сильно интересовалась подробностями его жизни; переписывала тексты на древне-славянском церковном языке, который ей было вовсе не обязательно знать, несмотря на ее положение православной царицы. Она не могла прочесть книгу, чтоб не исписать ее поля своим крупным, размашистым почерком. Она составляла программы празднеств и концертов. Подобно тому государственному деятелю современной истории, который мог думать только тогда, когда говорил, она, по-видимому, тоже не умела мыслить иначе, как с пером в руках. И как тот пьянел от своих слов, так она опьянялась чернилами. Мысли начинали тесниться в ее голове и постепенно улетали из области реального в мир фантазий. Екатерина сама сознавала это. Она писала Гримму:
   «Я собиралась было сказать вам, что буду писать вам, как только захочу, и сколько мне вздумается, когда вспомнила, что я — здесь, а вы — в Париже. Я вам советую диктовать, потому что мне сто раз давали этот совет: счастлив тот, кто может следовать ему; что касается меня, то мне кажется невозможным говорить всякий вздор пером другого человека… Если бы я сказала другому то, что выходит из-под моего собственного пера, он часто отказывался бы писать то, что я ему бы говорила».
   Но когда она успевала писать все это? Мы знаем, что для того, чтоб беседовать по душе и вволю со своим любимым конфидентом Гриммом, она вставала в шесть часов утра. Но, даже принимая в расчет эту трудолюбивую привычку, вопрос остается для нас неясным. 7 мая 1767 года, во время путешествия императрицы по России, ее застигла на Волге «страшная» буря. И она воспользовалась остановкой в пути, чтобы написать длинное письмо Мармонтелю, незадолго перед тем приславшему ей своего «Велизария». Положительно удивляешься, как она умудрялась найти время для своих писем. Не надо забывать при этом, что мыслить и писать было для нее одно и то же, а заранее обдумывать письма она была совершенно неспособна, и поэтому в важных случаях ей приходилось иногда переписывать их по несколько раз. Сохранились, например, два черновика ее ответа Берлинской академии, избравшей ее в 1768 году своим почетным членом. Случалось, что она не ограничивалась и двумя черновиками, так как не любила помарок. Если какое-нибудь выражение или фраза в ее письме не нравилась ей, она бросала весь лист — она писала обыкновенно на золотообрезных листах очень большого формата — и начинала снова.
   Как же писала Екатерина? Что представлял ее стиль, ее литературный талант? Аббат Мори находил, например, что ее письма к Вольтеру стоят в художественном отношении выше, нежели ответы самого философа. Допустим что эта оценка справедлива: но здесь приходится принимать в соображение побочные обстоятельства. Известен ответ Жорж-Занд одному блестящему собеседнику, который, встретив ее где-то в гостиной, слишком откровенно выдал перед нею свое разочарование.
   — Вы приходите сюда работать, — ответила она ему: — я прихожу отдыхать.
   А переписка с Екатериной была для Вольтера даже меньше, чем отдых, и наверное он не стремился в ней блеснуть. Для Екатерины же ее письма к «учителю» были средством подтвердить ту репутацию всемирного гения, которую Фернейский патриарх и ее другие друзья с Запада хотели создать ей. Через голову Вольтера она обращалась к суду всей Европы. Но и это еще не все. Возникает вопрос: сама ли Екатерина писала эти письма? Его поднимали в печати не раз и приходили к разноречивым заключениям. Но вот что говорит по этому поводу один тонкий знаток дела:
   «Из всех писем Екатерины II, составляющих ее переписку с Вольтером, я уверен, нет ни одного написанного этой государыней. Только тот, кто никогда не видел других ее сочинений, может подумать, что эти письма принадлежат ей. Екатерина владела французским языком не вполне свободно; она говорила на нем неправильно, — хотя в живом разговоре эти ошибки должны были быть менее заметны, нежели на бумаге, — если судить по собственноручным письмам императрицы, которые мне приходилось читать. Ошибки правописания, грамматики, неверные выражения — все это в них можно найти: в них нет только того остроумия, глубины мысли и прекрасного стиля, которыми мы так восхищаемся в письмах к Вольтеру, приписываемых Екатерине II. Это особенно бросилось мне в глаза, когда я читал инструкции, данные русской императрицей графу д'Артуа (впоследствии Карлу X), когда он приезжал в Петербург, и написанные ею лично. Екатерина указывала в них, как затушить в самом зародыше революцию, только что вспыхнувшую во Франции. Сущность этих наставлений была так же нелепа, как и грубо выражена. О неправильности стиля я уже и не говорю».
