Дальгетти спешился у ворот замка, и Густава тотчас увели, не позволив капитану лично проводить его до конюшни, как он к тому привык.
   Это устрашило храброго воина гораздо больше, чем вид орудий насильственной смерти.
   «Бедный Густав! — подумал он про себя. — Если со мной случится недоброе, то уж лучше бы я оставил его в Дарнлинварахе, а не брал с собой к этим дикарям, которые едва умеют отличить голову лошади от ее хвоста. Но иногда долг заставляет человека расставаться с самым для него близким и дорогим…
   Пусть ядра грохочут, гремит канонада, Вы смерти не бойтесь, вам слава — награда.
   Исполним же долг свой, добудем победу Святой нашей вере и славному шведу!»
   Усыпив до некоторой степени свои опасения заключительной строфой военной песни, капитан последовал за своим проводником в кордегардию замка, где толпились вооруженные горцы. Его предупредили, что он должен оставаться здесь, пока о его прибытии не будет доложено маркизу. Чтобы придать своему сообщению больше веса, отважный капитан передал начальнику конвоя пакет от сэра Дункана Кэмбела, пытаясь как можно лучше разъяснить ему знаками, что пакет должен быть вручен маркизу в собственные руки. Тот кивнул головой и удалился.
   Капитан провел около получаса в кордегардии, где он вынужден был либо с презрением отворачиваться, либо дерзко отвечать на пытливые и вместе с тем враждебные взгляды вооруженных гэлов, у которых его внешность и воинские доспехи вызывали любопытство, так же как его личность и происхождение — явную ненависть. Все это капитан переносил с чисто военным хладнокровием, пока, по истечении указанного выше срока, не появился человек, одетый в черное бархатное платье, с золотой цепью на шее — наподобие современного эдинбургского судьи; но это был всего-навсего дворецкий маркиза. Войдя в комнату, он почтительно и торжественно пригласил капитана последовать за ним, чтобы предстать перед его господином.
   В покоях, через которые им пришлось проходить, толпились слуги и гости разного чина и звания — вероятно, приглашенные умышленно, дабы ослепить посланника Монтроза и дать ему почувствовать, сколь велико могущество и великолепие дома Аргайлов по сравнению с соперничающим с ним домом Монтрозов. В одном из залов было полно лакеев в коричнево-желтых ливреях — то были цвета дома Аргайлов; выстроившись шпалерами, они безмолвно глазели на проходившего мимо них капитана Дальгетти.
   В другом зале собрались знатные горцы и представители младших ветвей кланов; они развлекались игрой в шахматы, в триктрак и в другие игры, едва отрываясь, чтобы бросить любопытный взгляд на незнакомца. Третий зал был полон дворян из предгорья и военных, состоявших, по-видимому, при особе маркиза, и, наконец, в четвертом — аудиенц-зале — находился сам маркиз, окруженный почетной стражей, свидетельствовавшей о его высоком звании.
   Этот зал, двойные двери которого распахнулись, чтобы пропустить капитана Дальгетти, представлял собой длинную галерею со сводчатым потолком над открытыми стропилами, балки которых были богато украшены резьбой и позолотой; стены были увешаны гобеленами и фамильными портретами. Галерею освещали стрельчатые готические окна с массивным переплетом в виде колонок и с цветными стеклами, пропускавшими тусклый свет сквозь нарисованные кабаньи головы, галеры, палицы и мечи, являвшие собой геральдические знаки могущественного дома Аргайлов и эмблемы почетных наследственных должностей — верховного судьи Шотландии и камергера королевского двора, издревле занимаемых членами этого рода. В верхнем конце великолепной галереи стоял сам маркиз, окруженный пышной толпой северных и южных дворян, среди которых находилось два-три духовных лица, приглашенных, вероятно, для того, чтобы они могли воочию убедиться в приверженности его светлости к пресвитерианству.
