Страница:
— Вот это славно, Гарри! Смелее! Взгрей его как следует! — послышалось со всех сторон. — Тузи что есть сил! Поучи уму-разуму!
— Замолчите вы, чтоб вас всех нелегкая унесла! — огрызнулся Уэйкфилд. Он взял Робина за руку и, глядя на него дружелюбно и вместе с тем гордо, сказал: — Робин, и подвел же ты меня сегодня. Но коли ты согласен, пусть все будет по-хорошему: дай мне руку, да и поборемся на лужайке, я тебя прощу, и дружба у нас с тобой еще крепче станет, чем была.
— А разве нам не лучше опять стать друзьями, не поминая про это дело? — спросил Робин. — Куда как сподручнее нам будет дружить, коли кости-то у нас будут целы, а не перебиты.
Гарри Уэйкфилд выпустил, вернее — отбросил, руку своего друга и сказал:
— Вот уж не думал, что целых три года с трусом дружил!
— Трусом я никогда не был, и нет трусов в моем роду, — возразил, Робин. Теперь глаза его сверкали, но он все еще владел собой. — Гарри Уэйкфилд, не был трусом тот, кто, не жалея ни рук, ни ног, вытащил тебя из воды, когда через Фрью переправлялись, когда тебя течением несло на Черный утес и каждый угорь в реке только и ждал, что вот-вот поживится!
— Что правда, то правда, — согласился англичанин, взволнованный этим напоминанием.
— Черт побери! — вскричал управитель. — Быть того не может, чтобы Гарри Уэйкфилд, самый удалой из всех, что боролись на ярмарках в Вулере, в Карлайле, в Уитсоне, в Стегшоу Бэнке, вдруг струсил! Вот что получается, когда долго водишься с парнями в куцых юбчонках и чепцах заместо шапок: мужчина отвыкает кулаки в ход пускать!
— Я мог бы доказать вам, мистер Флисбампкин, что нисколько не разучился на кулаках биться, — отрезал Уэйкфилд и, снова обратясь к шотландцу, сказал: — Так не годится, Робин. Надо нам схватиться, иначе вся округа нас на смех поднимет. Будь я проклят, если я тебя покалечу, я и перчатки надену, коли захочешь. Нечего упираться, выходи вперед как мужчина!
— Чтобы меня избили как пса? — подхватил Робин. — Коли ты считаешь, что я перед тобой виноват, я согласен к вашему судье пойти, хоть я ни законов его не знаю, ни языка.
— Нет, нет, нет, законы тут ни при чем, судья ни при чем! Надавайте друг другу тумаков, потом помиритесь! — хором закричали все вокруг.
— Но уж если до драки дело дойдет, то я не мартышка какая, чтобы по-обезьяньи царапаться! — заявил Робин.
— А как думаешь драться? — спросил его противник. — Да что говорить, тяжело мне будет тебя на кулаки вызвать.
— Я хочу драться на палашах и опущу острие, только когда кровь прольется, как и подобает джентльмену.
Это предложение вызвало оглушительный взрыв хохота: и в самом деле, оно скорее было подсказано страданием, теснившим сердце Робина, чем здравым смыслом.
— Ишь ты, какой нашелся! — кричали все вокруг, вновь и вновь заливаясь хохотом. — Такого другого днем с огнем не сыщешь, ей-ей! Послушай, Ралф Хескет, можешь ты два палаша раздобыть для джентльменов?
— Нет, но я могу послать в Карлайлский арсенал, а покамест одолжу им две вилки, чтобы было на чем поупражняться.
— Молчи уж лучше, — вставил другой. — Все ведь знают, что храбрые шотландцы родятся с синей шапочкой на голове да с кинжалом и пистолетом за поясом.
— Лучше всего будет, — заявил Флисбампкин, — послать нарочного к владельцу замка Корби, пригласить его джентльмену в секунданты.
Слыша весь этот поток насмешек, горец невольно стал шарить в складках своего тартана.
— Нет, так негоже, — пробормотал он минуту спустя на своем родном языке. — Будь они тысячу раз прокляты, эти откормленные свининой вояки, понятия у них нет, что такое приличия и учтивость! Эй вы, шушера, расступитесь! — сказал он, шагнув к двери.
Но его бывший друг загородил ему путь своей мощной фигурой, а когда Робин Ойг попытался пройти силой, повалил его на пол с такой же легкостью, с какой мальчуган валит кеглю.
— В круг! В круг! — вопили все присутствующие так неистово, что потемневшие от времени балки и привешенные к ним окорока заколебались, а блюда на поставце задребезжали.
— Молодец, Гарри! Наддай ему, Гарри! Отлупи его, как он заслужил! Теперь берегись, Гарри, ты его раскровенил!
Еще не стихли эти возгласы, как горец вскочил на ноги и, начисто лишившись хладнокровия и самообладания, обезумев от бешенства, набросился на своего противника с неистовством и жаждой мести, точно обезумевший от ярости тигр. Но что может ярость против ловкости и спокойствия? В этой неравной борьбе шотландец снова был опрокинут: сваливший его удар, разумеется, был увесист, и Робин как рухнул, так и остался лежать на полу. Сердобольная хозяйка хотела было оказать ему помощь, но мистер Флисбампкин не дал ей приблизиться.
— Не трогайте его, — сказал он, — сам сейчас очухается и опять драться будет. Он еще не получил и половины того, что ему причитается.
— Он получил от меня все то, что ему положено, — возразил противник, чье сердце уже начало смягчаться, — а сдачу я охотнее отпустил бы вам, мистер Флисбампкин, вы-то ведь прикидываетесь, будто в этом деле толк знаете, а Робин — тот новичок, он даже тартан скинуть не додумался, а он ему гляди как мешал. Встань, Робин, друг! Хватит нам вздорить, и пусть только кто-нибудь скажет при мне хоть одно худое слово о тебе или о твоей земле!
Робин Ойг все еще был во власти своего гнева, ему не терпелось возобновить схватку; но его крепко держала миссис Хескет, старавшаяся водворить мир, а к тому же он видел, что Уэйкфилд не намерен дольше биться, и ярость его сменилась угрюмым, грозным молчанием.
— Ну, ну, незачем так злобиться, парень, — сказал прямодушный англичанин со свойственной его соотечественникам отходчивостью, — дай руку, и будем опять друзьями.
