Это случилось так. У одной женщины не было детей, и она себя считала себя бесплодной, поскольку ей исполнилось уже сорок лет. Но у нее прекратились месячные, она встревожилась и пришла в Дом Жизни, опасаясь, что злой дух вошел в нее и отравил ее тело. Как велено в таких случаях, я взял зерна и посадил их в землю. Часть зерен я полил водой Нила, остальные же полил водой из тела женщины. Землю с посевом я выставил на солнце и велел женщине вернуться через несколько дней. К ее возвращению я увидел, что зерна, политые одной водой, дали малые побеги, другие же дали пышные всходы. Стало быть, оправдывалось то, что написано, и я, сам тому изумляясь, сказал женщине:
– Радуйся, жена, ибо благодатный Амон в своем милосердии благословил чрево твое и ты родишь дитя, как другие благословенные жены.
Бедная женщина заплакала от радости и дала мне в подарок серебряный браслет со своей руки, весивший два дебена, ибо она уже давно потеряла надежду. Но, едва поверив, она спросила:
– Будет ли это мальчик?
Она, по-видимому, думала, что я знаю все. Набравшись смелости, я посмотрел ей в глаза и сказал:
– Это будет мальчик.
Ибо шансы были равные, а мне в ту пору везло в игре. Женщина обрадовалась еще больше и, сняв с другой руки, дала мне второй серебряный браслет такого же веса.
Но, когда она ушла, я спросил себя: как это возможно, что ячменное зерно знает то, чего ни один врач не может исследовать и узнать, пока не обнаружатся признаки беременности? Я собрался с духом и спросил учителя, почему так, но он взглянул на меня как на помешанного и сказал лишь, что так написано. Но для меня это не было ответом на вопрос. Я вновь набрался смелости и спросил у царского врачевателя в доме рожениц, почему так. Он сказал:
– Амон – царь всех богов. Его глаз видит в утробе женщины, принявшей семя. Если он позволяет зачатию совершиться, так почему бы он не позволил ячменному зерну дать пышный росток в земле, которая полита водой от тела зачавшей женщины? – Он посмотрел на меня как на глупца, но это вовсе не было ответом на мой вопрос.
Тогда глаза мои открылись, и я увидел, что врачи Дома Жизни знают лишь то, что написано в папирусах и что привычно, но ничего больше. Ибо если я спрашивал, почему мокнущую рану надо прижигать, а простую рану – лечить мазью и повязками и почему плесень и паутина излечивают нагноения, мне отвечали, что так делали испокон веков. Точно так же и пользующийся целительным ножом имеет право делать только сто восемьдесят две операции, и он делает их в меру опытности и умения лучше или хуже, быстрее или медленнее, более-менее безболезненно или причиняя излишнюю боль, но ничего больше он делать не может, потому что эти операции описаны и показаны на рисунках в старинных книгах, а других раньше не делали.
Бывало, что люди худели, лица их становились белыми, но врач не мог определить у них какой-либо болезни или повреждения. Случалось, однако, что они поправлялись и выздоравливали, если им, за большую цену, давали есть сырую печень жертвенных животных. Но почему так получалось – нельзя было спрашивать. Бывало, что у людей болел живот и горело лицо. Им давали слабительные и болеутоляющие лекарства, но одни выздоравливали, а другие умирали, и врач не мог заранее сказать, кто вылечится, а у кого живот раздуется так, что он умрет. Почему же один выздоравливает, а другой умирает – никто не спрашивал и спрашивать не смел.
Вскоре я понял, что слишком много задавал вопросов, так как на меня стали смотреть косо, и пришедшие после меня оказались впереди и повелевали мною. Тогда я снял с себя белую одежду, очистился и вышел вон из Дома Жизни. И у меня было с собой два серебряных браслета, общим весом в четыре дебена.
5
6
Свиток третий
1
– Радуйся, жена, ибо благодатный Амон в своем милосердии благословил чрево твое и ты родишь дитя, как другие благословенные жены.
Бедная женщина заплакала от радости и дала мне в подарок серебряный браслет со своей руки, весивший два дебена, ибо она уже давно потеряла надежду. Но, едва поверив, она спросила:
– Будет ли это мальчик?
Она, по-видимому, думала, что я знаю все. Набравшись смелости, я посмотрел ей в глаза и сказал:
– Это будет мальчик.
Ибо шансы были равные, а мне в ту пору везло в игре. Женщина обрадовалась еще больше и, сняв с другой руки, дала мне второй серебряный браслет такого же веса.
Но, когда она ушла, я спросил себя: как это возможно, что ячменное зерно знает то, чего ни один врач не может исследовать и узнать, пока не обнаружатся признаки беременности? Я собрался с духом и спросил учителя, почему так, но он взглянул на меня как на помешанного и сказал лишь, что так написано. Но для меня это не было ответом на вопрос. Я вновь набрался смелости и спросил у царского врачевателя в доме рожениц, почему так. Он сказал:
– Амон – царь всех богов. Его глаз видит в утробе женщины, принявшей семя. Если он позволяет зачатию совершиться, так почему бы он не позволил ячменному зерну дать пышный росток в земле, которая полита водой от тела зачавшей женщины? – Он посмотрел на меня как на глупца, но это вовсе не было ответом на мой вопрос.
Тогда глаза мои открылись, и я увидел, что врачи Дома Жизни знают лишь то, что написано в папирусах и что привычно, но ничего больше. Ибо если я спрашивал, почему мокнущую рану надо прижигать, а простую рану – лечить мазью и повязками и почему плесень и паутина излечивают нагноения, мне отвечали, что так делали испокон веков. Точно так же и пользующийся целительным ножом имеет право делать только сто восемьдесят две операции, и он делает их в меру опытности и умения лучше или хуже, быстрее или медленнее, более-менее безболезненно или причиняя излишнюю боль, но ничего больше он делать не может, потому что эти операции описаны и показаны на рисунках в старинных книгах, а других раньше не делали.
Бывало, что люди худели, лица их становились белыми, но врач не мог определить у них какой-либо болезни или повреждения. Случалось, однако, что они поправлялись и выздоравливали, если им, за большую цену, давали есть сырую печень жертвенных животных. Но почему так получалось – нельзя было спрашивать. Бывало, что у людей болел живот и горело лицо. Им давали слабительные и болеутоляющие лекарства, но одни выздоравливали, а другие умирали, и врач не мог заранее сказать, кто вылечится, а у кого живот раздуется так, что он умрет. Почему же один выздоравливает, а другой умирает – никто не спрашивал и спрашивать не смел.