   Но кто же при дворе Екатерины мог заменить ее в этой переписке, обратившей на себя внимание всего мира. Ответить на это нетрудно: это был, по-видимому, Андрей Шувалов, автор знаменитой «Epitre a Ninon», которую в свое время приписывали самому Вольтеру; Шувалов был учеником, корреспондентом и другом Фернейского философа и в совершенстве усвоил и форму, и дух французского языка. Екатерина не могла бы сделать лучшего выбора. Впоследствии она также прибегала к помощи Храповицкого для своих писем на русском языке. И во всяком случае можно с уверенностью сказать, что ее послания к Вольтеру были написаны не самостоятельно. Чтобы судить об ее стиле, остроумии, а также о тех познаниях, которые сохранились в ее памяти от уроков mademoiselle Кардель, надо обратиться к другой ее переписке — к ее письмам к Гримму. Их она писала безусловно сама. Она вылилась в них вся, со своим правописанием, грамматикой и синтаксисом, с обычным ей складом мыслей, с ее оборотами речи, манерой понимать, ценить и чувствовать вещи, с ее умом, характером, темпераментом, одним словом, со всей ее сущностью. Эту переписку сравнивали в письмами г-жи Севинье. Но мы думаем, что это сходство слишком лестно для писания Екатерины. Один русский писатель провел недавно несравненно более правильную параллель между ее письмами и образцом, которым она, по всей вероятности, не только могла, но должна была вдохновляться. Ее переписка с Гриммом удивительно похожа на письма ее матери к Пуйльи, опубликованные недавно Бильбасовым.
   Но хорошо ли знала Екатерина французский язык? Те неправильности, которые так часто встречаются в ее письмах и придают случайно то неточный, то извращенный смысл ее словам, не могут иметь в этом вопросе решающего значения. Они объясняются обычной Екатерине манерой писать и ее глубоким пренебрежением к форме. Она никогда не заботилась о том, чтобы слова верно выражали ее мысль и красиво сочетались между собой. Даже явные несообразности не пугали ее. Она писала, что «elle a un mal de tete qui ne se mouche pas du pied», или «cinquieme roue au carrosse ne saurait rien gater a l'omelette». Находили, что образность ее речи напоминает порою Монтэня и, в подтверждение этого, указывали на ее фразу в письме к Гримму: «Ма visiere a la minute passe comme une fusee et s'enfuit dans l'avenir, quelquefois ne voyant qu'un trait caracteristique». Но из тех трех языков, на которых Екатерина постоянно говорила, французский был ей безусловно ближе других. Она владела им свободно, пожалуй, не находя нужным считаться с правилами синтаксиса и грамматики, выдумывая новые обороты речи и собственного изобретения слова. Она говорила: girouetterie, toupillage, pancarter, souffre — douleurien. Говоря о новом издании сочинений ее «учителя», вышедшем под редакцией Бомарше, она называла его «du Voltaire figaroise». В одном из ее писем к графу Кейзерлингу от 25 сентября 1762 года есть такая фраза: «Я пишу вам по-французски, но, если это вас стесняет, буду писать впредь на таком же скверном немецком языке, на котором имею обыкновение говорить». Ее немецкий язык, по мнению одного современного критика, напоминал язык «Frau Rath», Матери Гете, с теми же устаревшими выражениями, грамматическими ошибками и частыми вульгаризмами, в которых чувствовалось все-таки (это утверждает Гиллебранд) очень верное понимание духа языка. Сама же Екатерина любила хвалиться — хоть и не очень убедительно — знанием другого языка, того, который ее научил любить Вольтер: «Заметьте, — писала она по-французски кн. Черкасской, — что, хотя я пишу (quoiquc j'ccric вместо ecris) хуже вас, но зато лучше соблюдаю правописание» (ortographie вместо ortographe). Можно догадываться, что же представляло в гаком случае правописание кн. Черкасской. Во второй половине царствования Екатерина стала пренебрегать французским и немецким языками в пользу русского. Она находила, что все, что она пишет, выходит у нее очень нескладным, если оно напечатано на каком-нибудь другом языке, а не по-русски. Но еще в 1768 году ее русский диалект был далеко не чист: в нем встречались на каждом шагу грубо руссифицированные французские выражения, вроде тех, которыми пестрит слог современных немецких писателей, и особенно публицистов.