— Друзьями! — негодующе вскричал Робин Ойг. — Друзьями! Никогда! Берегись, Гарри Уэйкфилд!
— Ах, вот как! Что ж, пусть Кромвелево проклятье поразит твое спесивое шотландское пузо, как в одной комедии говорится. Делай как знаешь и ступай ко всем чертям! Уж ежели после драки человек говорит, что жалеет, что так вышло, чего же тебе еще надо?
Так расстались бывшие друзья. Робин Ойг молча вынул из кармана монету, бросил ее на стол и ушел из трактира; но на пороге он обернулся, глядя в упор на Уэйкфилда, не то грозя, не то предостерегая, поднял кверху указательный палец и, озаренный лунным светом, ринулся прочь.
После его ухода началась перебранка между хвастуном управителем и Гарри Уэйкфилдом, который с благородной непоследовательностью не прочь был снова вступить в бой — на этот раз в защиту доброго имени Робина Ойга: «Хоть и не такой он мастак на кулаках драться, как англичанин, ну что же, раз к этому не приучен». Но миссис Хескет своим решительным вмешательством не дала этой второй ссоре разгореться. «Хватит с меня ваших потасовок, — заявила она, — и без того уж от них покоя нет. А вы, мистер Уэйкфилд, — прибавила она, — может быть, еще узнаете, что значит доброго друга сделать смертельным врагом».
— Что за вздор, хозяюшка! Робин Ойг — славный малый и не затаит против меня злобы.
— Не надейтесь на это! Вы не знаете, какие шотландцы злопамятные, хоть и долго с ним дела вели, а уж я-то могу сказать, что знаю: мать у меня — шотландка!
— Оно и по дочке видно, — прибавил Ралф Хескет.
Эта ехидная супружеская острота придала разговору другой оборот, к тому же прежние посетители ушли, на смену им явились другие. Стали говорить о предстоящих ярмарках, о ценах на скот в различных областях как Шотландии, так и Англии. Гарри Уэйкфилду повезло: нашелся покупатель, который по высокой цене приобрел часть его гурта, — этого было достаточно, чтобы заставить его начисто позабыть недавнюю ссору. Но был человек, из памяти которого она не изгладилась бы, заполучи он даже поголовье скота между Эско и Иденом.
То был Робин Ойг Мак-Комбих. «И надо же было так случиться, — твердил он себе, — что первый раз в жизни при мне оружия не оказалось, Отсох бы тот язык, что горцу приказал кинжал свой оставить! С кинжалом — как бишь это было… Кровь англичанина! Теткины слова, а разве она когда-нибудь их на ветер бросала? »
Воспоминание о роковом пророчестве укрепило Робина в гибельном решении, мгновенно возникшем в его уме.
— Э! Да Моррисон далеко, видно, уйти не мог. Но будь он и в ста милях отсюда, что из того!
Теперь весь его пыл сосредоточился на определенной цели, на определенных действиях, и он быстрым, легким шагом, отличающим шотландцев, направился к обширной равнине, по которой, как ему сообщил мистер Айрби, Моррисон вел свои стада. Робин не думал ни о чем, кроме тяжкого оскорбления, которое ему нанес близкий друг, и хотел только одного — отомстить тому, кого теперь считал самым лютым своим врагом. Привычные ему сызмальства представления о высоком личном достоинстве и редкостных качествах, о воображаемой знатности его рода и происхождения были тем более дороги ему, что, как скупой своими сокровищами, он мог наслаждаться ими только втайне. Но эти сокровища теперь были расхищены, кумиры, которым он втайне поклонялся, повержены и осквернены. Изруганный, оскорбленный, избитый, он в собственных своих глазах уже не был достоин ни имени, которое носил, ни семьи, отпрыском которой являлся, — ничего ему не осталось, ничего, кроме мести; с каждым шагом его размышления становились горше, мучительнее, и он решил, что месть будет столь же нежданна и жестока, как оскорбление.
Когда Робин Ойг вышел из трактира, не меньше семи-восьми английских миль отделяли его от Хьюга Моррисона. Тот двигался медленно — усталый скот едва плелся, тогда как Робин, за час проходивший около шести миль, быстро оставлял за собой сжатые поля, живые изгороди, усеянные камнями или поросшие вереском пустоши, и все это, покрытое инеем, в ярком свете ноябрьской луны искрилось белизной. Но вот до него доносится мерный топот Моррисоновых быков, еще немного — и он видит, как они, издали представляясь не больше кротов и передвигаясь не быстрее их, проходят по обширному болоту. Наконец он вплотную подходит к стаду, минует его и окликает гуртовщика.
— С нами крестная сила! — вскричал Моррисон. — Кто передо мной, Робин Мак-Комбих или его дух?
— Перед тобой Робин Ойг Мак-Комбих, — ответил горец, — но и не он. Впрочем, не в этом сейчас дело. Верни мне кинжал!
— Как? Ты уж идешь домой, в горы? Гурт сбыл еще до ярмарки? Быстро же ты справился — всем утер нос!
— Ничего я не продал, домой в горы я не иду, может, никогда уже не пойду туда. Отдай мне кинжал, Хьюг Моррисон, не то у нас с тобой худой разговор будет.
— Э, нет, Робин, я хочу знать, в чем дело, прежде чем тебе кинжал отдам. В руке горца кинжал — оружие опасное, а ты, сдается мне, задумал недоброе.
— Что за вздор! Отдай кинжал, он ведь мой! — раздраженно твердил Робин Ойг.
— Потише, не горячись, — уговаривал его благодушный Хьюг. — Я тебя научу, что сделать, это будет куда лучше, чем поножовщина. Ты ведь знаешь, все мы — и горцы, и жители равнин, и те, что у самой границы живут, — все мы одного отца дети, как только на ту сторону перевалим через границы. Так вот — эскдейлские молодцы, и задира Чарли из Лиддсдейла, и парни из Локерби, и четверо щеголей из Ластрузера, и еще куча ребят в серых тартанах идут за нами следом, и если тебя обидели — Хьюг Моррисон из рода Моррисонов Смелых тебе порукой, что мы заставим обидчика загладить свою вину, пусть даже всем жителям Карлайла и Стенвикса придется вступиться!
— Так и быть, я тебе признаюсь, — сказал Робин Ойг, желая рассеять подозрения своего друга, — я в отряд Черной Стражи завербовался и должен завтра уйти спозаранку.
