Страница:
Илья Ильф. Продавец воздушных шаров. Зима 1930 г.
Я называю его так, потому что у нового должен быть точно такой же покрой, как и у старого, привезенного из Парижа. Сначала в государственном магазине, там наверху, на длинных стенах вдоль всего помещения, картины, составленные из картонных фигур и призывающие к единению рабочих и крестьян. Изображение в распространенном здесь слащавом вкусе: серп и молот, шестерня и прочие механические приспособления сделаны, невероятно нелепо, из обтянутого плюшем картона. В этом магазине товар был только для крестьян и пролетариев. В последнее время, в связи с «режимом экономии», на государственных предприятиях не производят ничего другого. У прилавков толпа. В других магазинах, где пусто, ткани продаются только по талонам или – в открытой продаже – по непомерным ценам. С помощью Аси я покупаю у уличного торговца куклу для Даги, станька-ванька, главным образом для того, чтобы, пользуясь случаем, приобрести такую же и для себя. Потом у другого торговца – стеклянного голубя для рождественской елки. Говорили мы, насколько я помню, не много. – Позднее с Райхом в бюро к Панскому. Но, как выяснилось, он пригласил нас, полагая, что мы будем вести какие-то переговоры. Разужя пришел, он сплавил меня в кинозал, где двум американским журналистам показывали фильмы. К сожалению, когда я наконец, после всех предварительных процедур, туда попал, демонстрация «Потемкина» уже заканчивалась, я видел только последнюю часть. Затем был фильм «По закону», поставленный по рассказу Лондона. Премьера, которая несколько дней назад прошла в Москве, обернулась провалом. Технически фильм хорош – его режиссер Кулешов пользуется очень хорошей репутацией. Однако основной мотив сюжета доведен через нагромождение ужасов до абсурда. Говорят, что фильм должен выражать анархистскую тенденцию против всякого права вообще. К концу сеанса Панский сам поднялся в зал и в конце концов взял меня с собой в свой кабинет. Разговор там мог бы продолжаться долго, если бы я не боялся упустить Асю. Обедать все равно было уже поздно. Когда я пришел в санаторий, Аси уже не было. Я пошел домой, и очень скоро появился Райх, вскоре после него и Ася. Они купили для Даги валенки и прочее. Мы разговаривали в моем номере, и разговор зашел в том числе и о пианино как детали обстановки, образующей в мелкобуржуазной квартире основной динамический центр господствующей там меланхолии и центр всех житейских катастроф. Эта мысль наэлектризовала Асю; она захотела написать со мной об этом статью, Райх – воплотить эту тему в скетче. На несколько минут Ася и я остались одни. Я помню только, что произнес слова: «больше всего я хотел бы навечно», а она в ответ засмеялась так, что было ясно: она поняла. Вечером я был с Райхом в вегетарианском ресторане, в котором стены были покрыты пропагандистскими надписями. «Бога нет – религия это выдумка – мир никто не сотворил» и т. д. Многое из того, что имело отношение к капиталу, Райх не смог мне перевести. Потом, дома, мне наконец удалось поговорить с помощью Райха по телефону с Ротом45. Он заявил, что уезжает на следующий день, и после некоторого размышления не оставалось ничего другого, как принять приглашение на ужин в половине двенадцатого в его отеле. В противном случае я вряд ли мог рассчитывать на разговор с ним. Очень усталый, я уселся около четверти двенадцатого в сани: Райх весь вечер читал мне из своих работ. Его эссе о гуманизме, правда существующее пока в предварительном виде, опирается на плодотворную постановку вопроса: как случилось, что французская интеллигенция, авангард великой революции, уже вскоре после 1792 года не смогла отстоять своих позиций и стала инструментом буржуазии? В разговоре об этому меня появилась мысль, что история «образованных» людей должна быть материалистически представлена как функция и в строгом соответствии с «историей необразованности». Ее истоки – в Новом времени, когда средневековые формы господства перестают быть формами того или иного (церковного) образования подданных. Принцип cuius regio, eius religio46 разбивает духовный авторитет светских форм господства. Подобная история необразованности могла бы показать, как в необразованных слоях общества осуществляется многовековой процесс освобождения революционной энергии из ее религиозной оболочки, и интеллигенция предстала бы в этом свете не только вечной армией отделяющихся от буржуазии перебежчиков, но и передовым редутом «необразованности». Поездка в санях меня очень освежила. Рот уже сидел в просторном зале ресторана. Зал встречает посетителя громким оркестром, двумя огромными пальмами, достигающими разве что половины высоты помещения, пестрыми барами и буфетами и неброскими, изысканно сервированными столами, словно перенесенный далеко на восток роскошный европейский отель. Первый раз в России я пил водку, мы ели икру, холодное мясо и пили компот. Вспоминая весь вечер, вижу, что Рот произвел на меня не столь хорошее впечатление, как в Париже. Или – и это более вероятно – я заметил в Париже те же, тогда еще скрытые вещи, которые поразили меня в этот раз своим открытым проявлением.
Илья Ильф. Зимние детские радости на лестнице, ведущей к храму Христа Спасителя. Зима 1929/1930 гг.
Мы более активно продолжили начатый за столом разговор в его комнате. Вначале он принялся читать мне большую статью о русской системе образования. Я осмотрелся в комнате, стол хранил следы явно роскошного чаепития не менее чем на три персоны. Рот производит впечатление человека, живущего на широкую ногу, гостиничный номер – столь же европейский по обстановке, как и ресторан, – наверняка стоит дорого, так же как и его ознакомительная поездка, включавшая посещение Сибири, Кавказа и Крыма. В разговоре, последовавшем за чтением, я довольно быстро вынудил его проявить свою позицию. Если выразить это одним словом: он приехал в Россию (почти) убежденным большевиком, а уезжает из нее роялистом. Как обычно, страна расплачивается за смену политической окраски тех, кто приезжает сюда с красновато-розовым политическим отливом (под знаком «левой» оппозиции и глупого оптимизма). Его лицо изборождено множеством морщин и производит неприятное впечатление, словно он настороженно принюхивается. Это снова бросилось мне в глаза два дня спустя, когда я встретил его в институте Каменевой (ему пришлось на два дня отложить свой отъезд). Я принял его приглашение воспользоваться санями и около двух часов поехал обратно в свою гостиницу. Местами, перед большими отелями и перед кафе на Тверской, на улице есть признаки ночной жизни. Из-за холода люди сбиваются в этих местах в кучу.