   На каком бы языке она ни писала — по-французски ли, по-немецки или по-русски, — в ее стиле был всегда один недостаток: неправильность, отрывистость, шероховатость, — и одно достоинство: ясность. Впрочем, последнее относится лишь к тому, что Екатерина писала лично или под руководством Андрея Шувалова и Храповицкого. Но когда она составляла свои письма и бумаги сообща с сановниками, на совете, то получалась в большинстве случаев полная неразбериха.
   «В ее стиле, — писал принц де-Линь, — больше ясности, нежели легкости; ее серьезные труды глубоки, но ей недостает оттенков, очарования мелких подробностей и колоритности». В данном вопросе принц де-Липь был, бесспорно, компетентным судьей; по он, вероятно очень бы изумился, когда имеешь дело с женщинами, даже менее одаренными, чем Екатерина, надо быть, впрочем, всегда готовым к подобным сюрпризам, — если бы прочел такой отрывок из письма Екатерины к Гримму (Екатерина находилась в то время в подмосковном селе Коломенском и сидела возле окна, собираясь писать своему «souffre douleur»):
   «Но как тут писать? Том Андерсон требует, чтобы я его накрыла; он сидит против меня в кресле; моя правая рука и его левая лапа опираются на раскрытое окно, которое можно было бы принять за церковные двери, если бы оно не находилось в третьем этаже. Из этого окна сэр Андерсон любуется Москвой-рекой, извивающейся змеей и делающей на наших глазах до двадцати поворотов; он беспокоится, лает: он видит судно, которое поднимается по реке; нет, нет, кроме судна, он видит еще десятка два лошадей; они переходят реку вплавь, чтобы попастись на зеленых, усыпанных цветами лугах, которые составляют противоположный берег реки и тянутся до холма, покрытого свежевспаханными полями, принадлежащими трем деревням, тоже заметным вдали. Налево стоит маленький монастырь, выстроенный из кирпича и окруженный рощей, а дальше идут повороты реки и дачи, и тянутся до столицы, виднеющейся на горизонте. Справа взорам г. Тома Андерсена открываются холмы, поросшие густым лесом, между которым видны колокольни, каменные церкви и снег в расщелинах холмов. Г. Андерсон, по-видимому, устал любоваться таким прекрасным видом, потому что вот он закутывается в свое одеяло и собирается спать…»
   В письмах Екатерины встречаются также нередко меткие выражения, образно и ярко передающие ее мысль. Отвечая в 1778 году отказом на предложение упавшего духом Потемкина эвакуировать Крым, она писала: «Когда кто сидит на коне, тогда сойдет ли с оного, чтобы держаться за хвост». Но зато в ее переписке, особенно с Гриммом, есть обороты речи, где откровенность и свобода ее мысли и языка доходят порою до распущенности и становятся почти грубыми. Екатерина не только пересыпала свой неправильный французский язык немецкими или итальянскими словами и фразами, но часто писала на чисто-бульварном жаргоне. Она ставила «sti-la» вместо «celui-la», «ma» вместо «mais». Возможно, что она и говорила так. Некоторая тривиальность была ей не чужда. Мы не рискнем воспроизвести здесь те пикантные замечания, — впрочем, «пикантны» ли они? — которые вырывались у нее в минуты шутливого настроения, и уверены, что прибаутки, оживлявшие ее эпистолярный стиль, показались бы читателю очень плоскими и, пожалуй, пошлыми.
   Правда, Екатерина писала так только в своей интимной переписке, как частное лицо. Но посмотрим, как она писала, обращаясь не к друзьям, а к широкой публике.