— Ты что, спятил или напился вдребезги? Тебе надо откупиться! Хочешь, я одолжу тебе двадцать гиней сейчас и еще двадцать, когда гурт продам?
— Спасибо тебе, Хьюги, спасибо! Но туда, куда я иду, я иду по доброй воле. Отдай мне кинжал! Кинжал отдай!
— На, бери, раз уж ты так на своем уперся. Только поразмысли о том, что я тебе сказал. Верь мне, худая то будет весть для холмов Болкуидера, что Робин Ойг Мак-Комбих пошел по дурному пути и одуматься не хочет.
— Да, верно, худая придет в Болкуидер весть, — повторил бедняга Робин, — да поможет тебе бог, Хьюги, да пошлет удачу в делах! Больше ты уж не увидишь Робина Ойга — ни на пирушке, ни на ярмарке!
С этими словами он торопливо пожал руку своего друга и все тем же быстрым шагом повернул обратно.
— Неладное с парнем творится, — пробормотал Моррисон, — ну, да, может, к утру лучше во всем разберемся!
Но трагическая развязка нашей повести наступила гораздо раньше, чем забрезжил рассвет. Два часа прошло со времени драки, и почти все уже совершенно забыли о ней, когда Робин Ойг вернулся в трактир Хескета. Кухня была переполнена, люди там собрались самые разные, и каждый говорил и шумел на свой лад. Негромкая, степенная речь людей, беседовавших о торговых делах, заглушалась смехом, пением, громкими шутками тех, кто хотел только одного — повеселиться. В их числе был и Гарри Уэйкфилд. Он сидел среди англичан в холщовых блузах, в подбитых гвоздями башмаках, а они, радостно ухмыляясь, слушали Гарри, только что затянувшего старинную песенку:
Я Роджером зовусь,
За плугом я хожу…
как вдруг хорошо знакомый ему голос повелительно, каждое слово выговаривая с отличающей горцев четкостью, произнес: «Гарри Уэйкфилд, коли ты мужчина — встань!»
— Что случилось? Чего ему надо? — недоуменно вопрошали вокруг.
— Да это все тот же треклятый шотландец, — заявил Флисбампкин, уже бывший сильно навеселе, — Гарри Уэйкфилд сегодня уже отпустил ему изрядную порцию, а он еще захотел: знать, по вкусу пришлась «ко-буст-на-я бо-хлеп-ка», разогреть ее просит!
— Гарри Уэйкфилд! — вновь раздался грозный оклик. — Коли ты мужчина, встань!
В самом звучании слов, подсказанных сильнейшим, всевластным гневом, есть нечто привлекающее к ним внимание и вселяющее ужас. Люди пугливо расступились и тревожно глядели на горца, стоявшего посреди них насупясь, с выражением твердой решимости на окаменевшем лице.
— Что же, я встану, чего бы мне не встать, милый Робин, я тебе руку пожму да выпью с тобой, чтобы нам больше не вздорить. Ты же не виноват, парень, что на кулаках драться не научился, трусом тебя никто не обзовет.
Он говорил, стоя напротив Робина Ойга; его ясный, доверчивый взгляд являл странный контраст суровой, мстительной непреклонности, зловещим огнем сверкавшей в глазах горца.
— Ты же не виноват, парень, — продолжал Гарри, — ежели, себе на беду, ты не англичанин и как девчонка дерешься.
— Драться я умею, — сурово, но спокойно возразил Робин Ойг, — сейчас ты в этом убедишься. Ты, Гарри Уэйкфилд, сегодня показал мне, как пентюхи саксы дерутся, а сейчас я покажу тебе, как дерутся благородные горцы.
За словом мгновенно последовало дело: выхватив кинжал, горец всадил его в широкую грудь йомена так метко, с такой ужасающей силой, что рукоять глухо стукнула о грудную кость, а двуострое лезвие поразило жертву в самое сердце. Гарри Уэйкфилд упал, вскрикнул — и в ту же минуту испустил дух. Убийца тотчас схватил за шиворот управителя и, приставив окровавленный кинжал к горлу обессилевшего от страха и неожиданности Флисбампкина, сказал:
— По совести, так тебя рядом с ним уложить бы надо, да не хочу я, чтобы кровь подлого лизоблюда смешалась на кинжале моего отца с кровью честного человека.
С этими словами он отшвырнул управителя так стремительно, что тот грохнулся на пол, а другой рукой в то же время бросил роковое оружие в пылавший на очаге торф, восклицая:
— Вот я, держите меня, кто хочет, а огонь, коли может, пусть кровь вытравит.
Но люди все еще находились в оцепенении; никто не шелохнулся. Робин Ойг потребовал полицейского. Из толпы вышел констебль, и Робин добровольно предался в его руки.
— Кровавое дело вы совершили, — сказал ему констебль.
— Сами виноваты, — ответил горец, — помешай вы ему два часа назад поднять на меня руку, он сейчас был бы в добром здравии и так же бы веселился, как две минуты назад.
— Крепко вас теперь накажут, — продолжал констебль.
— Об этом не тревожьтесь; смерть без остатка любой долг покроет — и этот тоже.
Постепенно сковывавший очевидцев этих событий ужас сменился негодованием. Страшное зрелище — бездыханное тело всеми любимого товарища, умерщвленного среди них, причем, по общему мнению, повод нимало не соответствовал жестокости мести, — могло побудить их немедленно расправиться с виновником злодеяния. Но тут уж констебль исполнил свой долг: при содействии нескольких наиболее благоразумных людей он быстро сформировал конную стражу, чтобы доставить убийцу в Карлайл, где ближайшей сессии суда присяжных предстояло решить его судьбу.