Вскоре я понял, что слишком много задавал вопросов, так как на меня стали смотреть косо, и пришедшие после меня оказались впереди и повелевали мною. Тогда я снял с себя белую одежду, очистился и вышел вон из Дома Жизни. И у меня было с собой два серебряных браслета, общим весом в четыре дебена.
5
Но, очутившись средь бела дня за стенами храма, впервые за много лет, я широко раскрыл глаза и увидел, что за время, пока я работал и учился, Фивы переменились. Я почувствовал это, проходя по Аллее овнов и пересекая площадь, ибо во всем ощущалось беспокойство, и одежда людей стала дороже и роскошнее, так что при виде плиссированных юбок и париков уже невозможно было различить, где мужчина, где женщина. Из винных лавок и домов увеселении доносилась шумная сирийская музыка, все чаще звучала на улицах иностранная речь, и все бесцеремоннее держались среди египтян сирийцы и богатые негры. Богатству и величию Египта не было предела, уже несколько столетий враг не вступал в его города, и мужчины, когда-либо испытавшие войну, успели состариться. Но давало ли все это больше радости людям, я не знаю, ибо взгляды их беспокойно блуждали, все куда-то спешили и ждали чего-то, явно недовольные нынешним днем.
Я бродил по улицам Фив, я был одинок, и сердце мое переполняли печаль и раздражение. Я пришел домой и увидел, что отец мой Сенмут состарился, спина его сгорбилась и он уже не различает букв на папирусе. И мать моя Кипа состарилась, она с трудом ходила по комнате, тяжело дышала и говорила уже только о своей могиле. Потому что отец на свои сбережения купил для них обоих могилу в Городе мертвых на западном берегу реки. Я видел ее, это была опрятная могила, построенная из сырых кирпичей, с обычными изображениями и надписями на стенах. По сторонам и вокруг нее находились сто и тысяча таких же могил, которые жрецы Амона продавали по дорогой цене честным и бережливым людям, желающим обрести бессмертие. И я, на радость матери, переписал для них Книгу мертвых, для захоронения вместе с ними, чтобы они не сбились с пути в далеком загробном странствии. Я переписал ее чисто, без ошибок, так что получилась отличная Книга мертвых, хоть в ней и не было цветных рисунков, как в тех, что продавались на книжном дворе в храме Амона.
Моя мать подала мне еду, а отец расспрашивал об учебе, но больше нам уже нечего было сказать друг другу, и дом был мне чужой, и улица была чужая, и люди на улице чужие, поэтому сердце мое становилось все печальнее, пока я не вспомнил о храме Птаха и о Тутмесе, моем друге, который должен был стать художником. Тогда я подумал: «У меня в кармане четыре дебена серебра. Пойдука я, проведаю моего друга Тутмеса, чтобы вместе порадоваться и повеселить себя вином, поскольку на свои вопросы я все равно никогда не получу ответа».
Я простился с родителями, сказав, что мне надо возвращаться в Дом Жизни, и, разыскав перед заходом солнца храм Птаха, узнал у привратника, как пройти в школу художников, вошел и попросил позвать ученика Тутмеса. И тогда только услышал, что его давно выгнали из школы. Ученики, руки которых были в глине, плевались, произнося его имя. Но один из них сказал:
– Если тебе нужен Тутмес, то его скорее всего можно найти в пивной или в доме увеселений.
Другой сказал:
– Если услышишь, что кто-то богохульствует, то знай, что Тутмес наверняка близко.
А третий сказал:
– Где драка, где расшибают лбы и сворачивают скулы, там ты найдешь своего друга Тутмеса.
Они плевали на землю передо мной, потому что я назвался другом Тутмеса, но делали это для своего учителя, и, как только он отвернулся, они посоветовали мне заглянуть в винную лавку «Сирийский кувшин».
Я нашел эту лавку. Она находилась на границе между кварталом бедных и кварталом знати, и над дверью была надпись, прославляющая разные вина. Внутри стены были расписаны веселыми картинками, на которых павианы ласкали танцовщиц и козы играли на флейтах. На полу сидели художники и старательно рисовали, а какой-то старик грустно смотрел на пустую кружку, стоявшую перед ним.
– Синухе, клянусь глиняной табличкой! – воскликнул некто, и, воздев в изумлении руки, поднялся мне навстречу.
Я узнал Тутмеса, хотя на нем была грязная рваная наплечная накидка, глаза были красны, а на лбу вздулась огромная шишка. Он похудел и словно постарел, а в уголках рта появились складки, хотя он был еще молод. Но во взгляде его жила заразительная смелость и веселье. Когда он смотрел на меня, то наклонил голову так, что мы коснулись друг друга щеками, и я почувствовал, что мы по-прежнему друзья.
– Сердце мое полно печали, и все кругом суета, – сказал я. – И вот я разыскал тебя, чтобы вместе порадовать наши сердца вином, потому что никто не отвечает мне, когда я спрашиваю «почему?»
Тутмес поднял кверху свой передник, показывая, что ему нечем заплатить.
– У меня на запястьях четыре дебена серебра, – сказал я гордо. Но Тутмес показал на мою голову, которую я держал гладко выбритой, ибо хотел, чтобы люди знали, что я жрец первой степени, а больше мне нечем было гордиться. Но теперь я пожалел, что не отрастил волосы, и с досадой сказал:
– Я врач, а не жрец. Кажется, у входа написано, что здесь подают и привозное вино. Попробуем, хорошо ли оно.
Тут я зазвенел браслетами, и хозяин быстро подбежал и опустил передо мною руки до колен.
– У меня есть в подвале вина из Сидона и Библа, сладостные, как мирра. Они в закрытых амфорах, и печати на них еще не сломаны, сказал он. – Можно подать смешанные вина в пестрых кубках. Они пьянят, как улыбка девушки, и радуют сердце.