   Сам маркиз был одет по моде того времени, неоднократно запечатленной на портретах Ван-Дейка. Но одежда маркиза была строга и однотонна и скорее богата, нежели нарядна. Его смуглое лицо, изборожденный морщинами лоб и потупленный взор придавали ему вид человека, постоянно погруженного в размышления о важных государственных делах и в силу этой привычки сохранявшего многозначительное и таинственное выражение, даже когда ему нечего было скрывать. Его косоглазие, которому он был обязан своим прозвищем
   — Джилспай Грумах, было менее заметно, когда он смотрел вниз, что и явилось, вероятно, одной из причин, почему он редко поднимал глаза. Он был высок ростом и очень худ, но держался с величавым достоинством, как это подобало его высокому положению. Была какая-то холодность в его обращении и что-то зловещее во взгляде, хотя он и говорил и вел себя с обычной учтивостью людей своего круга. Он был кумиром своего клана, возвышению которого много способствовал; но в той же мере его ненавидели горцы других кланов, ибо одних он уже успел обобрать, другие опасались его будущих посягательств на их владения, и все трепетали перед его все возрастающим могуществом.
   Мы уже упоминали о том, что, появившись среди своих советников, чинов своего двора и пышной свиты своих вассалов, союзников и подчиненных, маркиз Аргайл, вероятно, рассчитывал произвести сильнейшее впечатление на капитана Дугалда Дальгетти. Но сей доблестный муж подвизался на военном поприще в Германии в эпоху Тридцатилетней войны, а в те времена отважный и преуспевающий воин был ровней великим мира сего. Шведский король и, по его примеру, даже надменные немецкие князья нередко смиряли свою гордость и, не будучи в состоянии удовлетворить денежные требования своих воинов, задабривали их всяческими привилегиями и знаками внимания. Капитан Дугалд Дальгетти мог с полным правом похвастать тем, что на пирах, задаваемых в честь монархов, ему не раз доводилось сидеть рядом с коронованными особами, и поэтому его трудно было смутить и удивить даже такой пышностью, какой окружил себя Мак-Каллумор. Капитан по своей натуре отнюдь не отличался скромностью — напротив, он был столь высокого о себе мнения, что, в какую бы компанию он ни попал, самоуверенность его возрастала соответственно окружающей обстановке, и он чувствовал себя столь же непринужденно в самом высшем обществе, как и среди своих обычных приятелей. Его высокое мнение о своей особе в значительной степени зиждилось на его благоговении перед воинским званием, которое — по его словам — ставило доблестного воина на одну доску с императором.
   Поэтому, будучи введен в аудиенц-зал маркиза, он скорее развязно, нежели учтиво, направился в верхний конец галереи и подошел бы вплотную к Аргайлу, если бы тот движением руки не остановил его. Капитан Далыетти повиновался, небрежно отдал честь и обратился к маркизу:
   — Доброе утро, милорд! Или, точнее говоря, — добрый вечер! Beso a usted las manes, как говорят испанцы.
   — Кто вы такой, сэр, и что вам здесь нужно? — спросил маркиз ледяным тоном, чтобы положить конец оскорбительной фамильярности капитана.
   — Вот это прямой вопрос, милорд, — сказал Дальгетти, — на который я отвечу, как подобает благородному воину, и притом peremptorie, как говорилось у нас в эбердинском духовном училище.
   — Узнай, кто он и зачем он здесь, Нейл, — угрюмо произнес маркиз, — обращаясь к одному из дворян.
   — Я избавлю почтенного джентльмена от труда наводить справки, — сказал посланец Монтроза. — Я Дугалд Далыетти, владелец Драмсуэкита, бывший ритмейстер в различных войсках, а ныне майор какого-то там ирландского полка. Прибыл же я сюда в качестве парламентера от имени высокородного и могущественного лорда, графа Джеймса Монтроза, и от других знатных особ, поднявших оружие во славу его величества. Итак, да здравствует король Карл!
   — Вы, очевидно, не знаете, где вы находитесь и какой опасности подвергаетесь, позволяя себе шутить с нами, — снова обратился к нему маркиз, — если так отвечаете мне, будто я малое дитя или глупец! Граф Монтроз заодно с английскими мятежниками; и я подозреваю, что вы один из тех ирландских бродяг, которые явились в нашу страну, чтобы огнем и мечом разорить ее, как это делалось и раньше под предводительством сэра Фелима О'Нейла.
   — Милорд, — возразил капитан Дальгетти, — я отнюдь не бродяга, хоть и майор ирландского полка; это могут засвидетельствовать непобедимый Густав Адольф, этот Северный Лев, Банер, Оксенстьерн, доблестный герцог Саксен-Веймарский, Тилли, Валленштейн, Пикколомини и другие великие полководцы, как почившие, так и ныне здравствующие; а что касается благородного графа Монтроза, прошу вашу светлость прочесть вот эту верительную грамоту, дающую мне полномочия вести с вами переговоры от имени достопочтенного военачальника.