Пока шли сборы, арестованный оставался безучастным ко всему вокруг и не отвечал ни на какие вопросы. Но прежде чем его увели из рокового места, он изъявил желание взглянуть на труп, который в ожидании вызванных для осмотра смертельной раны лекарей уже положили на большой стол — тот самый, за которым всего несколько минут назад, жизнерадостный, сильный, веселый, председательствовал Гарри Уэйкфилд. Лицо жертвы было пристойности ради закрыто чистой салфеткой. К изумлению и ужасу присутствующих, нашедшим выход в сдавленном возгласе, который прорвался сквозь стиснутые зубы и сжатые уста, Робин Ойг снял покров и устремил печальный взгляд на лицо Гарри; лицо это так недавно еще было полно жизни, что и теперь на губах мертвеца играла улыбка, выражавшая радостную уверенность в своей силе, миролюбие и беззлобное презрение к противнику. И в то время как очевидцы этой сцены с трепетом ждали, что только что кровоточившая рана откроется снова от прикосновения к ней, убийца Робин Ойг бережно положил покров на прежнее место, сказав только: «Красавец был! »
Мой рассказ подходит к концу. Злосчастный горец предстал перед судом присяжных в Карлайле. Я сам присутствовал на этом процессе, а так как в ту пору я уже закончил курс юридических наук, числился адвокатом и занимал известное положение в обществе [12] , то камберлендский шериф любезно предложил мне место на скамье магистратуры. Судебное разбирательство показало, что все произошло именно так, как я это изложил здесь; и как ни было сильно вначале предубеждение, вызванное и у судей и у публики столь чуждым английскому духу преступлением, как убийство из мести, все же, когда было объяснено, сколь глубоко в обвиняемом укоренились национальные предрассудки, заставившие его считать себя навсегда обесчещенным, раз он подвергся оскорблению действием, когда было установлено, как терпеливо, разумно, стойко он вел себя до того, как ему нанесли эту обиду, то и судьи-англичане и состоявшая из англичан публика склонны были великодушно видеть в том, что он содеял, отнюдь не проявление природной жестокости или привычки к порочной жизни, а скорее пагубное следствие превратно понятой идеи чести. Мне никогда не забыть напутствия почтенного председателя суда присяжным, хотя в те годы я не слишком легко поддавался воздействию красноречия или пафоса.
— При выполнении наших обязанностей, — так он начал, — нам пришлось (очевидно, он имел в виду какие-то ранее разбиравшиеся дела) обсуждать преступления, не только требующие заслуженной, законом определенной кары, но, кроме того, вызывающие отвращение и ужас. Сейчас перед нами еще более тягостная задача: применить суровые, но спасительные установления закона к случаю чрезвычайно своеобразному, где преступление (ибо речь идет о преступлении, и весьма тяжком) было вызвано не столько злобностью сердца, сколько заблуждением ума, не столько намерением сделать то, что дурно, сколько злосчастно извращенным представлением о том, что хорошо. Перед вами два человека, в своем кругу, как показали здесь свидетели, пользовавшиеся большим уважением, казалось, связанные узами дружбы, — и вот один из них уже пал жертвой ложного толкования вопроса чести, а другому вскоре придется испытать на себе всю тяжесть карающего закона; и все же оба они вправе по меньшей мере требовать от нас сострадания, так как каждый из них действовал, ничего не зная о национальных предрассудках другого, и оба они сошли с пути праведного скорее вследствие рокового заблуждения, нежели по своей воле.
Расследуя первопричину столкновения, мы неминуемо должны признать правым подсудимого. Он законным путем, договорившись с владельцем, мистером Айрби, получил во временное пользование огороженное пастбище и все же, когда на него посыпались упреки, сами по себе незаслуженные и особенно чувствительные для человека, весьма склонного поддаваться гневу, он, стремясь сохранить добрые отношения и жить в мире, предложил уступить полпастбища; но это дружеское предложение было презрительно отвергнуто. Засим последовала сцепа в трактире мистера Хескета. Отметьте не только то, как в течение этой сцены вел себя с иноплеменником сам умерший, но и — к прискорбию своему, я должен об этом упомянуть — как вели себя с ним окружающие, всеми средствами старавшиеся вывести его из себя. Подсудимый пытался восстановить мир, уладить дело по-хорошему, готов был подчиниться решению коронного судьи или признанного обеими сторонами арбитра, а находившиеся в трактире люди наперебой оскорбляли его, очевидно забыв в данном случае наш национальный принцип — играть по правилам. И, наконец, когда он хотел было мирно уйти из трактира, его остановили, повалили наземь, избили в кровь.
Господа присяжные, когда мой ученый собрат, королевский прокурор, дал неблагоприятную оценку поведению подсудимого, в этот момент я ощутил некоторую досаду. Он говорил, что подсудимый боялся сразиться со своим противником в честном бою, подчиниться правилам игры — и что поэтому он, подобно трусливому итальянцу, прибег к смертоносному стилету, чтобы убить того, с кем не дерзал помериться силами как мужчина с мужчиной. Я заметил, как подсудимый при этом обвинении содрогнулся в ужасе, что вполне естественно для человека храброго; а так как я хотел бы, чтобы мои слова имели вес, когда я буду говорить о подлинном его преступлении, то я должен убедить его в своем беспристрастии, отвергнув все те обвинения, которые кажутся мне необоснованными. Не может быть сомнений в том, что подсудимый — человек смелый, слишком даже смелый, — я хотел бы, чтобы волею всевышнего смелости этой у него было меньше, или, вернее, чтобы он был лучше воспитан и умел более разумно ее направлять.
Но, господа присяжные, в данном случае вся суть дела — в двухчасовом промежутке времени от нанесения тяжкой обиды до кровавой расплаты. Снисходя к слабостям человеческим, закон, когда речь идет о действиях, совершенных в разгаре борьбы, в chaude melee [17], 2 до известной степени принимает во внимание те страсти, которые бушуют в такие минуты — чувство жгучей боли, опасение обид в дальнейшем, — и то обстоятельство, что чрезвычайно трудно точным образом соразмерять свои силы, чтоб защитить себя, не досаждая и не вредя при этом обидчику более, чем это безусловно необходимо. Но промежуток времени, потребный даже при самой быстрой ходьбе для прохождения двенадцати миль, был вполне достаточен для того, чтобы подсудимый мог прийти в себя; однако ярость, с которой он претворил свое решение в действие, равно как и многие обстоятельства, свидетельствуют о том, что его решение было принято заранее, — ярость эта не могла быть вызвана ни гневом, ни страхом. То был замысел и акт преднамеренной мести, и здесь закон не может, не хочет, не вправе проявлять сострадание или оказывать снисхождение.
Так закончил почтенный председатель свое напутствие; ему это далось не легко — на лице его было волнение, а глаза заволоклись слезами. Вняв его доводам, суд признал подсудимого виновным в предумышленном убийстве; Робин Ойг Мак-Комбих, он же Мак-Грегор, был приговорен к смертной казни и взошел на эшафот. Он вел себя очень стойко и признал приговор справедливым, но до самого конца с негодованием возражал тем, кто упрекал его в нападении на безоружного. «Я отдаю свою жизнь за ту, которую отнял, — говорил он, — что же еще я могу сделать?»