Он перечислял еще много вин, не переводя дыхания, так что я растерялся и вопросительно посмотрел на Тутмеса, который и заказал для нас смешанного вина; раб слил нам воды на руки и поставил на низенький столик перед нами миску жареных семян лотоса. Хозяин принес расписные чаши. Тутмес поднял свою и, пролив немного вина, воскликнул:
– Божественному лепщику! Чума возьми художественную школу и ее учителей.
И он перечислил поименно самых ненавистных.
Я тоже поднял свою чашу и пролил каплю вина на пол.
– Во имя Амона, – сказал я, – чтоб треснула его лодка, чтоб лопнули животы его жрецов, и чума забери невежественных учителей Дома Жизни.
Но я сказал это шепотом, оглядываясь по сторонам, чтобы посторонние не услышали моих слов.
– Не бойся, – молвил Тутмес. – В этом кабаке столько раз били Амоновых наушников, что им надоело подслушивать. Попавшие сюда все равно конченые люди. Я не смог бы теперь заработать даже на хлеб и пиво, если б не додумался рисовать сказки с картинками для детей богатых.
Он показал мне свиток с картинками, которые рисовал до моего прихода, и я не мог удержаться от смеха, потому что там была нарисована крепость, которую оборонял от нашествия мышей трясущийся в страхе кот. И еще он нарисовал бегемота, поющего на верхушке дерева, и голубя, с трудом взбирающегося на дерево по приставной лестнице.
Тутмес поглядывал на меня, усмехаясь своими карими глазами. Он продолжал крутить свиток, и мне стало уже не до смеха, потому что на следующей картинке маленький лысый жрец вел великого фараона в храм – на веревке, как жертвенное животное. Еще он показал мне картинку, на которой маленький фараон кланялся статуе Амона. Я вопросительно взглянул на него, а он кивнул и сказал:
– А разве не так? И родители тоже смеются над моими нелепыми картинками. И впрямь ведь смешно, что мышь нападает на кошку, а жрец ведет фараона. Лишь более догадливых это наводит на разные мысли. Но я надеюсь, что мне хватит хлеба и пива, пока жрецы не пошлют своих стражников исколотить меня палками до смерти где-нибудь в темном переулке. Такое уже бывало.
И мы снова пили вино, но на сердце у меня не стало легче.
– Неужели нельзя спросить «почему?» – проговорил я.
– Конечно, нельзя, – ответил Тутмес. – У человека, который дерзнет спрашивать «почему?» не будет ни дома, ни крова, ни пристанища на земле Кемет. Ты ведь знаешь: все должно оставаться неизменным. Я трепетал от радости, и гордости, когда меня приняли в художественную школу. Ты помнишь, Синухе? Я был словно жаждущий, припавший к источнику, словно голодный, дорвавшийся до хлеба, и узнал много полезного: я научился держать в руке перо и кисть, работать резцом, лепить модель из воска; прежде чем взяться за камень, я узнал, как камень шлифуют, как соединяют разноцветные камни и как расписывают алебастр. Но когда во мне родилось страстное желание облечь свои грезы в зримые формы, передо мной встала стена и мне пришлось месить глину для других. Ибо превыше всего в искусстве, как и в начертании букв, стоит шаблон, и тот, кто от него отступит, будет проклят. Испокон веков установлено, как художник должен работать, как изображать стоящего человека и как сидящего, и кто отступает от этого, тот не допускается в храмы, у него отнимают камень и резец. О Синухе, друг мой, и я спрашивал «почему?». Слишком много раз спрашивал «почему?», оттого и сижу я здесь с шишками на голове.
Мы пили вино, и на сердце у меня становилось легче, как будто нарыв в нем вскрыли, потому что теперь я был уже не один. И Тутмес сказал:
– Синухе, друг мой, мы родились в неудачное время. Все движется и изменяет форму, как глина на гончарном круге. Меняется одежда, слова и обычаи, и люди больше не верят в богов, хотя еще боятся их. Синухе, друг мой, может быть, мы родились перед концом света, потому что мир уже стар, ведь тысяча и две тысячи лет прошло с тех пор, как построены пирамиды. Когда я думаю об этом, мне хочется опустить голову на руки и плакать как дитя.
Но он не плакал, потому что мы пили смешанное вино из расписных чаш, и хозяин «Сирийского кувшина» все подливал нам, кланяясь каждый раз и опуская руки до колен. Сердце мое стало легким, стремительным, как ласточка у небесного порога, и мне хотелось громко читать стихи и обнимать весь мир.
– Пойдем в дом увеселений, – сказал Тутмес со смехом. – Послушаем музыку, посмотрим на танцующих девушек, порадуем свои сердца, чтобы не спрашивать больше «почему?» и не требовать свою чашу сполна.
Я дал хозяину один браслет в уплату и попросил обращаться с ним осторожно, так как он еще влажен от мочи беременной женщины. Эта мысль очень развеселила меня, и хозяин тоже смеялся от души и дал мне сдачу – целую кучу клейменого серебра, так что я смог немного дать и рабу. Он поклонился до земли, а хозяин проводил нас и просил меня не забывать «Сирийский кувшин». Он сказал также, что знает многих молодых девиц веселого нрава, которые охотно познакомятся со мной, если я приду к ним с кувшином вина из его лавки. Но Тутмес сказал, что с этими сирийскими девицами спал еще его дедушка, так что их скорее можно назвать бабушками, чем сестрами. На такой шутливый лад настроило нас вино.
Мы шли по улицам, солнце давно уже село, и я по-новому увидел Фивы, этот город, где ночь превращали в день. Перед увеселительными заведениями пылали факелы и на каждом столбе горели на столбах светильники. Рабы бежали с носилками, крики впереди бегущих смешивались с долетающей из домов музыкой и пьяными голосами. Из винной лавки страны Куш раздавался оглушительный грохот; мы заглянули туда и увидели негров, колотивших руками и палками по барабанам. С ними состязалась примитивная сирийская музыка, она с непривычки резала слух, но своим навязчивым ритмом распаляла кровь.