17 декабря.
Посещение Даги. Она выглядит лучше, чем когда-либо раньше. Дисциплина в интернате сильно действует на нее. Ее взгляд спокоен и сдержан, лицо округлилось и менее нервозно. Сходство с Асей уже не такое поразительное. Мне устроили экскурсию по интернату. Очень интересны классные комнаты со стенами, порой сплошь покрытыми рисунками и картонными фигурами. Что-то вроде храмовой стены, на которой выставлены работы детей как приношения коллективу. Красный цвет преобладает на этих поверхностях. Они испещрены советскими звездами и портретами Ленина. Дети сидят в классах не за партами, а за столами на длинных скамьях. Они говорят «здравствуйте», когда в класс кто-нибудь входит. Поскольку интернат не выдает детям форму, многие одеты очень бедно. Поблизости от санатория играют другие дети, из крестьянских домов, расположенных неподалеку. Поездка в Мытищи и обратно на санях против ветра. После обеда в санатории у Аси настроение очень плохое. Партия в домино вшестером, в комнате отдыха.
На ужин, с Райхом, чашка кофе и пирожное в кондитерской.
Лег рано.
18 декабря.
Утром пришла Ася. Райх уже ушел. Мы пошли покупать ткань, до того в Госбанк менять деньги. Уже в номере я сказал Асе о плохом настроении в предыдущий день. В это утро все шло хорошо, как нельзя лучше. Материал был очень дорогой. На обратном пути мы попали на киносъемку. Ася рассказала мне, как это происходит. Как люди при этом тут же теряют голову, забыв все, часами следят за происходящим, потом сконфуженные приходят на работу и не могут объяснить, где они были. Это представляется очень вероятным, когда видишь, сколько раз здесь приходится назначать совещание, чтобы оно наконец состоялось. Ничто не происходит так, как было назначено и как того ожидают, – это банальное выражение сложности жизни с такой неотвратимостью и так мощно подтверждается здесь на каждом шагу, что русский фатализм очень скоро становится понятным. Когда цивилизаторская расчетливость лишь постепенно пробивает себе дорогу в коллективе, то жизнь отдельного человека поначалу становится от этого только сложнее. В доме, где есть только свечи, жить проще, чем в доме, где есть электрическое освещение, но электростанция то и дело прекращает подачу тока. Есть здесь и люди, не заботящиеся о словах и спокойно принимающие вещи такими, каковы они в действительности, например дети, надевающие на улице коньки. Азарт, которым сопровождается здесь поездка в трамвае. Через заиндевевшие окна никогда не разобрать, где находишься. А когда узнаешь, то путь к выходу преграждает масса втиснувшихся в трамвай людей. Поскольку вход в вагон сзади, а выход – спереди, приходится пробираться сквозь толпу, и получится ли это, зависит от удачи и от бесцеремонного использования физической силы. В то же время есть кое-какой вид комфорта, неизвестный в Западной Европе. Государственные продовольственные магазины открыты до одиннадцати часов вечера, а дома – до полуночи и даже позже. Слишком много жильцов и квартирантов: дать каждому ключ от дома невозможно. – Замечено, что люди ходят по улице лавируя. Это естественное следствие перенаселенности узких тротуаров, такие же узкие тротуары можно встретить разве что иногда в Неаполе. Эти тротуары придают Москве нечто от провинциального города или, вернее, характер импровизированной метрополии, роль которой не нее свалилась совершенно внезапно. – Мы купили хорошую коричневую материю. После этого я пошел в «институт», получил там пропуск на Мейерхольда, а также встретил Рота. В доме Герцена я играл после еды с Райхом в шахматы. Тут подошел Коган с репортером. Я сочинил, будто собираюсь написать книгу об искусстве в условиях диктатуры: итальянском при фашизме и русском при пролетарской диктатуре. Еще я говорил о книгах Шеербарта47 и Эмиля Людвига48. Райх был чрезвычайно недоволен этим интервью и объяснил, что я чрезмерным теоретизированием серьезно поставил себя под удар. Пока еще интервью не опубликовано (я пишу это 21-го), посмотрим, какова будет реакция. – Асе не повезло. Одну больную, сошедшую с ума после менингита, – она знала ее еще по больнице – поместили в соседнюю палату. Ночью Ася устроила среди женщин мятеж, и в результате больную убрали. Райх доставил меня в театр Мейерхольда, где я встретился с Фанни Еловой49. Но у института плохие отношения с Мейерхольдом: поэтому они ему не позвонили и нам не дали билетов. Побыв немного в моей гостинице, мы поехали в район Красных ворот, чтобы посмотреть фильм, о котором Панский сказал мне, что он побьет успех «Потемкина». Сначала не было свободных мест. Мы купили билеты на следующий сеанс и пошли в комнату Еловой неподалеку выпить чаю. Обстановка и здесь была скудной, как и во всех комнатах, которые я уже видел. На серой стене большая фотография Ленина, читающего «Правду». На узкой этажерке несколько книг, в простенке у двери две дорожные корзины, у одной стены кровать, у другой – стол и два стула. Время в этой комнате за чашкой чая с куском хлеба было самым лучшим за этот вечер. Потому что фильм оказался невыносимой халтурой, и к тому же его крутили так быстро, что его нельзя было ни смотреть, ни понимать. Мы ушли, прежде чем он закончился. Обратная дорога в трамвае была словно эпизод из периода инфляции. И еще я застал в своем номере Райха, который снова ночевал у меня.
19 декабря.