— Замолчите вы, чтоб вас всех нелегкая унесла! — огрызнулся Уэйкфилд. Он взял Робина за руку и, глядя на него дружелюбно и вместе с тем гордо, сказал: — Робин, и подвел же ты меня сегодня. Но коли ты согласен, пусть все будет по-хорошему: дай мне руку, да и поборемся на лужайке, я тебя прощу, и дружба у нас с тобой еще крепче станет, чем была.
— А разве нам не лучше опять стать друзьями, не поминая про это дело? — спросил Робин. — Куда как сподручнее нам будет дружить, коли кости-то у нас будут целы, а не перебиты.
Гарри Уэйкфилд выпустил, вернее — отбросил, руку своего друга и сказал:
— Вот уж не думал, что целых три года с трусом дружил!
— Трусом я никогда не был, и нет трусов в моем роду, — возразил, Робин. Теперь глаза его сверкали, но он все еще владел собой. — Гарри Уэйкфилд, не был трусом тот, кто, не жалея ни рук, ни ног, вытащил тебя из воды, когда через Фрью переправлялись, когда тебя течением несло на Черный утес и каждый угорь в реке только и ждал, что вот-вот поживится!
— Что правда, то правда, — согласился англичанин, взволнованный этим напоминанием.
— Черт побери! — вскричал управитель. — Быть того не может, чтобы Гарри Уэйкфилд, самый удалой из всех, что боролись на ярмарках в Вулере, в Карлайле, в Уитсоне, в Стегшоу Бэнке, вдруг струсил! Вот что получается, когда долго водишься с парнями в куцых юбчонках и чепцах заместо шапок: мужчина отвыкает кулаки в ход пускать!
— Я мог бы доказать вам, мистер Флисбампкин, что нисколько не разучился на кулаках биться, — отрезал Уэйкфилд и, снова обратясь к шотландцу, сказал: — Так не годится, Робин. Надо нам схватиться, иначе вся округа нас на смех поднимет. Будь я проклят, если я тебя покалечу, я и перчатки надену, коли захочешь. Нечего упираться, выходи вперед как мужчина!
— Чтобы меня избили как пса? — подхватил Робин. — Коли ты считаешь, что я перед тобой виноват, я согласен к вашему судье пойти, хоть я ни законов его не знаю, ни языка.
— Нет, нет, нет, законы тут ни при чем, судья ни при чем! Надавайте друг другу тумаков, потом помиритесь! — хором закричали все вокруг.
— Но уж если до драки дело дойдет, то я не мартышка какая, чтобы по-обезьяньи царапаться! — заявил Робин.
— А как думаешь драться? — спросил его противник. — Да что говорить, тяжело мне будет тебя на кулаки вызвать.
— Я хочу драться на палашах и опущу острие, только когда кровь прольется, как и подобает джентльмену.
Это предложение вызвало оглушительный взрыв хохота: и в самом деле, оно скорее было подсказано страданием, теснившим сердце Робина, чем здравым смыслом.
— Ишь ты, какой нашелся! — кричали все вокруг, вновь и вновь заливаясь хохотом. — Такого другого днем с огнем не сыщешь, ей-ей! Послушай, Ралф Хескет, можешь ты два палаша раздобыть для джентльменов?
— Нет, но я могу послать в Карлайлский арсенал, а покамест одолжу им две вилки, чтобы было на чем поупражняться.
— Молчи уж лучше, — вставил другой. — Все ведь знают, что храбрые шотландцы родятся с синей шапочкой на голове да с кинжалом и пистолетом за поясом.
— Лучше всего будет, — заявил Флисбампкин, — послать нарочного к владельцу замка Корби, пригласить его джентльмену в секунданты.
Слыша весь этот поток насмешек, горец невольно стал шарить в складках своего тартана.
— Нет, так негоже, — пробормотал он минуту спустя на своем родном языке. — Будь они тысячу раз прокляты, эти откормленные свининой вояки, понятия у них нет, что такое приличия и учтивость! Эй вы, шушера, расступитесь! — сказал он, шагнув к двери.
Но его бывший друг загородил ему путь своей мощной фигурой, а когда Робин Ойг попытался пройти силой, повалил его на пол с такой же легкостью, с какой мальчуган валит кеглю.
— В круг! В круг! — вопили все присутствующие так неистово, что потемневшие от времени балки и привешенные к ним окорока заколебались, а блюда на поставце задребезжали.
— Молодец, Гарри! Наддай ему, Гарри! Отлупи его, как он заслужил! Теперь берегись, Гарри, ты его раскровенил!
Еще не стихли эти возгласы, как горец вскочил на ноги и, начисто лишившись хладнокровия и самообладания, обезумев от бешенства, набросился на своего противника с неистовством и жаждой мести, точно обезумевший от ярости тигр. Но что может ярость против ловкости и спокойствия? В этой неравной борьбе шотландец снова был опрокинут: сваливший его удар, разумеется, был увесист, и Робин как рухнул, так и остался лежать на полу. Сердобольная хозяйка хотела было оказать ему помощь, но мистер Флисбампкин не дал ей приблизиться.
— Не трогайте его, — сказал он, — сам сейчас очухается и опять драться будет. Он еще не получил и половины того, что ему причитается.
— Он получил от меня все то, что ему положено, — возразил противник, чье сердце уже начало смягчаться, — а сдачу я охотнее отпустил бы вам, мистер Флисбампкин, вы-то ведь прикидываетесь, будто в этом деле толк знаете, а Робин — тот новичок, он даже тартан скинуть не додумался, а он ему гляди как мешал. Встань, Робин, друг! Хватит нам вздорить, и пусть только кто-нибудь скажет при мне хоть одно худое слово о тебе или о твоей земле!
Робин Ойг все еще был во власти своего гнева, ему не терпелось возобновить схватку; но его крепко держала миссис Хескет, старавшаяся водворить мир, а к тому же он видел, что Уэйкфилд не намерен дольше биться, и ярость его сменилась угрюмым, грозным молчанием.
— Ну, ну, незачем так злобиться, парень, — сказал прямодушный англичанин со свойственной его соотечественникам отходчивостью, — дай руку, и будем опять друзьями.
— Друзьями! — негодующе вскричал Робин Ойг. — Друзьями! Никогда! Берегись, Гарри Уэйкфилд!