Я еще никогда не заходил в дом увеселений и поэтому немного побаивался, но Тутмес привел меня в заведение под названием «Кошка и виноград». Это был маленький опрятный домик, устланный мягкими коврами и освещенный красивым желтым светом; там играли флейты и цитры; молодые и, по-моему, очень красивые девушки отбивали такт своими выкрашенными в красный цвет ладошками. Когда кончилась музыка, они подсели к нам и попросили угостить их вином, так как у них горлышки пересохли, точно солома. Музыка заиграла снова, и две обнаженные танцовщицы исполнили сложный, требующий большого умения танец, за которым я наблюдал с большим интересом. Как врач, я привык видеть обнаженные тела молодых женщин, но у тех груди не вздрагивали и животы и бедра не двигались так соблазнительно, как здесь, у этих.
Однако музыка опять навеяла на меня грусть, и я затосковал, сам не знаю о чем. Красивая девушка взяла мою руку, прижалась ко мне плечом и сказала, что у меня глаза мудреца. Все же глаза ее не были зелеными, как Нил в разгаре лета, и одета она была не в царский лен, хотя грудь ее оставалась открытой. Поэтому я пил вино и не смотрел девушке в глаза, мне совсем не хотелось называть ее сестрой и просить повеселиться со мной. Так что последнее, что мне оставила память об этом доме, был злобный пинок здоровенного негра ногой в зад и разбитый от падения с крыльца лоб. Случилось именно то, что предсказывала Кипа. Я лежал на улице без единой медяшки в кармане, в разорванной накидке и с огромной шишкой на голове, пока Тутмес не поднял меня и не отвел на пристань, где я смог умыться и утолить жажду водой Нила.
В то утро я возвратился в Дом Жизни весь разбитый с гудящей от похмелья головой и с ноющей шишкой на лбу, в разодранной грязной накидке и без малейшего желания спрашивать: «почему?». У меня было дежурство в отделении ушных болезней и глухоты, так что я быстро очистился, надел белое врачебное платье и отправился туда. Но мой учитель и наставник встретил меня в коридоре, взглянул мне в лицо и обрушил на меня поток упреков, о которых я давно читал в книгах и знал наизусть.
– Что выйдет из тебя, – восклицал он, – когда ты шляешься по ночам и пьешь вино, не зная меры? Что выйдет из тебя, если ты проводишь время в домах увеселений и колотишь палкой по горшкам, пугая людей? Что выйдет из тебя, если ты ввязываешься в уличные драки и удираешь от стражи?
Но, исполнив таким образом свой долг, он усмехнулся и вздохнул с облегчением, отвел меня в комнату и дал выпить лекарство, предназначенное для очищения желудка. Я почувствовал себя лучше и понял, что вино и даже дома увеселений не возбраняются, лишь бы только я перестал спрашивать «почему?».
Я бродил по улицам Фив, я был одинок, и сердце мое переполняли печаль и раздражение. Я пришел домой и увидел, что отец мой Сенмут состарился, спина его сгорбилась и он уже не различает букв на папирусе. И мать моя Кипа состарилась, она с трудом ходила по комнате, тяжело дышала и говорила уже только о своей могиле. Потому что отец на свои сбережения купил для них обоих могилу в Городе мертвых на западном берегу реки. Я видел ее, это была опрятная могила, построенная из сырых кирпичей, с обычными изображениями и надписями на стенах. По сторонам и вокруг нее находились сто и тысяча таких же могил, которые жрецы Амона продавали по дорогой цене честным и бережливым людям, желающим обрести бессмертие. И я, на радость матери, переписал для них Книгу мертвых, для захоронения вместе с ними, чтобы они не сбились с пути в далеком загробном странствии. Я переписал ее чисто, без ошибок, так что получилась отличная Книга мертвых, хоть в ней и не было цветных рисунков, как в тех, что продавались на книжном дворе в храме Амона.
Моя мать подала мне еду, а отец расспрашивал об учебе, но больше нам уже нечего было сказать друг другу, и дом был мне чужой, и улица была чужая, и люди на улице чужие, поэтому сердце мое становилось все печальнее, пока я не вспомнил о храме Птаха и о Тутмесе, моем друге, который должен был стать художником. Тогда я подумал: «У меня в кармане четыре дебена серебра. Пойдука я, проведаю моего друга Тутмеса, чтобы вместе порадоваться и повеселить себя вином, поскольку на свои вопросы я все равно никогда не получу ответа».
Я простился с родителями, сказав, что мне надо возвращаться в Дом Жизни, и, разыскав перед заходом солнца храм Птаха, узнал у привратника, как пройти в школу художников, вошел и попросил позвать ученика Тутмеса. И тогда только услышал, что его давно выгнали из школы. Ученики, руки которых были в глине, плевались, произнося его имя. Но один из них сказал:
– Если тебе нужен Тутмес, то его скорее всего можно найти в пивной или в доме увеселений.
Другой сказал:
– Если услышишь, что кто-то богохульствует, то знай, что Тутмес наверняка близко.
А третий сказал:
– Где драка, где расшибают лбы и сворачивают скулы, там ты найдешь своего друга Тутмеса.
Они плевали на землю передо мной, потому что я назвался другом Тутмеса, но делали это для своего учителя, и, как только он отвернулся, они посоветовали мне заглянуть в винную лавку «Сирийский кувшин».
Я нашел эту лавку. Она находилась на границе между кварталом бедных и кварталом знати, и над дверью была надпись, прославляющая разные вина. Внутри стены были расписаны веселыми картинками, на которых павианы ласкали танцовщиц и козы играли на флейтах. На полу сидели художники и старательно рисовали, а какой-то старик грустно смотрел на пустую кружку, стоявшую перед ним.
– Синухе, клянусь глиняной табличкой! – воскликнул некто, и, воздев в изумлении руки, поднялся мне навстречу.
Я узнал Тутмеса, хотя на нем была грязная рваная наплечная накидка, глаза были красны, а на лбу вздулась огромная шишка. Он похудел и словно постарел, а в уголках рта появились складки, хотя он был еще молод. Но во взгляде его жила заразительная смелость и веселье. Когда он смотрел на меня, то наклонил голову так, что мы коснулись друг друга щеками, и я почувствовал, что мы по-прежнему друзья.
– Сердце мое полно печали, и все кругом суета, – сказал я. – И вот я разыскал тебя, чтобы вместе порадовать наши сердца вином, потому что никто не отвечает мне, когда я спрашиваю «почему?»
Тутмес поднял кверху свой передник, показывая, что ему нечем заплатить.