Я уже не помню точно, что было с утра. Кажется, я видел Асю, а потом, уже после того как доставил ее обратно в санаторий, собрался в Третьяковскую галерею. Но я не нашел ее и блуждал на пронзительном холоде по левому берегу Москвы-реки среди строек, гарнизонов и церквей. Я видел, как маршировали красноармейцы, а дети тут же играли в футбол. Девочки шли из школы. Напротив остановки, на которой я потом наконец сел в трамвай, чтобы вернуться домой, была сияющая красная церковь с колокольней и куполами, отгороженная от улицы длинной красной стеной. Мое блуждание утомило меня еще сильнее оттого, что я носил с собой неудобный пакет с тремя домиками из цветной бумаги, которые я с превеликим трудом добыл за гигантскую цену по 30 копеек за штуку в лавочке на одной из больших улиц левого берега. После обеда у Аси. Я вышел, чтобы принести ей пирожное. Когда я выходил из дверей, я обратил внимание на странное поведение Райха, он не ответил на мое «пока». Я списал это на плохое настроение. Потому что, когда он на несколько минут выходил из комнаты, я сказал Асе, что он наверное принесет пирожное, и когда он вернулся, она была разочарована. Когда я через несколько минут вернулся с пирожным, Райх лежал на постели. У него случился сердечный приступ. Ася была очень взволнована. Я заметил, что ее поведение при недомогании Райха было очень похоже на то, как я раньше вел себя, если Дора болела. Она ругалась, вела себя неумно и больше провоцировала, чем пыталась помочь, и поступала как человек, который хочет довести до сознания другого, какую несправедливость тот совершил, заболев. Райху понемногу становилось лучше. Но в театр Мейерхольда я из-за этого происшествия должен был идти один. Потом Ася доставила Райха в мой номер. Он ночевал в моей постели, а я спал на софе, приготовленной для меня Асей. – «Ревизор», хотя он и был сокращен по сравнению с премьерой на час, все же закончился за полночь, начавшись без четверти восемь. Спектакль был поделен на три действия и состоял всего (если я не ошибаюсь) из 16 картин. Многочисленными высказываниями Райха я был в целом подготовлен к тому, что мне предстояло увидеть. И все же меня поразили невероятные расходы на постановку. При этом более всего на меня подействовали не дорогие костюмы, а декорации. За немногими исключениями действие происходило на крохотной наклонной площадке, в каждой картине на ней размещалась новая конструкция из красного дерева в стиле ампир и новая мебель. Тем самым создавалось множество прелестных жанровых картин, в соответствии не с драматической, а социологически-аналитической основной направленностью этой постановки. Ей придают здесь большое значение как адаптации классической театральной пьесы для революционного театра, однако в то же время попытка считается неудачной. Партия также высказалась против инсценировки, и умеренная рецензия театрального критика «Правды» была отвергнута редакцией. Аплодисменты в театре были жидкими, и возможно, что это также объясняется не столько самим впечатлением, сколько официальным приговором. Потому что постановка безусловно была великолепным зрелищем. Но такие вещи, по-видимому, связаны с господствующей здесь общей осторожностью при открытом выражении мнения. Если спросить малознакомого человека о его впечатлении от какого угодно спектакля или фильма, то в ответ получаешь только: «у нас говорят так-то и так-то» или «большинство высказывается об этом так-то». Режиссерский принцип постановки, концентрация сценического действия на очень маленьком пространстве, приводит к чрезвычайно большим роскошествам, нагромождению материала, не в последнюю очередь это касается занятого состава актеров. В сцене празднества, представлявшей собой шедевр режиссерского мастерства, это достигло своего максимума.
На маленькой площадке, среди бумажных, лишь намеком обозначенных пилястр, актеры были сбиты в тесную группу человек в пятнадцать. (Райх говорил о преодолении линейного расположения.) В общем это производит впечатление роскошного торта (очень московское сравнение – только здесь есть торты, которые делают его понятным) или, пожалуй, движения танцующих фигурок на курантах, музыкой для которых является текст Гоголя. К тому же в спектакле много настоящей музыки, а маленькая кадриль, исполненная в конце, была бы несомненной удачей для любого буржуазного театра; в пролетарском театре такого не ожидаешь. Формы пролетарского театра наиболее ясно проявляются в эпизоде, где балюстрада делит сцену вдоль; перед ней стоит ревизор, за ней – толпа, следующая за всеми его движениями и ведущая очень выразительную игру с его шинелью – то держит ее шестью или восемью руками, то накидывает ее на опирающегося на парапет ревизора. – Ночь на жесткой постели прошла очень хорошо.
20 декабря.
Пишу 23-го и уже ничего не помню о том, что было с утра. Вместо этого кое-что об Асе и наших с ней отношениях, несмотря на то, что Райх сидит рядом со мной. Я оказался перед почти неприступной крепостью. Все же я полагаю, что уже одно только мое появление перед этой крепостью, Москвой, означает первый успех. Но всякий следующий, решающий успех кажется связанным с почти неодолимыми препятствиями. Позиция Райха сильна, из-за явных успехов, которые он один за другим одерживает после чрезвычайно трудного полугодия, которое он провел здесь без языка, в холоде, а может быть, и голоде. Сегодня утром он сказал мне, что надеется через полгода получить должность. К условиям работы в Москве он относится с меньшей страстностью, чем Ася, но дается это ему не легче. В первое время, приехав из Риги, Ася даже хотела сразу вернуться обратно в Европу, настолько безнадежной показалась ей затея получить здесь какую-нибудь должность. Когда ей все же это удалось, после нескольких недель работы на детской площадке ее подкосила болезнь. Если бы она за день или два до того не была принята в профсоюз, она осталась бы без ухода и, наверное, умерла бы.
Александр Родченко. Фабрика-кухня. 1931 г.
Ее наверняка и сейчас тянет в Западную Европу. Это не только стремление к поездкам, встречам с чужими городами и приятными сторонами богемной жизни, но и то освобождающее влияние совершенной формы, которую ее собственные мысли обретали в Западной Европе, главным образом в общении с Райхом и мной. Каким образом получилось, что Ася обрела столь твердые убеждения здесь, в России, судя потому, что она принесла их с собой в Западную Европу, действительно остается, как недавно заметил Райх, почти загадкой. Для меня Москва теперь – крепость; суровый климат, пусть и здоровый, но очень для меня тяжелый, незнание языка, присутствие Райха, серьезные ограничения в образе жизни Аси – все это такое количество бастионов, и только полная невозможность продвинуться вперед, болезнь Аси, по крайней мере ее слабость, отодвигающая все личное, имеющее к ней отношение, несколько на второй план, не дает мне совсем пасть от этого духом. Насколько мне удалось достичь побочной цели своей поездки – избежать смертельной меланхолии рождественских дней – еще неизвестно. Я держусь достаточно твердо еще и потому, что несмотря ни на что ощущаю привязанность Аси ко мне. Похоже, мы переходим на «ты», и ее взгляд, когда она смотрит на меня долго – я не помню, чтобы какая-нибудь женщина была способна на такой долгий взгляд и такие долгие поцелуи, – не потерял ничуть от своей власти надо мной. Сегодня я сказал ей, что хотел бы теперь, чтобы у нее был от меня ребенок. Редкие, но спонтанные движения, достаточно значимые при том контроле, которому она подвергает себя сейчас в эротических делах, говорят о том, что она испытывает ко мне расположение. Ведь она вчера силой задержала меня, когда я хотел выйти из ее комнаты, чтобы избежать ссоры, и стала ерошить мои волосы. Еще она часто называет меня по имени. Как-то она сказала мне в один из этих дней, что если бы не я, то мы с ней сейчас могли бы жить на каком-нибудь «пустынном острове» и у нас было бы уже двое детей.