— Ах, вот как! Что ж, пусть Кромвелево проклятье поразит твое спесивое шотландское пузо, как в одной комедии говорится. Делай как знаешь и ступай ко всем чертям! Уж ежели после драки человек говорит, что жалеет, что так вышло, чего же тебе еще надо?
Так расстались бывшие друзья. Робин Ойг молча вынул из кармана монету, бросил ее на стол и ушел из трактира; но на пороге он обернулся, глядя в упор на Уэйкфилда, не то грозя, не то предостерегая, поднял кверху указательный палец и, озаренный лунным светом, ринулся прочь.
После его ухода началась перебранка между хвастуном управителем и Гарри Уэйкфилдом, который с благородной непоследовательностью не прочь был снова вступить в бой — на этот раз в защиту доброго имени Робина Ойга: «Хоть и не такой он мастак на кулаках драться, как англичанин, ну что же, раз к этому не приучен». Но миссис Хескет своим решительным вмешательством не дала этой второй ссоре разгореться. «Хватит с меня ваших потасовок, — заявила она, — и без того уж от них покоя нет. А вы, мистер Уэйкфилд, — прибавила она, — может быть, еще узнаете, что значит доброго друга сделать смертельным врагом».
— Что за вздор, хозяюшка! Робин Ойг — славный малый и не затаит против меня злобы.
— Не надейтесь на это! Вы не знаете, какие шотландцы злопамятные, хоть и долго с ним дела вели, а уж я-то могу сказать, что знаю: мать у меня — шотландка!
— Оно и по дочке видно, — прибавил Ралф Хескет.
Эта ехидная супружеская острота придала разговору другой оборот, к тому же прежние посетители ушли, на смену им явились другие. Стали говорить о предстоящих ярмарках, о ценах на скот в различных областях как Шотландии, так и Англии. Гарри Уэйкфилду повезло: нашелся покупатель, который по высокой цене приобрел часть его гурта, — этого было достаточно, чтобы заставить его начисто позабыть недавнюю ссору. Но был человек, из памяти которого она не изгладилась бы, заполучи он даже поголовье скота между Эско и Иденом.
То был Робин Ойг Мак-Комбих. «И надо же было так случиться, — твердил он себе, — что первый раз в жизни при мне оружия не оказалось, Отсох бы тот язык, что горцу приказал кинжал свой оставить! С кинжалом — как бишь это было… Кровь англичанина! Теткины слова, а разве она когда-нибудь их на ветер бросала? »
Воспоминание о роковом пророчестве укрепило Робина в гибельном решении, мгновенно возникшем в его уме.
— Э! Да Моррисон далеко, видно, уйти не мог. Но будь он и в ста милях отсюда, что из того!
Теперь весь его пыл сосредоточился на определенной цели, на определенных действиях, и он быстрым, легким шагом, отличающим шотландцев, направился к обширной равнине, по которой, как ему сообщил мистер Айрби, Моррисон вел свои стада. Робин не думал ни о чем, кроме тяжкого оскорбления, которое ему нанес близкий друг, и хотел только одного — отомстить тому, кого теперь считал самым лютым своим врагом. Привычные ему сызмальства представления о высоком личном достоинстве и редкостных качествах, о воображаемой знатности его рода и происхождения были тем более дороги ему, что, как скупой своими сокровищами, он мог наслаждаться ими только втайне. Но эти сокровища теперь были расхищены, кумиры, которым он втайне поклонялся, повержены и осквернены. Изруганный, оскорбленный, избитый, он в собственных своих глазах уже не был достоин ни имени, которое носил, ни семьи, отпрыском которой являлся, — ничего ему не осталось, ничего, кроме мести; с каждым шагом его размышления становились горше, мучительнее, и он решил, что месть будет столь же нежданна и жестока, как оскорбление.
Когда Робин Ойг вышел из трактира, не меньше семи-восьми английских миль отделяли его от Хьюга Моррисона. Тот двигался медленно — усталый скот едва плелся, тогда как Робин, за час проходивший около шести миль, быстро оставлял за собой сжатые поля, живые изгороди, усеянные камнями или поросшие вереском пустоши, и все это, покрытое инеем, в ярком свете ноябрьской луны искрилось белизной. Но вот до него доносится мерный топот Моррисоновых быков, еще немного — и он видит, как они, издали представляясь не больше кротов и передвигаясь не быстрее их, проходят по обширному болоту. Наконец он вплотную подходит к стаду, минует его и окликает гуртовщика.
— С нами крестная сила! — вскричал Моррисон. — Кто передо мной, Робин Мак-Комбих или его дух?
— Перед тобой Робин Ойг Мак-Комбих, — ответил горец, — но и не он. Впрочем, не в этом сейчас дело. Верни мне кинжал!
— Как? Ты уж идешь домой, в горы? Гурт сбыл еще до ярмарки? Быстро же ты справился — всем утер нос!
— Ничего я не продал, домой в горы я не иду, может, никогда уже не пойду туда. Отдай мне кинжал, Хьюг Моррисон, не то у нас с тобой худой разговор будет.
— Э, нет, Робин, я хочу знать, в чем дело, прежде чем тебе кинжал отдам. В руке горца кинжал — оружие опасное, а ты, сдается мне, задумал недоброе.
— Что за вздор! Отдай кинжал, он ведь мой! — раздраженно твердил Робин Ойг.
— Потише, не горячись, — уговаривал его благодушный Хьюг. — Я тебя научу, что сделать, это будет куда лучше, чем поножовщина. Ты ведь знаешь, все мы — и горцы, и жители равнин, и те, что у самой границы живут, — все мы одного отца дети, как только на ту сторону перевалим через границы. Так вот — эскдейлские молодцы, и задира Чарли из Лиддсдейла, и парни из Локерби, и четверо щеголей из Ластрузера, и еще куча ребят в серых тартанах идут за нами следом, и если тебя обидели — Хьюг Моррисон из рода Моррисонов Смелых тебе порукой, что мы заставим обидчика загладить свою вину, пусть даже всем жителям Карлайла и Стенвикса придется вступиться!
— Так и быть, я тебе признаюсь, — сказал Робин Ойг, желая рассеять подозрения своего друга, — я в отряд Черной Стражи завербовался и должен завтра уйти спозаранку.
— Ты что, спятил или напился вдребезги? Тебе надо откупиться! Хочешь, я одолжу тебе двадцать гиней сейчас и еще двадцать, когда гурт продам?