   Маркиз мельком взглянул на документ за подписью и печатью Монтроза, который капитан Дальгетти вручил ему, и, с презрением бросив его на стол, обратился к окружающим с вопросом: чего заслуживает тот, кто открыто признает себя посланником и доверенным лицом низких предателей, поднявших оружие против государства?
   — Высокой виселицы и короткой расправы, — таков был готовый ответ одного из придворных.
   — Я попросил бы почтенного дворянина, только что высказавшего свое мнение, не слишком торопиться с заключениями, — сказал Дальгетти, — а вашу светлость — быть осмотрительнее при утверждении подобных приговоров, памятуя, что таковые могут быть вынесены лишь людям низших сословий, а не храбрым воинам, которые по долгу службы подвергают свою жизнь опасности при исполнении обязанностей парламентера так же неизбежно, как во время осады, атаки и в битвах всякого рода. И хотя при мне нет ни трубача, ни белого флага, по той причине, что наша армия еще не имеет необходимого снаряжения, тем не менее почтенные дворяне и вы, ваша светлость, должны согласиться со мной, что неприкосновенность посла, явившегося для мирных переговоров, ограждается не трубным гласом, который есть лишь звук пустой, или белым флагом, который сам по себе не что иное, как старая тряпка, — а доверием пославшего и самого посланного к чести тех, кому направлено послание, и убеждением, что в лице посла будут уважены как jus gentium, так и правила войны.
   — Вы здесь не для того, чтобы учить нас правилам войны, — промолвил маркиз, — которые не могут и не должны быть применены к бунтовщикам и мятежникам, а для того, чтобы понести должное наказание за дерзость и глупость, побудившие вас доставить коварное послание верховному судье Шотландского королевства, который обязан за это преступление предать вас смертной казни.
   — Господа, — обратился к окружающим капитан Дальгетти, которому весьма мало нравился такой оборот дела, — прошу вас не забывать, что вам придется отвечать жизнью и имуществом перед графом Монтрозом за малейший ущерб, нанесенный мне или моему коню вследствие такого неслыханного образа действий, и что он будет вправе отомстить вам, посягнув на вашу жизнь и на ваше имущество.
   Эта угроза была встречена презрительным смехом, а один из Кэмбелов заметил: «Далеко отсюда до Лохоу», что было излюбленной поговоркой их клана и означало, что их старинные наследственные владения недосягаемы для вражеского нашествия.
   — Однако, господа, — продолжал злополучный капитан, отнюдь не желавший быть приговоренным без суда и следствия, — хоть и не мне решать, далеко ли отсюда до Лохоу, поскольку я чужой человек в этих краях, но, что гораздо ближе к делу, я надеюсь, вы примете во внимание, что за мою неприкосновенность ручался своим честным словом благородный дворянин вашего собственного клана — сэр Дункан Кэмбел Арденвор. И прошу вас не забывать, что, посягнув на мою неприкосновенность, вы тем самым покроете позором его честное и благородное имя!
   Это заявление оказалось, по-видимому, совершенно неожиданным для большинства присутствующих, ибо они начали перешептываться между собой, а лицо маркиза, несмотря на его умение скрывать свои чувства, выразило нетерпение и досаду.
   — Правда ли, что сэр Дункан Арденвор поручился своей честью за неприкосновенность этого человека, милорд? — спросил один из Кэмбелов, обращаясь к маркизу.
   — Я этому не верю, — отвечал маркиз, — впрочем, я еще не успел прочесть его письмо.
   — Мы просим вашу светлость сделать это, — заметил другой член клана Кэмбелов. — Наше доброе имя не должно быть запятнано из-за этого приятеля.
   — Ложка дегтя может испортить бочку меда, — промолвил один из пасторов.
   — Ваше преподобие, — обратился к нему капитан Дальгетти, — так как ваше замечание может послужить мне на пользу, я охотно прощаю вам ваше нелестное сравнение; я также охотно извиняю джентльмена в красной шапке, назвавшего меня приятелем, вероятно, с целью меня оскорбить. Я не позволил бы так величать себя, если бы неоднократно не слышал обращения «друг-приятель» от своих собратьев по оружию — великого Густава Адольфа, этого Северного Льва, и других прославленных полководцев как в Германии, так и в Нидерландах. Что касается поручительства сэра Дункана Кэмбела, я готов прозакладывать свою голову, что он завтра же подтвердит мои слова, как только прибудет сюда.