– У меня на запястьях четыре дебена серебра, – сказал я гордо. Но Тутмес показал на мою голову, которую я держал гладко выбритой, ибо хотел, чтобы люди знали, что я жрец первой степени, а больше мне нечем было гордиться. Но теперь я пожалел, что не отрастил волосы, и с досадой сказал:
– Я врач, а не жрец. Кажется, у входа написано, что здесь подают и привозное вино. Попробуем, хорошо ли оно.
Тут я зазвенел браслетами, и хозяин быстро подбежал и опустил передо мною руки до колен.
– У меня есть в подвале вина из Сидона и Библа, сладостные, как мирра. Они в закрытых амфорах, и печати на них еще не сломаны, сказал он. – Можно подать смешанные вина в пестрых кубках. Они пьянят, как улыбка девушки, и радуют сердце.
Он перечислял еще много вин, не переводя дыхания, так что я растерялся и вопросительно посмотрел на Тутмеса, который и заказал для нас смешанного вина; раб слил нам воды на руки и поставил на низенький столик перед нами миску жареных семян лотоса. Хозяин принес расписные чаши. Тутмес поднял свою и, пролив немного вина, воскликнул:
– Божественному лепщику! Чума возьми художественную школу и ее учителей.
И он перечислил поименно самых ненавистных.
Я тоже поднял свою чашу и пролил каплю вина на пол.
– Во имя Амона, – сказал я, – чтоб треснула его лодка, чтоб лопнули животы его жрецов, и чума забери невежественных учителей Дома Жизни.
Но я сказал это шепотом, оглядываясь по сторонам, чтобы посторонние не услышали моих слов.
– Не бойся, – молвил Тутмес. – В этом кабаке столько раз били Амоновых наушников, что им надоело подслушивать. Попавшие сюда все равно конченые люди. Я не смог бы теперь заработать даже на хлеб и пиво, если б не додумался рисовать сказки с картинками для детей богатых.
Он показал мне свиток с картинками, которые рисовал до моего прихода, и я не мог удержаться от смеха, потому что там была нарисована крепость, которую оборонял от нашествия мышей трясущийся в страхе кот. И еще он нарисовал бегемота, поющего на верхушке дерева, и голубя, с трудом взбирающегося на дерево по приставной лестнице.
Тутмес поглядывал на меня, усмехаясь своими карими глазами. Он продолжал крутить свиток, и мне стало уже не до смеха, потому что на следующей картинке маленький лысый жрец вел великого фараона в храм – на веревке, как жертвенное животное. Еще он показал мне картинку, на которой маленький фараон кланялся статуе Амона. Я вопросительно взглянул на него, а он кивнул и сказал:
– А разве не так? И родители тоже смеются над моими нелепыми картинками. И впрямь ведь смешно, что мышь нападает на кошку, а жрец ведет фараона. Лишь более догадливых это наводит на разные мысли. Но я надеюсь, что мне хватит хлеба и пива, пока жрецы не пошлют своих стражников исколотить меня палками до смерти где-нибудь в темном переулке. Такое уже бывало.
И мы снова пили вино, но на сердце у меня не стало легче.
– Неужели нельзя спросить «почему?» – проговорил я.
– Конечно, нельзя, – ответил Тутмес. – У человека, который дерзнет спрашивать «почему?» не будет ни дома, ни крова, ни пристанища на земле Кемет. Ты ведь знаешь: все должно оставаться неизменным. Я трепетал от радости, и гордости, когда меня приняли в художественную школу. Ты помнишь, Синухе? Я был словно жаждущий, припавший к источнику, словно голодный, дорвавшийся до хлеба, и узнал много полезного: я научился держать в руке перо и кисть, работать резцом, лепить модель из воска; прежде чем взяться за камень, я узнал, как камень шлифуют, как соединяют разноцветные камни и как расписывают алебастр. Но когда во мне родилось страстное желание облечь свои грезы в зримые формы, передо мной встала стена и мне пришлось месить глину для других. Ибо превыше всего в искусстве, как и в начертании букв, стоит шаблон, и тот, кто от него отступит, будет проклят. Испокон веков установлено, как художник должен работать, как изображать стоящего человека и как сидящего, и кто отступает от этого, тот не допускается в храмы, у него отнимают камень и резец. О Синухе, друг мой, и я спрашивал «почему?». Слишком много раз спрашивал «почему?», оттого и сижу я здесь с шишками на голове.
Мы пили вино, и на сердце у меня становилось легче, как будто нарыв в нем вскрыли, потому что теперь я был уже не один. И Тутмес сказал:
– Синухе, друг мой, мы родились в неудачное время. Все движется и изменяет форму, как глина на гончарном круге. Меняется одежда, слова и обычаи, и люди больше не верят в богов, хотя еще боятся их. Синухе, друг мой, может быть, мы родились перед концом света, потому что мир уже стар, ведь тысяча и две тысячи лет прошло с тех пор, как построены пирамиды. Когда я думаю об этом, мне хочется опустить голову на руки и плакать как дитя.
Но он не плакал, потому что мы пили смешанное вино из расписных чаш, и хозяин «Сирийского кувшина» все подливал нам, кланяясь каждый раз и опуская руки до колен. Сердце мое стало легким, стремительным, как ласточка у небесного порога, и мне хотелось громко читать стихи и обнимать весь мир.
– Пойдем в дом увеселений, – сказал Тутмес со смехом. – Послушаем музыку, посмотрим на танцующих девушек, порадуем свои сердца, чтобы не спрашивать больше «почему?» и не требовать свою чашу сполна.
Я дал хозяину один браслет в уплату и попросил обращаться с ним осторожно, так как он еще влажен от мочи беременной женщины. Эта мысль очень развеселила меня, и хозяин тоже смеялся от души и дал мне сдачу – целую кучу клейменого серебра, так что я смог немного дать и рабу. Он поклонился до земли, а хозяин проводил нас и просил меня не забывать «Сирийский кувшин». Он сказал также, что знает многих молодых девиц веселого нрава, которые охотно познакомятся со мной, если я приду к ним с кувшином вина из его лавки. Но Тутмес сказал, что с этими сирийскими девицами спал еще его дедушка, так что их скорее можно назвать бабушками, чем сестрами. На такой шутливый лад настроило нас вино.