Это в какой-то степени верно. Три или четыре раза я увильнул от возможности совместного будущего: когда не «бежал» с ней на Капри, но как? – когда отказался сопровождать ее из Рима в Ассизи и Орвието, летом 1925 года не захотел ехать с ней в Латвию, а зимой – ждать ее в Берлине. Дело было не только в экономической ситуации, и даже не только в моей фанатичной страсти к путешествиям, которая за последние два года поутихла, но и в страхе перед враждебными чертами в ней, способность противостоять которым я ощущаю только сейчас. И я сказал ей в эти дни, что если бы мы тогда начали совместную жизнь, то я боюсь, что мы давно бы уже расстались. Все происходящее сейчас вокруг и во мне работает на то, чтобы сделать мысль о расставании с ней менее переносимой, чем это мне раньше казалось. Конечно же это прежде всего связано со страхом, что если Ася наконец выздоровеет и будет жить здесь с Райхом в определенных отношениях, то прояснить нашу ситуацию можно будет лишь ценой больших страданий. Смогу ли я избежать этого, еще не знаю. Ведь сейчас у меня нет прямого повода совсем с ней расстаться, даже если и предположить, что я был бы способен на это. Мне больше всего хочется, чтобы нас связал ребенок. Но я не знаю, способен ли я даже сегодня на жизнь с ней, жизнь суровую, при ее – несмотря на все очарование – бессердечии. – Жизнь зимой становится здесь на одно измерение богаче: пространство буквально изменяется в зависимости от того, теплое оно или холодное. Жизнь на улице – словно в студеном зеркальном зале, где всякая остановка и осмысление ситуации даются с невероятным трудом: нужно полдня готовиться к тому, чтобы опустить письмо в почтовый ящик, и, несмотря на суровый холод, требуется усилие воли, чтобы войти в какой-нибудь магазин. Впрочем, магазины, за исключением огромного гастронома на Тверской, где готовые блюда выставлены в таком великолепии, которое знакомо мне лишь по иллюстрациям в поваренной книге моей матери и которое вряд ли уступает великолепию царского времени, не слишком располагают к их посещению.
К тому же они провинциальны. Вывески, на которых ясно видно название фирмы, как это принято на главных улицах западных городов, здесь редкость; по большей части на ней указывается лишь вид товара, порой на них нарисованы часы, чемоданы, сапоги, меха и т. д. Магазины кожаных изделий и здесь сопровождает традиционная вывеска с изображением распластанной шкуры. Рубашки часто рисуют на вывесках, на которых написано «Китайская прачечная». Встречается много нищих.
Они обращаются к прохожим с длинными мольбами. Один из них, как только появляется прохожий, на которого он может рассчитывать, начинает тихо выть. Еще я видел нищего точно в той позе, как у несчастного, которому святой Мартин распарывает мечом плащ, на коленях с вытянутыми вперед руками. Незадолго до Рождества на одном и том же месте на Тверской, у стены Музея революции, сидели в снегу двое детей, накрытых лохмотьями, и скулили. Вообще же, похоже, что из-за неизменной убогости просящих милостыню, но, может, и из-за их хитрой организации, но они – единственная надежная структура московской жизни, всегда сохраняющая свое место. Потому что все прочее здесь пребывает под знаком ремонта. В холодных комнатах еженедельно переставляют мебель – это единственная роскошь, которую можно себе с ними позволить, и в то же время радикальное средство избавления от «уюта» и меланхолии, которой приходится его оплачивать. Учреждения, музеи и институты постоянно меняют свое местопребывание, и даже уличные торговцы, которые в других краях держатся за определенное место, каждый день оказываются на новом месте. Все – крем для обуви, иллюстрированные книги, канцелярские принадлежности, выпечка, даже полотенца – продаются прямо на улице, словно это происходит не в зимней Москве с ее 25 градусами мороза, а неаполитанским летом. – После обеда я сказал Асе, что хочу написать о театре в «Literarische Welt»50. Вспыхнула короткая ссора, но потом я попросил ее сыграть со мной в домино. И она в конце концов согласилась: «Раз уж ты просишь. Я слаба. Я не могу отказать, если меня просят». Но потом, когда пришел Райх, Ася снова завела разговор на эту тему, и началась чрезвычайно тяжелая перебранка. Лишь перед прощанием, когда я встал из эркера и собирался пойти за Райхом на улицу, она все же взяла меня за руку и сказала: «Все не так плохо». Вечером еще короткий разговор об этом в моем номере. Потом он ушел домой.
21 декабря.
Я прошел по всему Арбату и вышел крынку на Смоленском бульваре. В этот день было очень холодно. Я ел на ходу шоколад, купленный по дороге. Первый рыночный ряд, шедший вдоль улицы, был заставлен рождественскими ларьками, прилавками с игрушками и бумажными поделками. За ним торговали скобяными изделиями, хозяйственными товарами, обувью и прочим. Он напоминал рынок на Арбатской площади, только здесь не было продовольствия. Но прежде чем дойдешь до ларьков, проходишь ряды корзин с едой, елочными украшениями и игрушками, расположенные вдоль дороги так плотно, что почти не попасть с дороги на тротуар.
Илья Ильф. Храм Христа Спасителя. Зима 1929/30 гг.
В одном ларьке я купил пошлую открытку, в другом – балалайку и бумажный домик. Здесь я тоже встречал ряды с рождественскими розами, отрядами героических цветов, резко выделяющихся среди снега и льда. Разыскать Музей игрушки с моими покупками было непросто. Со Смоленского бульвара его перенесли на улицу Кропоткина51, и когда я до него наконец добрался, я был так вымотан, что едва не повернул назад на пороге: я решил, что дверь, которая не сразу подалась, заперта. После обеда у Аси. Вечером на плохой пьесе (Александр I и Иван Кузьмич) в театре Корша52. Автор поймал Райха в антракте – он охарактеризовал героя своей пьесы как существо, духовно родственное Гамлету, – и мы с трудом, обманув его бдительность, ускользнули с последних актов. После театра, насколько я помню, мы купили поесть. Райх спал у меня.