— Спасибо тебе, Хьюги, спасибо! Но туда, куда я иду, я иду по доброй воле. Отдай мне кинжал! Кинжал отдай!
— На, бери, раз уж ты так на своем уперся. Только поразмысли о том, что я тебе сказал. Верь мне, худая то будет весть для холмов Болкуидера, что Робин Ойг Мак-Комбих пошел по дурному пути и одуматься не хочет.
— Да, верно, худая придет в Болкуидер весть, — повторил бедняга Робин, — да поможет тебе бог, Хьюги, да пошлет удачу в делах! Больше ты уж не увидишь Робина Ойга — ни на пирушке, ни на ярмарке!
С этими словами он торопливо пожал руку своего друга и все тем же быстрым шагом повернул обратно.
— Неладное с парнем творится, — пробормотал Моррисон, — ну, да, может, к утру лучше во всем разберемся!
Но трагическая развязка нашей повести наступила гораздо раньше, чем забрезжил рассвет. Два часа прошло со времени драки, и почти все уже совершенно забыли о ней, когда Робин Ойг вернулся в трактир Хескета. Кухня была переполнена, люди там собрались самые разные, и каждый говорил и шумел на свой лад. Негромкая, степенная речь людей, беседовавших о торговых делах, заглушалась смехом, пением, громкими шутками тех, кто хотел только одного — повеселиться. В их числе был и Гарри Уэйкфилд. Он сидел среди англичан в холщовых блузах, в подбитых гвоздями башмаках, а они, радостно ухмыляясь, слушали Гарри, только что затянувшего старинную песенку:
Я Роджером зовусь,
За плугом я хожу…
как вдруг хорошо знакомый ему голос повелительно, каждое слово выговаривая с отличающей горцев четкостью, произнес: «Гарри Уэйкфилд, коли ты мужчина — встань!»
— Что случилось? Чего ему надо? — недоуменно вопрошали вокруг.
— Да это все тот же треклятый шотландец, — заявил Флисбампкин, уже бывший сильно навеселе, — Гарри Уэйкфилд сегодня уже отпустил ему изрядную порцию, а он еще захотел: знать, по вкусу пришлась «ко-буст-на-я бо-хлеп-ка», разогреть ее просит!
— Гарри Уэйкфилд! — вновь раздался грозный оклик. — Коли ты мужчина, встань!
В самом звучании слов, подсказанных сильнейшим, всевластным гневом, есть нечто привлекающее к ним внимание и вселяющее ужас. Люди пугливо расступились и тревожно глядели на горца, стоявшего посреди них насупясь, с выражением твердой решимости на окаменевшем лице.
— Что же, я встану, чего бы мне не встать, милый Робин, я тебе руку пожму да выпью с тобой, чтобы нам больше не вздорить. Ты же не виноват, парень, что на кулаках драться не научился, трусом тебя никто не обзовет.
Он говорил, стоя напротив Робина Ойга; его ясный, доверчивый взгляд являл странный контраст суровой, мстительной непреклонности, зловещим огнем сверкавшей в глазах горца.
— Ты же не виноват, парень, — продолжал Гарри, — ежели, себе на беду, ты не англичанин и как девчонка дерешься.
— Драться я умею, — сурово, но спокойно возразил Робин Ойг, — сейчас ты в этом убедишься. Ты, Гарри Уэйкфилд, сегодня показал мне, как пентюхи саксы дерутся, а сейчас я покажу тебе, как дерутся благородные горцы.
За словом мгновенно последовало дело: выхватив кинжал, горец всадил его в широкую грудь йомена так метко, с такой ужасающей силой, что рукоять глухо стукнула о грудную кость, а двуострое лезвие поразило жертву в самое сердце. Гарри Уэйкфилд упал, вскрикнул — и в ту же минуту испустил дух. Убийца тотчас схватил за шиворот управителя и, приставив окровавленный кинжал к горлу обессилевшего от страха и неожиданности Флисбампкина, сказал:
— По совести, так тебя рядом с ним уложить бы надо, да не хочу я, чтобы кровь подлого лизоблюда смешалась на кинжале моего отца с кровью честного человека.
С этими словами он отшвырнул управителя так стремительно, что тот грохнулся на пол, а другой рукой в то же время бросил роковое оружие в пылавший на очаге торф, восклицая:
— Вот я, держите меня, кто хочет, а огонь, коли может, пусть кровь вытравит.
Но люди все еще находились в оцепенении; никто не шелохнулся. Робин Ойг потребовал полицейского. Из толпы вышел констебль, и Робин добровольно предался в его руки.
— Кровавое дело вы совершили, — сказал ему констебль.
— Сами виноваты, — ответил горец, — помешай вы ему два часа назад поднять на меня руку, он сейчас был бы в добром здравии и так же бы веселился, как две минуты назад.
— Крепко вас теперь накажут, — продолжал констебль.
— Об этом не тревожьтесь; смерть без остатка любой долг покроет — и этот тоже.
Постепенно сковывавший очевидцев этих событий ужас сменился негодованием. Страшное зрелище — бездыханное тело всеми любимого товарища, умерщвленного среди них, причем, по общему мнению, повод нимало не соответствовал жестокости мести, — могло побудить их немедленно расправиться с виновником злодеяния. Но тут уж констебль исполнил свой долг: при содействии нескольких наиболее благоразумных людей он быстро сформировал конную стражу, чтобы доставить убийцу в Карлайл, где ближайшей сессии суда присяжных предстояло решить его судьбу.