Мы шли по улицам, солнце давно уже село, и я по-новому увидел Фивы, этот город, где ночь превращали в день. Перед увеселительными заведениями пылали факелы и на каждом столбе горели на столбах светильники. Рабы бежали с носилками, крики впереди бегущих смешивались с долетающей из домов музыкой и пьяными голосами. Из винной лавки страны Куш раздавался оглушительный грохот; мы заглянули туда и увидели негров, колотивших руками и палками по барабанам. С ними состязалась примитивная сирийская музыка, она с непривычки резала слух, но своим навязчивым ритмом распаляла кровь.
Я еще никогда не заходил в дом увеселений и поэтому немного побаивался, но Тутмес привел меня в заведение под названием «Кошка и виноград». Это был маленький опрятный домик, устланный мягкими коврами и освещенный красивым желтым светом; там играли флейты и цитры; молодые и, по-моему, очень красивые девушки отбивали такт своими выкрашенными в красный цвет ладошками. Когда кончилась музыка, они подсели к нам и попросили угостить их вином, так как у них горлышки пересохли, точно солома. Музыка заиграла снова, и две обнаженные танцовщицы исполнили сложный, требующий большого умения танец, за которым я наблюдал с большим интересом. Как врач, я привык видеть обнаженные тела молодых женщин, но у тех груди не вздрагивали и животы и бедра не двигались так соблазнительно, как здесь, у этих.
Однако музыка опять навеяла на меня грусть, и я затосковал, сам не знаю о чем. Красивая девушка взяла мою руку, прижалась ко мне плечом и сказала, что у меня глаза мудреца. Все же глаза ее не были зелеными, как Нил в разгаре лета, и одета она была не в царский лен, хотя грудь ее оставалась открытой. Поэтому я пил вино и не смотрел девушке в глаза, мне совсем не хотелось называть ее сестрой и просить повеселиться со мной. Так что последнее, что мне оставила память об этом доме, был злобный пинок здоровенного негра ногой в зад и разбитый от падения с крыльца лоб. Случилось именно то, что предсказывала Кипа. Я лежал на улице без единой медяшки в кармане, в разорванной накидке и с огромной шишкой на голове, пока Тутмес не поднял меня и не отвел на пристань, где я смог умыться и утолить жажду водой Нила.
В то утро я возвратился в Дом Жизни весь разбитый с гудящей от похмелья головой и с ноющей шишкой на лбу, в разодранной грязной накидке и без малейшего желания спрашивать: «почему?». У меня было дежурство в отделении ушных болезней и глухоты, так что я быстро очистился, надел белое врачебное платье и отправился туда. Но мой учитель и наставник встретил меня в коридоре, взглянул мне в лицо и обрушил на меня поток упреков, о которых я давно читал в книгах и знал наизусть.
– Что выйдет из тебя, – восклицал он, – когда ты шляешься по ночам и пьешь вино, не зная меры? Что выйдет из тебя, если ты проводишь время в домах увеселений и колотишь палкой по горшкам, пугая людей? Что выйдет из тебя, если ты ввязываешься в уличные драки и удираешь от стражи?
Но, исполнив таким образом свой долг, он усмехнулся и вздохнул с облегчением, отвел меня в комнату и дал выпить лекарство, предназначенное для очищения желудка. Я почувствовал себя лучше и понял, что вино и даже дома увеселений не возбраняются, лишь бы только я перестал спрашивать «почему?».
6
Так я распалил жаром Фив свою кровь и стал любить ночь больше дня, колеблющееся пламя факелов – больше солнечного света, сирийскую музыку – больше жалобных стонов больных, шепот красивых девушек – больше старинных папирусов. Но никто не сказал мне худого слова, поскольку я выполнял свои обязанности в Доме Жизни, выдерживал все экзамены и не терял твердость руки. Все это считалось нормальным в жизни посященных, и редко кто из учеников имел средства, чтобы обзавестись своим домом, жениться до окончания учебы. Поэтому учителя дали мне понять, что лучше пообтесать себе рога, облегчить свою плоть и дать сердцу отраду. Но я еще не касался женщин, хотя и воображал, будто знаю, что их объятия жгут, как огонь.
Время было тревожное, великий фараон хворал. Я видел иссохшее лицо правителя, когда его, украшенного золотом и драгоценными камнями, неподвижного, как изваяние бога, и склонившего голову под тяжестью двойной короны, внесли в храм во время осеннего празднества. Он болел, и снадобья царских врачевателей уже не могли исцелить его. Ходили слухи, что время его миновало и скоро наследник сменит его на троне фараонов. Но престолонаследник был еще юноша, как я.
В храме Амона совершались жертвоприношения, но Амон был бессилен помочь своему божественному сыну, хотя Аменхотеп III построил величайший храм, каких не было во все времена. Говорили даже, что фараон разгневался на египетских богов и послал гонца к своему тестю, царю Митанскому, с просьбой прислать чудотворную Иштар Ниневийскую из Нахарины, чтобы она исцелила его. Но это было таким посрамлением Амона, что в храме и в Доме Жизни говорилось об этом лишь шепотом.
Статуя Иштар прибыла в Фивы, и я увидел, как бородатые жрецы в плотных шерстяных балахонах несли ее через весь город, обливаясь потом, под звуки медных труб и дробь маленьких барабанов. Но чужеземные боги не смогли помочь фараону, к радости жрецов Амона, и, когда начался разлив реки, во дворец вызвали царского трепанатора.
Пока я был в Доме Жизни, я ни разу не видел Птахора, поскольку вскрытия черепа делались редко и мне за время учебы еще не доводилось присутствовать при специальных операциях. Теперь Птахора спешно принесли в Дом Жизни из его загородного дома. Он сразу направился в особую комнату для очищения, и я постарался быть поближе к нему. Он был все такой же лысый, на лице у него прибавилось морщин, а щеки печально свисали по обе стороны недовольного старческого рта. Он узнал меня, улыбнулся и сказал: «Это ты, Синухе? Ты уже делаешь успехи, сын Сенмута?». Он подал мне ларец черного дерева, в котором хранил свои инструменты, и велел сопровождать его. Я, конечно, не заслужил такой чести, которой мог бы позавидовать любой царский врачеватель, и постарался оправдать доверие.