Я называю его так, потому что у нового должен быть точно такой же покрой, как и у старого, привезенного из Парижа. Сначала в государственном магазине, там наверху, на длинных стенах вдоль всего помещения, картины, составленные из картонных фигур и призывающие к единению рабочих и крестьян. Изображение в распространенном здесь слащавом вкусе: серп и молот, шестерня и прочие механические приспособления сделаны, невероятно нелепо, из обтянутого плюшем картона. В этом магазине товар был только для крестьян и пролетариев. В последнее время, в связи с «режимом экономии», на государственных предприятиях не производят ничего другого. У прилавков толпа. В других магазинах, где пусто, ткани продаются только по талонам или – в открытой продаже – по непомерным ценам. С помощью Аси я покупаю у уличного торговца куклу для Даги, станька-ванька, главным образом для того, чтобы, пользуясь случаем, приобрести такую же и для себя. Потом у другого торговца – стеклянного голубя для рождественской елки. Говорили мы, насколько я помню, не много. – Позднее с Райхом в бюро к Панскому. Но, как выяснилось, он пригласил нас, полагая, что мы будем вести какие-то переговоры. Разужя пришел, он сплавил меня в кинозал, где двум американским журналистам показывали фильмы. К сожалению, когда я наконец, после всех предварительных процедур, туда попал, демонстрация «Потемкина» уже заканчивалась, я видел только последнюю часть. Затем был фильм «По закону», поставленный по рассказу Лондона. Премьера, которая несколько дней назад прошла в Москве, обернулась провалом. Технически фильм хорош – его режиссер Кулешов пользуется очень хорошей репутацией. Однако основной мотив сюжета доведен через нагромождение ужасов до абсурда. Говорят, что фильм должен выражать анархистскую тенденцию против всякого права вообще. К концу сеанса Панский сам поднялся в зал и в конце концов взял меня с собой в свой кабинет. Разговор там мог бы продолжаться долго, если бы я не боялся упустить Асю. Обедать все равно было уже поздно. Когда я пришел в санаторий, Аси уже не было. Я пошел домой, и очень скоро появился Райх, вскоре после него и Ася. Они купили для Даги валенки и прочее. Мы разговаривали в моем номере, и разговор зашел в том числе и о пианино как детали обстановки, образующей в мелкобуржуазной квартире основной динамический центр господствующей там меланхолии и центр всех житейских катастроф. Эта мысль наэлектризовала Асю; она захотела написать со мной об этом статью, Райх – воплотить эту тему в скетче. На несколько минут Ася и я остались одни. Я помню только, что произнес слова: «больше всего я хотел бы навечно», а она в ответ засмеялась так, что было ясно: она поняла. Вечером я был с Райхом в вегетарианском ресторане, в котором стены были покрыты пропагандистскими надписями. «Бога нет – религия это выдумка – мир никто не сотворил» и т. д. Многое из того, что имело отношение к капиталу, Райх не смог мне перевести. Потом, дома, мне наконец удалось поговорить с помощью Райха по телефону с Ротом45. Он заявил, что уезжает на следующий день, и после некоторого размышления не оставалось ничего другого, как принять приглашение на ужин в половине двенадцатого в его отеле. В противном случае я вряд ли мог рассчитывать на разговор с ним. Очень усталый, я уселся около четверти двенадцатого в сани: Райх весь вечер читал мне из своих работ. Его эссе о гуманизме, правда существующее пока в предварительном виде, опирается на плодотворную постановку вопроса: как случилось, что французская интеллигенция, авангард великой революции, уже вскоре после 1792 года не смогла отстоять своих позиций и стала инструментом буржуазии? В разговоре об этому меня появилась мысль, что история «образованных» людей должна быть материалистически представлена как функция и в строгом соответствии с «историей необразованности». Ее истоки – в Новом времени, когда средневековые формы господства перестают быть формами того или иного (церковного) образования подданных. Принцип cuius regio, eius religio46 разбивает духовный авторитет светских форм господства. Подобная история необразованности могла бы показать, как в необразованных слоях общества осуществляется многовековой процесс освобождения революционной энергии из ее религиозной оболочки, и интеллигенция предстала бы в этом свете не только вечной армией отделяющихся от буржуазии перебежчиков, но и передовым редутом «необразованности». Поездка в санях меня очень освежила. Рот уже сидел в просторном зале ресторана. Зал встречает посетителя громким оркестром, двумя огромными пальмами, достигающими разве что половины высоты помещения, пестрыми барами и буфетами и неброскими, изысканно сервированными столами, словно перенесенный далеко на восток роскошный европейский отель. Первый раз в России я пил водку, мы ели икру, холодное мясо и пили компот. Вспоминая весь вечер, вижу, что Рот произвел на меня не столь хорошее впечатление, как в Париже. Или – и это более вероятно – я заметил в Париже те же, тогда еще скрытые вещи, которые поразили меня в этот раз своим открытым проявлением.
Илья Ильф. Зимние детские радости на лестнице, ведущей к храму Христа Спасителя. Зима 1929/1930 гг.
Мы более активно продолжили начатый за столом разговор в его комнате. Вначале он принялся читать мне большую статью о русской системе образования. Я осмотрелся в комнате, стол хранил следы явно роскошного чаепития не менее чем на три персоны. Рот производит впечатление человека, живущего на широкую ногу, гостиничный номер – столь же европейский по обстановке, как и ресторан, – наверняка стоит дорого, так же как и его ознакомительная поездка, включавшая посещение Сибири, Кавказа и Крыма. В разговоре, последовавшем за чтением, я довольно быстро вынудил его проявить свою позицию. Если выразить это одним словом: он приехал в Россию (почти) убежденным большевиком, а уезжает из нее роялистом. Как обычно, страна расплачивается за смену политической окраски тех, кто приезжает сюда с красновато-розовым политическим отливом (под знаком «левой» оппозиции и глупого оптимизма). Его лицо изборождено множеством морщин и производит неприятное впечатление, словно он настороженно принюхивается. Это снова бросилось мне в глаза два дня спустя, когда я встретил его в институте Каменевой (ему пришлось на два дня отложить свой отъезд). Я принял его приглашение воспользоваться санями и около двух часов поехал обратно в свою гостиницу. Местами, перед большими отелями и перед кафе на Тверской, на улице есть признаки ночной жизни. Из-за холода люди сбиваются в этих местах в кучу.
17 декабря.