 
 
   II. Научные труды Екатерины. — «Антидот». — Аббат Шапп д'Отрош. — История римских императоров.
 
   Мы говорили уже о научных трудах Екатерины. Из них был напечатан только один: «Антидот» или «Examen du mauvais livre intitule: „Voyage en Siberie“. Это опровержение на слишком откровенное сочинение о России Шапп-д'Отроша. Ученый аббат, член парижской академии наук, приехал в Россию в 1761 году по приглашению петербургской академии для наблюдения за прохождением Венеры перед солнцем, которое ожидалось в этом году. (Следующее должно было произойти через 8 лег, в 1769 г.). В то время царствовала еще Елизавета. Она встретила путешественника очень милостиво и подарила ему 1000 рублей на дорожные расходы; но не в ее власти было смягчить грустное впечатление, которое произвела на него Сибирь. К своим астрономическим наблюдениям он прибавил еще и другие: о природе, нравах и законах страны, по которой проезжал, и издал свой труд в Париже в 1768 году в трех томах in-quarto с рисунками и географическими картами. Эта книга вызвала в России такое же острое негодование, как „Russie“ маркиза Кюстина в 1839 году, и Екатерина решила ответить сейчас же на оскорбление, нанесенное русскому национальному чувству. Она начала с того, что поручила своей академии найти и указать астрономические ошибки, которые этот негодный человек, говоривший так дурно о России и об управлении ее, не мог не сделать в своем сочинении. Она поставила чтим петербургских ученых в жестокое затруднение. Видя, что от них нечего ждать, Екатерина обозвала академиков глупцами, не стесняясь высказывала это вслух, и сама взялась за перо, чтобы как следует отделать аббата. Но, раз начав писать, она уже не могла остановиться. Ею были исписаны целые горы больших золотообрезных листов. Астрономию Шаппа государыня, конечно, оставила в стороне: она нападала на то, что касалось ее ближе: на политическую, статистическую и историческую часть его труда. Как смел, например, написать Шапп, что Сибирь лишена растительности! Чтобы доказать противное, Екатерина сейчас же послала Вольтеру орехи сибирских кедров. Она была твердо убеждена, что сочинение Шаппа инспирировано герцогом Шуазелем, чтобы унизить лично ее и ее государство. Поэтому ей очень хотелось, чтобы какой-нибудь французский писатель отразил это нападение министра. Но, к ее печали, ни Фальконэ, ни Дидро не могли подыскать никого подходящего для этой роли. Одна княгиня Дашкова предложила Екатерине свои услуги. И их совместные размышления и были занесены на бумагу бойким пером императрицы. Но в таком виде опровержение грозило принять еще более объемистые размеры, нежели само сочинение, глупость и низость которого оно стремилось доказать. Две первые части его вышли в роскошном издании; было обещано продолжение, — конца же нельзя было еще так скоро предвидеть. Но, по обыкновению, эта работа вскоре наскучила Екатерине. Турецкая война и Пугачевский бунт обратили ее мысли в другую сторону. В 1773 году она известила свою приятельницу г-жу Бельке, что продолжение „Антидота“ не выйдет, потому что автор его убит турками. И вопрос о Шапп-д'Отроше и его книге никогда уже не поднимался больше. Екатерина, впрочем, никогда не признавалась в том, что этот „убитый“ автор — она сама. Ее сочинение долго приписывалось поэтому различным лицам и, между прочим, графу Пушкину, который, по свидетельству Сабатье-де-Кабра, не подозревал даже о самом существовании аббата Шаппа и еще меньше о его книгах. Оригинал „Антидота“ утрачен. Та рукопись, что хранится в Петербурге, в государственном архиве, написана рукою статс-секретаря Г. В. Козицкого. Но зато в бумагах Екатерины удалось найти несколько автографических отрывков „Антидота“, которые не оставляют сомнений насчет их августейшего автора. Что же касается ценности этого произведения, то по этому поводу никогда не возникало серьезных споров: это просто неудачный пасквиль. Репутация Шаппа не могла от него пострадать в глазах потомства. В его книге встречаются, правда, несколько смелые заключения и даже совершенно вымышленные факты, но в ней также много неоспоримой правды. А между тем Екатерина стремилась опровергнуть именно эту правду. Но во всяком случае она выказала при этом очень большую горячность.