– Я должен проверить твердость руки, – сказал Птахор. – Вскроем сначала здесь два-три черепа и посмотрим, как пойдет дело.
У него слезились глаза и немного дрожали руки. Мы прошли в палату, где лежали неизлечимые больные, парализованные, с травмами головы. Птахор осматрел несколько человек и выбрал одного старика, для которого смерть была избавлением, и могучего раба, который потерял дар речи и не мог шевелить ни рукой ни ногой после того, как в уличной драке ему разбили камнем голову. Им дали дурманящее питье, отнесли в операционную и очистили. Свои инструменты Птахор сам вымыл и очистил огнем.
Моей задачей было обрить головы больных с помощью тончайшей бритвы. Потом гладко выбритую поверхность головы очистили в вымыли еще раз, кожу натерли обезболивающей мазью, и Птахор приступил к своему делу. Сначала он разрезал кожу на голове старика и отвернул ее в обе стороны, не обращая внимания на обильное кровотечение. Затем он ловко просверлил оголенную кость полым сверлом и вынул отделившийся кусочек. Старик начал задыхаться, и лицо его посинело.
– Я не вижу в его голове никакого изъяна, – сказал Птахор, вставил на место выпиленный кусочек, несколькими стежками зашил кожу и забинтовал голову, после чего старик испустил дух.
– Мои руки немного дрожат, – сказал Птахор. – Принесли бы мне чашечку вина, кто здесь помоложе.
За операцией наблюдали несколько учителей Дома Жизни и целая группа учеников, готовящихся в трепанаторы. Выпив вина, Птахор перешел к рабу, который был привязан в сидячем положении и свирепо вращал глазами, несмотря на наркотическое питье. Птахор велел привязать его еще крепче, а голову притянуть к подставке, которую на смог бы пошатнуть и великан. Птахор вскрыл кожу на его голове, и на этот раз постарался избежать крови. Сосуды по краям разреза прижигали и кровотечение останавливали с помощью лекарства. Этим занимались другие врачи, так как Птахор не хотел утомлять свои руки. Правда, в Доме Жизни был и специальный служитель, неученый человек, который одним своим присутствием останавливал кровотечение за несколько секунд, но Птахор хотел сделать показательную операцию и при этом берег силы для фараона.
Очистив поверхность черепа, Птахор показал всем место, где кость была вдавлена внутрь. Пользуясь сверлом, пилой и щипцами, он вырезал кусак черепной коробки величиной с ладонь, и все смогли увидеть, что между белыми складками мозга образовался сгусток вытекшей крови. Чрезвычайно осторожно, по капельке, он удалил всю кровь и вынул из мозга осколочек кости. Операция длилась очень долго, каждый ученик успел присмотреться к работе трепанатора и запомнить, как выглядит живой мозг. Потом Птахор закрыл отверстие очищенной в огне серебряной пластинкой, которую тем временем изготовили точно по форме вырезанной из черепа кости, и закрепил ее маленькими кнопками. Зашив кожный покров и наложив повязку, он сказал: «Разбудите его». Ибо больной давно уже потерял сознание.
Раба отвязали от кресла, влили ему в горло вина и поднесли к носу резко пахнущее снадобье. Не прошло и минуты, как он вдруг сел и выругался. Это было просто чудо, и я бы не поверил, если бы не видел сам, ведь до операции этот человек не мог ни говорить ни шевелиться. Однако на сей раз мне не надо было спрашивать почему, поскольку Птахор сам объяснил, что вдавленная кость и кровоизлияние на поверхности мозга вызвали эти видимые симптомы.
– Если он не помрет в течение трех дней, значит, выздоровеет, – сказал Птахор, – и через две недели будет уже в силах поколотить того, кто проломил ему череп. Я думаю, он не умрет.
Затем он тепло поблагодарил всех, кто помогал ему, упомянули и меня, хотя я всего лишь подавал инструменты по его знаку. Но я и не подозревал, с какой целью он поручил мне эту роль, ибо, передав мне эбеновый ларец, он выбрал меня своим помощником во дворец фараона. Ведь я подавал ему инструменты при двух операциях и, таким образом, стал знатоком более полезным при трепанации черепа, чем царские врачи. Но я не понимал этого и потому совершенно растерялся, когда он сказал:
– Пожалуй, теперь мы сможем взяться за царственный череп. Ты готов, Синухе?
Так я, в моей простой накидке, уселся рядом с Птахором в царские носилки. Униматель крови пристроился на оглобле; рабы фараона помчали нас к пристани и бежали так ровно, что носилки совсем не качались. У причала уже ждал царский корабль на котором были отборные гребцы, и когда они заработали веслами, корабль словно полетел по воде. С царской пристани нас так же быстро понесли в Золотой дворец, и я не удивился этой спешке ибо по улицам Фив маршировали солдаты, ворота были закрыты и купцы переносили свои товары на склады, запирая двери и оконные ставни. Все это говорило мне, что великий фараон должен вскоре умереть.
Время было тревожное, великий фараон хворал. Я видел иссохшее лицо правителя, когда его, украшенного золотом и драгоценными камнями, неподвижного, как изваяние бога, и склонившего голову под тяжестью двойной короны, внесли в храм во время осеннего празднества. Он болел, и снадобья царских врачевателей уже не могли исцелить его. Ходили слухи, что время его миновало и скоро наследник сменит его на троне фараонов. Но престолонаследник был еще юноша, как я.
В храме Амона совершались жертвоприношения, но Амон был бессилен помочь своему божественному сыну, хотя Аменхотеп III построил величайший храм, каких не было во все времена. Говорили даже, что фараон разгневался на египетских богов и послал гонца к своему тестю, царю Митанскому, с просьбой прислать чудотворную Иштар Ниневийскую из Нахарины, чтобы она исцелила его. Но это было таким посрамлением Амона, что в храме и в Доме Жизни говорилось об этом лишь шепотом.
Статуя Иштар прибыла в Фивы, и я увидел, как бородатые жрецы в плотных шерстяных балахонах несли ее через весь город, обливаясь потом, под звуки медных труб и дробь маленьких барабанов. Но чужеземные боги не смогли помочь фараону, к радости жрецов Амона, и, когда начался разлив реки, во дворец вызвали царского трепанатора.