Посещение Даги. Она выглядит лучше, чем когда-либо раньше. Дисциплина в интернате сильно действует на нее. Ее взгляд спокоен и сдержан, лицо округлилось и менее нервозно. Сходство с Асей уже не такое поразительное. Мне устроили экскурсию по интернату. Очень интересны классные комнаты со стенами, порой сплошь покрытыми рисунками и картонными фигурами. Что-то вроде храмовой стены, на которой выставлены работы детей как приношения коллективу. Красный цвет преобладает на этих поверхностях. Они испещрены советскими звездами и портретами Ленина. Дети сидят в классах не за партами, а за столами на длинных скамьях. Они говорят «здравствуйте», когда в класс кто-нибудь входит. Поскольку интернат не выдает детям форму, многие одеты очень бедно. Поблизости от санатория играют другие дети, из крестьянских домов, расположенных неподалеку. Поездка в Мытищи и обратно на санях против ветра. После обеда в санатории у Аси настроение очень плохое. Партия в домино вшестером, в комнате отдыха.
На ужин, с Райхом, чашка кофе и пирожное в кондитерской.
Лег рано.
18 декабря.
Утром пришла Ася. Райх уже ушел. Мы пошли покупать ткань, до того в Госбанк менять деньги. Уже в номере я сказал Асе о плохом настроении в предыдущий день. В это утро все шло хорошо, как нельзя лучше. Материал был очень дорогой. На обратном пути мы попали на киносъемку. Ася рассказала мне, как это происходит. Как люди при этом тут же теряют голову, забыв все, часами следят за происходящим, потом сконфуженные приходят на работу и не могут объяснить, где они были. Это представляется очень вероятным, когда видишь, сколько раз здесь приходится назначать совещание, чтобы оно наконец состоялось. Ничто не происходит так, как было назначено и как того ожидают, – это банальное выражение сложности жизни с такой неотвратимостью и так мощно подтверждается здесь на каждом шагу, что русский фатализм очень скоро становится понятным. Когда цивилизаторская расчетливость лишь постепенно пробивает себе дорогу в коллективе, то жизнь отдельного человека поначалу становится от этого только сложнее. В доме, где есть только свечи, жить проще, чем в доме, где есть электрическое освещение, но электростанция то и дело прекращает подачу тока. Есть здесь и люди, не заботящиеся о словах и спокойно принимающие вещи такими, каковы они в действительности, например дети, надевающие на улице коньки. Азарт, которым сопровождается здесь поездка в трамвае. Через заиндевевшие окна никогда не разобрать, где находишься. А когда узнаешь, то путь к выходу преграждает масса втиснувшихся в трамвай людей. Поскольку вход в вагон сзади, а выход – спереди, приходится пробираться сквозь толпу, и получится ли это, зависит от удачи и от бесцеремонного использования физической силы. В то же время есть кое-какой вид комфорта, неизвестный в Западной Европе. Государственные продовольственные магазины открыты до одиннадцати часов вечера, а дома – до полуночи и даже позже. Слишком много жильцов и квартирантов: дать каждому ключ от дома невозможно. – Замечено, что люди ходят по улице лавируя. Это естественное следствие перенаселенности узких тротуаров, такие же узкие тротуары можно встретить разве что иногда в Неаполе. Эти тротуары придают Москве нечто от провинциального города или, вернее, характер импровизированной метрополии, роль которой не нее свалилась совершенно внезапно. – Мы купили хорошую коричневую материю. После этого я пошел в «институт», получил там пропуск на Мейерхольда, а также встретил Рота. В доме Герцена я играл после еды с Райхом в шахматы. Тут подошел Коган с репортером. Я сочинил, будто собираюсь написать книгу об искусстве в условиях диктатуры: итальянском при фашизме и русском при пролетарской диктатуре. Еще я говорил о книгах Шеербарта47 и Эмиля Людвига48. Райх был чрезвычайно недоволен этим интервью и объяснил, что я чрезмерным теоретизированием серьезно поставил себя под удар. Пока еще интервью не опубликовано (я пишу это 21-го), посмотрим, какова будет реакция. – Асе не повезло. Одну больную, сошедшую с ума после менингита, – она знала ее еще по больнице – поместили в соседнюю палату. Ночью Ася устроила среди женщин мятеж, и в результате больную убрали. Райх доставил меня в театр Мейерхольда, где я встретился с Фанни Еловой49. Но у института плохие отношения с Мейерхольдом: поэтому они ему не позвонили и нам не дали билетов. Побыв немного в моей гостинице, мы поехали в район Красных ворот, чтобы посмотреть фильм, о котором Панский сказал мне, что он побьет успех «Потемкина». Сначала не было свободных мест. Мы купили билеты на следующий сеанс и пошли в комнату Еловой неподалеку выпить чаю. Обстановка и здесь была скудной, как и во всех комнатах, которые я уже видел. На серой стене большая фотография Ленина, читающего «Правду». На узкой этажерке несколько книг, в простенке у двери две дорожные корзины, у одной стены кровать, у другой – стол и два стула. Время в этой комнате за чашкой чая с куском хлеба было самым лучшим за этот вечер. Потому что фильм оказался невыносимой халтурой, и к тому же его крутили так быстро, что его нельзя было ни смотреть, ни понимать. Мы ушли, прежде чем он закончился. Обратная дорога в трамвае была словно эпизод из периода инфляции. И еще я застал в своем номере Райха, который снова ночевал у меня.
19 декабря.