   — Если, в самом деле, ожидается скорое прибытие сэра Дункана, милорд, — сказал один из заступников капитана, — было бы жаль раньше времени предрешать судьбу этого бедняги.
   — И, кроме того, — подхватил другой, — да простит мне ваша светлость мое почтительное вмешательство, — вам все же следовало бы ознакомиться с содержанием письма рыцаря Арденвора и узнать, на каких условиях он прислал сюда этого майора Дальгетти, как он себя именует.
   Все столпились вокруг маркиза и вполголоса совещались между собой, то по-английски, то на гэльском языке. Патриархальная власть предводителей кланов была очень велика, а власть маркиза Аргайла, облеченного всеми наследственными правами блюстителя правосудия, была неограниченна. Но и в самом деспотическом правлении бывают сдерживающие обстоятельства того или иного порядка. Таким сдерживающим обстоятельством, полагающим предел произволу кельтских вождей, была необходимость ублажать своих родичей, которые командовали боевыми отрядами своих кланов во время войны и составляли нечто вроде родового совета в мирное время. Сейчас маркиз счел нужным прислушаться к доводам своего сената или, точнее, старейшин клана Кэмбелов и, выступив из окружавшей его толпы, отдал приказание отвести пленника в надежное место.
   — Пленника?! — воскликнул Дальгетти, изо всех сил пытаясь отбиться от двух горцев, которые уже несколько минут как подошли к нему сзади вплотную и только ждали приказания, чтобы схватить его. Капитан действовал так энергично, что едва не очутился на свободе, и маркиз Аргайл, изменившись в лице, отступил на шаг и схватился за рукоятку своей шпаги, а несколько членов его клана самоотверженно бросились между ним и пленником, который мог на него напасть. Однако горцы оказались сильнее и, обезоружив несчастного капитана, поволокли его по длинным и мрачным переходам, пока не достигли низкой боковой двери, окованной железом, за которой находилась вторая — деревянная. Старый угрюмый горец с длинной седой бородой отпер одну за другой обе двери, за которыми обнаружилась очень узкая и крутая лестница, ведущая вниз. Стража столкнула капитана с первых ступенек и, отпустив его, предоставила ему ощупью добираться вниз; это оказалось довольно трудной и даже опасной задачей; ибо, после того как обе двери захлопнулись, пленник остался в полной темноте.


Глава 13



   Кто б ни явился в этот храм,

   Достоин сожаленья,

   Когда, смирясь, не склонит там

   Пред господом колени.

Бернс, «Эпиграмма на посещение Инверэри»



   Итак, оставшись в потемках и очутившись в довольно неопределенном положении, капитан Дальгетти со всеми возможными предосторожностями начал спускаться вниз, надеясь в конце лестницы найти место, где можно было бы отдохнуть. Но, несмотря на всю свою осмотрительность, он все-таки оступился и последние четыре-пять ступеней миновал столь стремительно, что едва удержался на ногах. А в конце лестницы он споткнулся о какой-то мягкий тюк, который при этом пошевелился и застонал, отчего капитан окончательно потерял равновесие; сделав еще несколько неверных шагов, он упал на четвереньки на каменный пол сырого подземелья.
   Придя в себя, капитан Дальгетти прежде всего пожелал узнать, на кого он наткнулся.
   — Еще месяц тому назад это был человек, — отвечал глухой, надтреснутый голос.
   — А кто же он теперь, — спросил Дальгетти, — если считает приличным, свернувшись в клубок, укладываться на последней ступеньке лестницы, так что благородный воин, попавший в беду, рискует разбить себе нос по его милости?
   — Кто он теперь? — отвечал тот же голос. — Теперь он жалкий ствол, у которого одну за другой обрубили все ветви и которому все равно, когда его самого вырвут с корнем и расколют на поленья для печки.
   — Друг мой, — сказал Дальгетти, — мне жаль тебя, но paciencia! — как говорят испанцы. Однако, если бы ты не лежал здесь бревном, как ты себя величаешь, я не ободрал бы себе кожу на руках и коленях.
   — Ты воин, — отвечал ему друг по несчастью, — а жалуешься на ушибы, о которых мальчишка не стал бы тужить!
   — Воин? — повторил капитан. — А как ты узнал в этой чертовой темноте, что я воин?