Пока шли сборы, арестованный оставался безучастным ко всему вокруг и не отвечал ни на какие вопросы. Но прежде чем его увели из рокового места, он изъявил желание взглянуть на труп, который в ожидании вызванных для осмотра смертельной раны лекарей уже положили на большой стол — тот самый, за которым всего несколько минут назад, жизнерадостный, сильный, веселый, председательствовал Гарри Уэйкфилд. Лицо жертвы было пристойности ради закрыто чистой салфеткой. К изумлению и ужасу присутствующих, нашедшим выход в сдавленном возгласе, который прорвался сквозь стиснутые зубы и сжатые уста, Робин Ойг снял покров и устремил печальный взгляд на лицо Гарри; лицо это так недавно еще было полно жизни, что и теперь на губах мертвеца играла улыбка, выражавшая радостную уверенность в своей силе, миролюбие и беззлобное презрение к противнику. И в то время как очевидцы этой сцены с трепетом ждали, что только что кровоточившая рана откроется снова от прикосновения к ней, убийца Робин Ойг бережно положил покров на прежнее место, сказав только: «Красавец был! »
Мой рассказ подходит к концу. Злосчастный горец предстал перед судом присяжных в Карлайле. Я сам присутствовал на этом процессе, а так как в ту пору я уже закончил курс юридических наук, числился адвокатом и занимал известное положение в обществе [12] , то камберлендский шериф любезно предложил мне место на скамье магистратуры. Судебное разбирательство показало, что все произошло именно так, как я это изложил здесь; и как ни было сильно вначале предубеждение, вызванное и у судей и у публики столь чуждым английскому духу преступлением, как убийство из мести, все же, когда было объяснено, сколь глубоко в обвиняемом укоренились национальные предрассудки, заставившие его считать себя навсегда обесчещенным, раз он подвергся оскорблению действием, когда было установлено, как терпеливо, разумно, стойко он вел себя до того, как ему нанесли эту обиду, то и судьи-англичане и состоявшая из англичан публика склонны были великодушно видеть в том, что он содеял, отнюдь не проявление природной жестокости или привычки к порочной жизни, а скорее пагубное следствие превратно понятой идеи чести. Мне никогда не забыть напутствия почтенного председателя суда присяжным, хотя в те годы я не слишком легко поддавался воздействию красноречия или пафоса.
— При выполнении наших обязанностей, — так он начал, — нам пришлось (очевидно, он имел в виду какие-то ранее разбиравшиеся дела) обсуждать преступления, не только требующие заслуженной, законом определенной кары, но, кроме того, вызывающие отвращение и ужас. Сейчас перед нами еще более тягостная задача: применить суровые, но спасительные установления закона к случаю чрезвычайно своеобразному, где преступление (ибо речь идет о преступлении, и весьма тяжком) было вызвано не столько злобностью сердца, сколько заблуждением ума, не столько намерением сделать то, что дурно, сколько злосчастно извращенным представлением о том, что хорошо. Перед вами два человека, в своем кругу, как показали здесь свидетели, пользовавшиеся большим уважением, казалось, связанные узами дружбы, — и вот один из них уже пал жертвой ложного толкования вопроса чести, а другому вскоре придется испытать на себе всю тяжесть карающего закона; и все же оба они вправе по меньшей мере требовать от нас сострадания, так как каждый из них действовал, ничего не зная о национальных предрассудках другого, и оба они сошли с пути праведного скорее вследствие рокового заблуждения, нежели по своей воле.
Расследуя первопричину столкновения, мы неминуемо должны признать правым подсудимого. Он законным путем, договорившись с владельцем, мистером Айрби, получил во временное пользование огороженное пастбище и все же, когда на него посыпались упреки, сами по себе незаслуженные и особенно чувствительные для человека, весьма склонного поддаваться гневу, он, стремясь сохранить добрые отношения и жить в мире, предложил уступить полпастбища; но это дружеское предложение было презрительно отвергнуто. Засим последовала сцепа в трактире мистера Хескета. Отметьте не только то, как в течение этой сцены вел себя с иноплеменником сам умерший, но и — к прискорбию своему, я должен об этом упомянуть — как вели себя с ним окружающие, всеми средствами старавшиеся вывести его из себя. Подсудимый пытался восстановить мир, уладить дело по-хорошему, готов был подчиниться решению коронного судьи или признанного обеими сторонами арбитра, а находившиеся в трактире люди наперебой оскорбляли его, очевидно забыв в данном случае наш национальный принцип — играть по правилам. И, наконец, когда он хотел было мирно уйти из трактира, его остановили, повалили наземь, избили в кровь.
Господа присяжные, когда мой ученый собрат, королевский прокурор, дал неблагоприятную оценку поведению подсудимого, в этот момент я ощутил некоторую досаду. Он говорил, что подсудимый боялся сразиться со своим противником в честном бою, подчиниться правилам игры — и что поэтому он, подобно трусливому итальянцу, прибег к смертоносному стилету, чтобы убить того, с кем не дерзал помериться силами как мужчина с мужчиной. Я заметил, как подсудимый при этом обвинении содрогнулся в ужасе, что вполне естественно для человека храброго; а так как я хотел бы, чтобы мои слова имели вес, когда я буду говорить о подлинном его преступлении, то я должен убедить его в своем беспристрастии, отвергнув все те обвинения, которые кажутся мне необоснованными. Не может быть сомнений в том, что подсудимый — человек смелый, слишком даже смелый, — я хотел бы, чтобы волею всевышнего смелости этой у него было меньше, или, вернее, чтобы он был лучше воспитан и умел более разумно ее направлять.
Но, господа присяжные, в данном случае вся суть дела — в двухчасовом промежутке времени от нанесения тяжкой обиды до кровавой расплаты. Снисходя к слабостям человеческим, закон, когда речь идет о действиях, совершенных в разгаре борьбы, в chaude melee [17], 2 до известной степени принимает во внимание те страсти, которые бушуют в такие минуты — чувство жгучей боли, опасение обид в дальнейшем, — и то обстоятельство, что чрезвычайно трудно точным образом соразмерять свои силы, чтоб защитить себя, не досаждая и не вредя при этом обидчику более, чем это безусловно необходимо. Но промежуток времени, потребный даже при самой быстрой ходьбе для прохождения двенадцати миль, был вполне достаточен для того, чтобы подсудимый мог прийти в себя; однако ярость, с которой он претворил свое решение в действие, равно как и многие обстоятельства, свидетельствуют о том, что его решение было принято заранее, — ярость эта не могла быть вызвана ни гневом, ни страхом. То был замысел и акт преднамеренной мести, и здесь закон не может, не хочет, не вправе проявлять сострадание или оказывать снисхождение.
Так закончил почтенный председатель свое напутствие; ему это далось не легко — на лице его было волнение, а глаза заволоклись слезами. Вняв его доводам, суд признал подсудимого виновным в предумышленном убийстве; Робин Ойг Мак-Комбих, он же Мак-Грегор, был приговорен к смертной казни и взошел на эшафот. Он вел себя очень стойко и признал приговор справедливым, но до самого конца с негодованием возражал тем, кто упрекал его в нападении на безоружного. «Я отдаю свою жизнь за ту, которую отнял, — говорил он, — что же еще я могу сделать?»