Я уже не помню точно, что было с утра. Кажется, я видел Асю, а потом, уже после того как доставил ее обратно в санаторий, собрался в Третьяковскую галерею. Но я не нашел ее и блуждал на пронзительном холоде по левому берегу Москвы-реки среди строек, гарнизонов и церквей. Я видел, как маршировали красноармейцы, а дети тут же играли в футбол. Девочки шли из школы. Напротив остановки, на которой я потом наконец сел в трамвай, чтобы вернуться домой, была сияющая красная церковь с колокольней и куполами, отгороженная от улицы длинной красной стеной. Мое блуждание утомило меня еще сильнее оттого, что я носил с собой неудобный пакет с тремя домиками из цветной бумаги, которые я с превеликим трудом добыл за гигантскую цену по 30 копеек за штуку в лавочке на одной из больших улиц левого берега. После обеда у Аси. Я вышел, чтобы принести ей пирожное. Когда я выходил из дверей, я обратил внимание на странное поведение Райха, он не ответил на мое «пока». Я списал это на плохое настроение. Потому что, когда он на несколько минут выходил из комнаты, я сказал Асе, что он наверное принесет пирожное, и когда он вернулся, она была разочарована. Когда я через несколько минут вернулся с пирожным, Райх лежал на постели. У него случился сердечный приступ. Ася была очень взволнована. Я заметил, что ее поведение при недомогании Райха было очень похоже на то, как я раньше вел себя, если Дора болела. Она ругалась, вела себя неумно и больше провоцировала, чем пыталась помочь, и поступала как человек, который хочет довести до сознания другого, какую несправедливость тот совершил, заболев. Райху понемногу становилось лучше. Но в театр Мейерхольда я из-за этого происшествия должен был идти один. Потом Ася доставила Райха в мой номер. Он ночевал в моей постели, а я спал на софе, приготовленной для меня Асей. – «Ревизор», хотя он и был сокращен по сравнению с премьерой на час, все же закончился за полночь, начавшись без четверти восемь. Спектакль был поделен на три действия и состоял всего (если я не ошибаюсь) из 16 картин. Многочисленными высказываниями Райха я был в целом подготовлен к тому, что мне предстояло увидеть. И все же меня поразили невероятные расходы на постановку. При этом более всего на меня подействовали не дорогие костюмы, а декорации. За немногими исключениями действие происходило на крохотной наклонной площадке, в каждой картине на ней размещалась новая конструкция из красного дерева в стиле ампир и новая мебель. Тем самым создавалось множество прелестных жанровых картин, в соответствии не с драматической, а социологически-аналитической основной направленностью этой постановки. Ей придают здесь большое значение как адаптации классической театральной пьесы для революционного театра, однако в то же время попытка считается неудачной. Партия также высказалась против инсценировки, и умеренная рецензия театрального критика «Правды» была отвергнута редакцией. Аплодисменты в театре были жидкими, и возможно, что это также объясняется не столько самим впечатлением, сколько официальным приговором. Потому что постановка безусловно была великолепным зрелищем. Но такие вещи, по-видимому, связаны с господствующей здесь общей осторожностью при открытом выражении мнения. Если спросить малознакомого человека о его впечатлении от какого угодно спектакля или фильма, то в ответ получаешь только: «у нас говорят так-то и так-то» или «большинство высказывается об этом так-то». Режиссерский принцип постановки, концентрация сценического действия на очень маленьком пространстве, приводит к чрезвычайно большим роскошествам, нагромождению материала, не в последнюю очередь это касается занятого состава актеров. В сцене празднества, представлявшей собой шедевр режиссерского мастерства, это достигло своего максимума.
На маленькой площадке, среди бумажных, лишь намеком обозначенных пилястр, актеры были сбиты в тесную группу человек в пятнадцать. (Райх говорил о преодолении линейного расположения.) В общем это производит впечатление роскошного торта (очень московское сравнение – только здесь есть торты, которые делают его понятным) или, пожалуй, движения танцующих фигурок на курантах, музыкой для которых является текст Гоголя. К тому же в спектакле много настоящей музыки, а маленькая кадриль, исполненная в конце, была бы несомненной удачей для любого буржуазного театра; в пролетарском театре такого не ожидаешь. Формы пролетарского театра наиболее ясно проявляются в эпизоде, где балюстрада делит сцену вдоль; перед ней стоит ревизор, за ней – толпа, следующая за всеми его движениями и ведущая очень выразительную игру с его шинелью – то держит ее шестью или восемью руками, то накидывает ее на опирающегося на парапет ревизора. – Ночь на жесткой постели прошла очень хорошо.
20 декабря.
Пишу 23-го и уже ничего не помню о том, что было с утра. Вместо этого кое-что об Асе и наших с ней отношениях, несмотря на то, что Райх сидит рядом со мной. Я оказался перед почти неприступной крепостью. Все же я полагаю, что уже одно только мое появление перед этой крепостью, Москвой, означает первый успех. Но всякий следующий, решающий успех кажется связанным с почти неодолимыми препятствиями. Позиция Райха сильна, из-за явных успехов, которые он один за другим одерживает после чрезвычайно трудного полугодия, которое он провел здесь без языка, в холоде, а может быть, и голоде. Сегодня утром он сказал мне, что надеется через полгода получить должность. К условиям работы в Москве он относится с меньшей страстностью, чем Ася, но дается это ему не легче. В первое время, приехав из Риги, Ася даже хотела сразу вернуться обратно в Европу, настолько безнадежной показалась ей затея получить здесь какую-нибудь должность. Когда ей все же это удалось, после нескольких недель работы на детской площадке ее подкосила болезнь. Если бы она за день или два до того не была принята в профсоюз, она осталась бы без ухода и, наверное, умерла бы.
Александр Родченко. Фабрика-кухня. 1931 г.
Ее наверняка и сейчас тянет в Западную Европу. Это не только стремление к поездкам, встречам с чужими городами и приятными сторонами богемной жизни, но и то освобождающее влияние совершенной формы, которую ее собственные мысли обретали в Западной Европе, главным образом в общении с Райхом и мной. Каким образом получилось, что Ася обрела столь твердые убеждения здесь, в России, судя потому, что она принесла их с собой в Западную Европу, действительно остается, как недавно заметил Райх, почти загадкой. Для меня Москва теперь – крепость; суровый климат, пусть и здоровый, но очень для меня тяжелый, незнание языка, присутствие Райха, серьезные ограничения в образе жизни Аси – все это такое количество бастионов, и только полная невозможность продвинуться вперед, болезнь Аси, по крайней мере ее слабость, отодвигающая все личное, имеющее к ней отношение, несколько на второй план, не дает мне совсем пасть от этого духом. Насколько мне удалось достичь побочной цели своей поездки – избежать смертельной меланхолии рождественских дней – еще неизвестно. Я держусь достаточно твердо еще и потому, что несмотря ни на что ощущаю привязанность Аси ко мне. Похоже, мы переходим на «ты», и ее взгляд, когда она смотрит на меня долго – я не помню, чтобы какая-нибудь женщина была способна на такой долгий взгляд и такие долгие поцелуи, – не потерял ничуть от своей власти надо мной. Сегодня я сказал ей, что хотел бы теперь, чтобы у нее был от меня ребенок. Редкие, но спонтанные движения, достаточно значимые при том контроле, которому она подвергает себя сейчас в эротических делах, говорят о том, что она испытывает ко мне расположение. Ведь она вчера силой задержала меня, когда я хотел выйти из ее комнаты, чтобы избежать ссоры, и стала ерошить мои волосы. Еще она часто называет меня по имени. Как-то она сказала мне в один из этих дней, что если бы не я, то мы с ней сейчас могли бы жить на каком-нибудь «пустынном острове» и у нас было бы уже двое детей.