   — Я слышал звон твоих доспехов, когда ты падал, — отвечал узник, — а теперь вижу, как они блестят. Когда ты насидишься в темноте так долго, как я, глаза твои привыкнут различать самую маленькую ящерицу, ползающую по полу.
   — Лучше бы уж черт их выколол! — воскликнул Дальгетти. — Коли на то пошло, я предпочел бы веревку на шею, краткую солдатскую молитву и прыжок с лестницы. Однако скажи мне, собрат по несчастью, каков здесь провиант? Чем тебя тут кормят?
   — Хлеб да вода один раз в день, — отвечал голос.
   — Сделай милость, дружище, дай мне отведать твоего хлеба, — сказал Дальгетти. — Надеюсь, мы будем добрыми друзьями, сидя вместе в этой отвратительной дыре.
   — Хлеб и кувшин с водой там в углу, — отвечал узник, — направо, в двух шагах от тебя. Возьми и ешь на здоровье. Мне земная пища уже не нужна.
   Не дожидаясь вторичного приглашения, Дальгетти ощупью нашел провизию и принялся жевать черствую овсяную лепешку с не меньшим, аппетитом, чем, как нам известно, он уплетал самые изысканные блюда.
   — Этот хлеб, — бормотал он с набитым ртом, — не слишком вкусен; впрочем, он лишь немногим хуже того, который мы ели во время знаменитой осады Вербена, когда доблестный Густав Адольф расстроил все замыслы славного Тилли, этого грозного, закаленного в боях старца, прогнавшего с поля сражения двух королей, а именно — Фердинанда Богемского и Христиана Датского. А что касается воды, то хоть она и не отличается свежестью, я все же выпью за твое быстрейшее освобождение, дружище, не забывая и о своем собственном, и искренне сожалею о том, что это не рейнское вино или не пенистое любекское пиво, что более пристало бы для подобного тоста.
   Болтая таким образом, Дальгетти в то же время усердно работал челюстями и быстро уничтожил провизию, которую великодушие или, вернее, равнодушие его товарища по несчастью предоставило его ненасытному желудку. Покончив с этим, капитан завернулся в свой плащ и, усевшись в углу подземелья, где он мог одновременно прислониться к двум стенкам (ибо, не преминул он заметить, с юных лет имел пристрастие к удобным креслам), принялся расспрашивать своего сотоварища по заключению.
   — Почтенный друг мой, — начал капитан, — так как мы с тобою сейчас сожители, то нужно нам поближе познакомиться. Я Дугалд Дальгетти, владелец Драмсуэкита и прочая; служу в чине майора в полку верноподданных ирландцев и являюсь чрезвычайным послом высокородного и могущественного лорда, графа Джеймса Монтроза. Прошу тебя теперь назвать свое имя.
   — Тебе от этого не станет легче, — отвечал его менее говорливый собеседник.
   — Предоставь мне самому судить об этом, — возразил капитан.
   — Ну так знай: меня зовут Раналд Мак-Иф, что значит: Раналд Сын Тумана.
   — Сын Тумана! — воскликнул Дальгетти. — Я бы сказал — сын непроглядного мрака. Ну, Раналд, — коли таково твое имя, — как же ты попал в лапы правосудия? Проще говоря, какой черт тебя сюда занес?
   — Мои несчастья и мои преступления, — отвечал Раналд. — Знаешь ли ты рыцаря Арденвора?
   — Знаю этого почтенного мужа, — сказал Дальгетти.
   — А не знаешь ли ты, где он сейчас? — спросил Раналд.
   — Сегодня он постится в Арденворе, — отвечал чрезвычайный посол, — чтобы иметь возможность пировать завтра в Инверэри. Если же он почему-либо не осуществит своего намерения, мое дальнейшее пребывание на земле станет несколько сомнительным.
   — Так передай ему, что его злейший враг и в то же время его лучший друг просит его заступничества, — промолвил Раналд.
   — Откровенно говоря, я желал бы передать ему менее двусмысленную просьбу, — возразил Дальгетти. — Сэр Дункан не большой любитель разгадывать загадки.
   — Трусливый сакс! — воскликнул узник. — Скажи ему, что я тот ворон, который пятнадцать лет тому назад налетел на его укрепленное гнездо и растерзал его потомство… Я тот охотник, который отыскал волчье логово на скале и задушил всех волчат… Я предводитель той шайки, которая, день в день, ровно пятнадцать лет тому назад напала врасплох на его замок Арденвор и предала мечу четверых его детей.