Пока я был в Доме Жизни, я ни разу не видел Птахора, поскольку вскрытия черепа делались редко и мне за время учебы еще не доводилось присутствовать при специальных операциях. Теперь Птахора спешно принесли в Дом Жизни из его загородного дома. Он сразу направился в особую комнату для очищения, и я постарался быть поближе к нему. Он был все такой же лысый, на лице у него прибавилось морщин, а щеки печально свисали по обе стороны недовольного старческого рта. Он узнал меня, улыбнулся и сказал: «Это ты, Синухе? Ты уже делаешь успехи, сын Сенмута?». Он подал мне ларец черного дерева, в котором хранил свои инструменты, и велел сопровождать его. Я, конечно, не заслужил такой чести, которой мог бы позавидовать любой царский врачеватель, и постарался оправдать доверие.
– Я должен проверить твердость руки, – сказал Птахор. – Вскроем сначала здесь два-три черепа и посмотрим, как пойдет дело.
У него слезились глаза и немного дрожали руки. Мы прошли в палату, где лежали неизлечимые больные, парализованные, с травмами головы. Птахор осматрел несколько человек и выбрал одного старика, для которого смерть была избавлением, и могучего раба, который потерял дар речи и не мог шевелить ни рукой ни ногой после того, как в уличной драке ему разбили камнем голову. Им дали дурманящее питье, отнесли в операционную и очистили. Свои инструменты Птахор сам вымыл и очистил огнем.
Моей задачей было обрить головы больных с помощью тончайшей бритвы. Потом гладко выбритую поверхность головы очистили в вымыли еще раз, кожу натерли обезболивающей мазью, и Птахор приступил к своему делу. Сначала он разрезал кожу на голове старика и отвернул ее в обе стороны, не обращая внимания на обильное кровотечение. Затем он ловко просверлил оголенную кость полым сверлом и вынул отделившийся кусочек. Старик начал задыхаться, и лицо его посинело.
– Я не вижу в его голове никакого изъяна, – сказал Птахор, вставил на место выпиленный кусочек, несколькими стежками зашил кожу и забинтовал голову, после чего старик испустил дух.
– Мои руки немного дрожат, – сказал Птахор. – Принесли бы мне чашечку вина, кто здесь помоложе.
За операцией наблюдали несколько учителей Дома Жизни и целая группа учеников, готовящихся в трепанаторы. Выпив вина, Птахор перешел к рабу, который был привязан в сидячем положении и свирепо вращал глазами, несмотря на наркотическое питье. Птахор велел привязать его еще крепче, а голову притянуть к подставке, которую на смог бы пошатнуть и великан. Птахор вскрыл кожу на его голове, и на этот раз постарался избежать крови. Сосуды по краям разреза прижигали и кровотечение останавливали с помощью лекарства. Этим занимались другие врачи, так как Птахор не хотел утомлять свои руки. Правда, в Доме Жизни был и специальный служитель, неученый человек, который одним своим присутствием останавливал кровотечение за несколько секунд, но Птахор хотел сделать показательную операцию и при этом берег силы для фараона.
Очистив поверхность черепа, Птахор показал всем место, где кость была вдавлена внутрь. Пользуясь сверлом, пилой и щипцами, он вырезал кусак черепной коробки величиной с ладонь, и все смогли увидеть, что между белыми складками мозга образовался сгусток вытекшей крови. Чрезвычайно осторожно, по капельке, он удалил всю кровь и вынул из мозга осколочек кости. Операция длилась очень долго, каждый ученик успел присмотреться к работе трепанатора и запомнить, как выглядит живой мозг. Потом Птахор закрыл отверстие очищенной в огне серебряной пластинкой, которую тем временем изготовили точно по форме вырезанной из черепа кости, и закрепил ее маленькими кнопками. Зашив кожный покров и наложив повязку, он сказал: «Разбудите его». Ибо больной давно уже потерял сознание.
Раба отвязали от кресла, влили ему в горло вина и поднесли к носу резко пахнущее снадобье. Не прошло и минуты, как он вдруг сел и выругался. Это было просто чудо, и я бы не поверил, если бы не видел сам, ведь до операции этот человек не мог ни говорить ни шевелиться. Однако на сей раз мне не надо было спрашивать почему, поскольку Птахор сам объяснил, что вдавленная кость и кровоизлияние на поверхности мозга вызвали эти видимые симптомы.
– Если он не помрет в течение трех дней, значит, выздоровеет, – сказал Птахор, – и через две недели будет уже в силах поколотить того, кто проломил ему череп. Я думаю, он не умрет.
Затем он тепло поблагодарил всех, кто помогал ему, упомянули и меня, хотя я всего лишь подавал инструменты по его знаку. Но я и не подозревал, с какой целью он поручил мне эту роль, ибо, передав мне эбеновый ларец, он выбрал меня своим помощником во дворец фараона. Ведь я подавал ему инструменты при двух операциях и, таким образом, стал знатоком более полезным при трепанации черепа, чем царские врачи. Но я не понимал этого и потому совершенно растерялся, когда он сказал:
– Пожалуй, теперь мы сможем взяться за царственный череп. Ты готов, Синухе?
Так я, в моей простой накидке, уселся рядом с Птахором в царские носилки. Униматель крови пристроился на оглобле; рабы фараона помчали нас к пристани и бежали так ровно, что носилки совсем не качались. У причала уже ждал царский корабль на котором были отборные гребцы, и когда они заработали веслами, корабль словно полетел по воде. С царской пристани нас так же быстро понесли в Золотой дворец, и я не удивился этой спешке ибо по улицам Фив маршировали солдаты, ворота были закрыты и купцы переносили свои товары на склады, запирая двери и оконные ставни. Все это говорило мне, что великий фараон должен вскоре умереть.
Свиток третий
ФИВАНСКАЯ ГОРЯЧКА
1
Огромная толпа собралась у стен Золотого дворца: тут были и знатные, и низкородные, и даже у запретного берега теснились деревянные барки богатых и тростниковые лодчонки бедняков. Когда мы приблизились, по толпе пронесся ропот, подобный шуму далекого водопада; из уст в уста передавалось известие о том, что прибыл царский трепанатор. Тогда люди горестно воздевали руки к небу, плач и стенания, предшествуя нам, неслись во дворец, ибо все знали, что после операции ни один фараон не прожил и трех дней.