Это в какой-то степени верно. Три или четыре раза я увильнул от возможности совместного будущего: когда не «бежал» с ней на Капри, но как? – когда отказался сопровождать ее из Рима в Ассизи и Орвието, летом 1925 года не захотел ехать с ней в Латвию, а зимой – ждать ее в Берлине. Дело было не только в экономической ситуации, и даже не только в моей фанатичной страсти к путешествиям, которая за последние два года поутихла, но и в страхе перед враждебными чертами в ней, способность противостоять которым я ощущаю только сейчас. И я сказал ей в эти дни, что если бы мы тогда начали совместную жизнь, то я боюсь, что мы давно бы уже расстались. Все происходящее сейчас вокруг и во мне работает на то, чтобы сделать мысль о расставании с ней менее переносимой, чем это мне раньше казалось. Конечно же это прежде всего связано со страхом, что если Ася наконец выздоровеет и будет жить здесь с Райхом в определенных отношениях, то прояснить нашу ситуацию можно будет лишь ценой больших страданий. Смогу ли я избежать этого, еще не знаю. Ведь сейчас у меня нет прямого повода совсем с ней расстаться, даже если и предположить, что я был бы способен на это. Мне больше всего хочется, чтобы нас связал ребенок. Но я не знаю, способен ли я даже сегодня на жизнь с ней, жизнь суровую, при ее – несмотря на все очарование – бессердечии. – Жизнь зимой становится здесь на одно измерение богаче: пространство буквально изменяется в зависимости от того, теплое оно или холодное. Жизнь на улице – словно в студеном зеркальном зале, где всякая остановка и осмысление ситуации даются с невероятным трудом: нужно полдня готовиться к тому, чтобы опустить письмо в почтовый ящик, и, несмотря на суровый холод, требуется усилие воли, чтобы войти в какой-нибудь магазин. Впрочем, магазины, за исключением огромного гастронома на Тверской, где готовые блюда выставлены в таком великолепии, которое знакомо мне лишь по иллюстрациям в поваренной книге моей матери и которое вряд ли уступает великолепию царского времени, не слишком располагают к их посещению.
К тому же они провинциальны. Вывески, на которых ясно видно название фирмы, как это принято на главных улицах западных городов, здесь редкость; по большей части на ней указывается лишь вид товара, порой на них нарисованы часы, чемоданы, сапоги, меха и т. д. Магазины кожаных изделий и здесь сопровождает традиционная вывеска с изображением распластанной шкуры. Рубашки часто рисуют на вывесках, на которых написано «Китайская прачечная». Встречается много нищих.
Они обращаются к прохожим с длинными мольбами. Один из них, как только появляется прохожий, на которого он может рассчитывать, начинает тихо выть. Еще я видел нищего точно в той позе, как у несчастного, которому святой Мартин распарывает мечом плащ, на коленях с вытянутыми вперед руками. Незадолго до Рождества на одном и том же месте на Тверской, у стены Музея революции, сидели в снегу двое детей, накрытых лохмотьями, и скулили. Вообще же, похоже, что из-за неизменной убогости просящих милостыню, но, может, и из-за их хитрой организации, но они – единственная надежная структура московской жизни, всегда сохраняющая свое место. Потому что все прочее здесь пребывает под знаком ремонта. В холодных комнатах еженедельно переставляют мебель – это единственная роскошь, которую можно себе с ними позволить, и в то же время радикальное средство избавления от «уюта» и меланхолии, которой приходится его оплачивать. Учреждения, музеи и институты постоянно меняют свое местопребывание, и даже уличные торговцы, которые в других краях держатся за определенное место, каждый день оказываются на новом месте. Все – крем для обуви, иллюстрированные книги, канцелярские принадлежности, выпечка, даже полотенца – продаются прямо на улице, словно это происходит не в зимней Москве с ее 25 градусами мороза, а неаполитанским летом. – После обеда я сказал Асе, что хочу написать о театре в «Literarische Welt»50. Вспыхнула короткая ссора, но потом я попросил ее сыграть со мной в домино. И она в конце концов согласилась: «Раз уж ты просишь. Я слаба. Я не могу отказать, если меня просят». Но потом, когда пришел Райх, Ася снова завела разговор на эту тему, и началась чрезвычайно тяжелая перебранка. Лишь перед прощанием, когда я встал из эркера и собирался пойти за Райхом на улицу, она все же взяла меня за руку и сказала: «Все не так плохо». Вечером еще короткий разговор об этом в моем номере. Потом он ушел домой.
21 декабря.
Я прошел по всему Арбату и вышел крынку на Смоленском бульваре. В этот день было очень холодно. Я ел на ходу шоколад, купленный по дороге. Первый рыночный ряд, шедший вдоль улицы, был заставлен рождественскими ларьками, прилавками с игрушками и бумажными поделками. За ним торговали скобяными изделиями, хозяйственными товарами, обувью и прочим. Он напоминал рынок на Арбатской площади, только здесь не было продовольствия. Но прежде чем дойдешь до ларьков, проходишь ряды корзин с едой, елочными украшениями и игрушками, расположенные вдоль дороги так плотно, что почти не попасть с дороги на тротуар.
Илья Ильф. Храм Христа Спасителя. Зима 1929/30 гг.
В одном ларьке я купил пошлую открытку, в другом – балалайку и бумажный домик. Здесь я тоже встречал ряды с рождественскими розами, отрядами героических цветов, резко выделяющихся среди снега и льда. Разыскать Музей игрушки с моими покупками было непросто. Со Смоленского бульвара его перенесли на улицу Кропоткина51, и когда я до него наконец добрался, я был так вымотан, что едва не повернул назад на пороге: я решил, что дверь, которая не сразу подалась, заперта. После обеда у Аси. Вечером на плохой пьесе (Александр I и Иван Кузьмич) в театре Корша52. Автор поймал Райха в антракте – он охарактеризовал героя своей пьесы как существо, духовно родственное Гамлету, – и мы с трудом, обманув его бдительность, ускользнули с последних актов. После театра, насколько я помню, мы купили поесть. Райх спал у меня.