   — Поистине, мой почтенный друг, коли таковы твои заслуги, которыми ты думаешь снискать милость сэра Дункана, то я предпочел бы умолчать о них, ибо я имел случаи наблюдать, что даже неразумные твари питают злобу к тем, кто причиняет вред их детенышам, — а тем более человек и христианин никогда не простит насилия, совершенного над членами его семейства! Но будь так любезен, скажи мне, с какой стороны ты произвел нападение на замок? Уж не с того ли холма, называемого Драмснэбом, который я считаю самым подходящим местом для атаки, если он не будет защищен возведенным на нем фортом?
   — Мы влезли на скалу по лестницам, сплетенным из ивовых ветвей и молодых побегов, — сказал узник, — которые спустил нам наш сообщник, член нашего клана: полгода прослужил он в замке для того, чтобы в ту ночь упиться сладостью мщения. Сова ухала над нами, пока мы висели между небом и землей; морской прибой бушевал у подножия скалы, разбив в щепы наш челн; но ни один из нас не дрогнул. Наутро лишь кровь и пепел остались там, где еще накануне царили мир и довольство.
   — Славная ночная атака, что и говорить, Раналд Мак-Иф! Хорошо задумано и достойным образом выполнено… Тем не менее, я начал бы натиск со стороны небольшого возвышения под названием Драмснэб. Но ведь вы ведете беспорядочную войну, на скифский лад, дружище Раналд; вы воюете примерно как турки, татары и другие азиатские народы. А какова же причина, каков был повод к этой войне, так сказать teterrima causa? Объясни мне, пожалуйста, Раналд.
   — Род Мак-Олей и другие западные кланы так сильно притесняли нас, что нам стало небезопасно оставаться на своих землях.
   — Ага! — заметил Дальгетти. — Я уже как будто кое-что слышал об этих делах. Не вы ли воткнули хлеб с сыром в рот человеку, у которого уже не было желудка, чтобы его переварить?
   — Значит, ты слышал о том, как мы отомстили надменному лесничему?
   — Помнится, что-то слышал, — отвечал Дальгетти, — и притом совсем недавно. Веселая это была шутка — набить хлебом рот покойнику, но, пожалуй, уж слишком грубая и дикая, по понятиям цивилизованных людей, не говоря уж о бесполезном расходовании съестных припасов. Не раз случалось мне видеть, друг Раналд, как во время осады или блокады живой солдат был бы счастлив получить ту корку хлеба, которую ты, Раналд, потратил зря, всунув ее в зубы мертвецу.
   — Сэр Дункан напал на нас, — продолжал Мак-Иф. — Брат мой был убит, его голова торчала на зубчатой стене, через которую мы лезли… Я поклялся отомстить, а такой клятвы я еще никогда не нарушал.
   — Так-то оно так, — отвечал Дальгетти, — и каждый истый воин согласится с тобой, что нет ничего слаще мщения; но мне что-то невдомек: каким образом вся эта история может побудить сэра Дункана вступиться за тебя? Разве что он попросит маркиза изменить способ твоей казни: не просто повесить тебя, подтянув за шею, а сначала колесовать и переломать тебе кости лемехом плуга или умертвить при помощи какой-нибудь еще более жестокой пытки. Был бы я на твоем месте, Раналд, я бы не напоминал о себе сэру Дункану и, сохранив про себя свою тайну, попросту дал бы вздернуть себя, как это делали твои предки.
   — Выслушай меня, чужестранец! — сказал горец. — У сэра Дункана, рыцаря Арденворского, было четверо детей. Трое из них погибли под ударами наших кинжалов, но четвертый остался жив. И дорого бы дал старик, чтобы покачать на коленях это оставшееся в живых дитя, вместо того чтобы ломать мои старые кости, которым все равно, как он утолит свою жажду мщения. Одно только слово, — если бы я захотел произнести его, — превратило бы день скорби и поста в радостный день благодарения богу и преломления хлеба. О, я по себе это знаю! Стократ дороже мне мой Кеннет, который гоняется за бабочками на берегах Овена, нежели все десять моих сыновей, лежащие в сырой земле или питающие своими трупами хищных птиц.
   — Я полагаю, Раналд, — заметил Дальгетти, — что те трое молодцов, которых я видел на базарной площади подвешенными за шею, наподобие вяленой трески, до некоторой степени знакомы тебе?