Страница:
Пока мать, тяжко заблуждаясь, радовалась успеху своего хитроумного замысла, мы можем пояснить читателю, что замысел этот зиждился на знании всевозможных целебных трав и настоев из них, которые Элспет, сведущая во всем, что имело касательство к полной опасностей жизни, некогда бывшей ее уделом, изучила в совершенстве. Эти свои познания она применяла в различных целях — она отлично умела отбирать и затем перегонять многие травы, и настоящий врач никогда бы не поверил, что средствами этими можно излечить столько самых разных болезней. Некоторые травы шли на окраску тартанов в яркие цвета, из других она изготовляла всевозможные настои, имевшие самые различные свойства, и, к несчастью, ей был известен состав редкостного снадобья, являвшегося сильнейшим снотворным. Как читатель, несомненно, уже догадался, она твердо рассчитывала посредством этого отвара помешать сыну вернуться к сроку в свой полк; в остальном же она уповала на то, что ужас при мысли о позорном наказании, которому он подлежал за эту вину, никогда не позволит Хэмишу вернуться туда.
Непробудным сном, более крепким, чем тот, что дарует человеку природа, спал в эту памятную ночь Хэмиш Мак-Тевиш; но его мать почти не смыкала глаз. Едва забывшись, она пробуждалась, вся дрожа от ужаса, — ей чудилось, будто сын незаметно встал и ушел; лишь подойдя вплотную к его ложу, прислушавшись к ровному, глубокому дыханию, она снова исполнялась уверенности в том, что сон, его объявший, надежен.
И все же она опасалась, как бы, несмотря на чудовищную крепость снотворного, которым она доверху наполнила чашу сына, его не пробудила заря. Она знала — если останется хоть тень надежды на то, что смертный может успеть проделать столь стремительный путь, Хэмиш предпримет эту попытку, хотя бы ему пришлось испустить дух посреди дороги. Терзаемая этим новым опасением, она постаралась преградить доступ свету и для этого законопатила все щели, все скважины, сквозь которые скорее, чем обычным путем, утренние лучи могли проникнуть в ее убогое жилище; и все это — чтобы удержать там в нищете и безнадежности то самое существо, которому, будь это в ее власти, она с радостью отдала бы весь мир.
Ее хлопоты оказались излишними. Солнце высоко поднялось в небе — и теперь уже самый быстроногий олень бредалбейнских лесов, по пятам преследуемый гончими, не мог бы мчаться так стремительно, как пришлось бы Хэмишу, чтобы поспеть вовремя. Элспет достигла цели — возвращение сына в назначенный срок стало невозможным. Столь же невозможной покажется ему теперь и самая мысль о возвращении, ибо он знал, что за опоздание его неминуемо подвергнут позорному наказанию. Исподволь, раз за разом, она сумела выведать у сына, в каком безвыходном положении он окажется, если не явится в назначенный день, и как мало надежды на то, что к нему отнесутся милостиво.
Известно, что великий и мудрый лорд Чэтем note 41 немало гордился планом, посредством которого он сумел сплотить для защиты заокеанских колоний отважных горцев, которые до его прихода к власти являлись предметом сомнений, опасений и подозрений для всех сменявших друг друга правительств. Однако своеобразие нравов, обычаев и характера этого народа несколько затруднило осуществление патриотического замысла Чэтема. По своему складу и традициям, каждый горец привык носить оружие, но в то же время ему совершенно непривычны стеснения, налагаемые необходимой в регулярных войсках дисциплиной, — они его раздражают. Горцы были некоей разновидностью народного ополчения и не представляли себе, что лагерь — единственное обиталище солдата. Проиграв сражение, они разбегались во все стороны, чтобы спасти свою жизнь и позаботиться о безопасности своих семей, а одержав победу, возвращались в свои долины, чтобы припрятать там добычу да присмотреть за скотом и пашней. Этой привилегией отлучаться и возвращаться по своему усмотрению они чрезвычайно дорожили и не поступились бы ею даже по приказу своих вождей, во многих других отношениях пользовавшихся поистине деспотической властью. Само собой разумеется, вновь завербованным в Горной Шотландии солдатам чрезвычайно трудно было понять сущность взятого ими на себя обязательства, которое вынуждало человека прослужить в армии дольше, чем ему этого хотелось; может быть, впрочем, во многих случаях бывало и так, что при вербовке горцам недостаточно старались внушить мысль о незыблемости воинского долга из боязни, как бы такая откровенность не заставила их переменить свое решение. Поэтому во вновь сформированном полку дезертирство было не редким явлением, и старик генерал, командовавший расквартированными в Дамбартоне частями, не нашел лучшего способа покончить с побегами, как в виде устрашающего примера подвергнуть необычайно суровому наказанию солдата, дезертировавшего из английского полка. Полку шотландских горцев было вменено в обязанность присутствовать на экзекуции, в одинаковой мере ужаснувшей и возмутившей сынов народа, особенно ревниво относящегося ко всему, что связано с личной честью, и не приходится удивляться, что это тягостное зрелище кое-кого из них отвратило от военной службы. Но генерал этот, ожесточившийся в войнах с Германией, упорно стоял на своем и издал приказ, гласивший, что первый же горец, повинный в дезертирстве или в том, что своевременно не вернулся из отпуска, будет взят под стражу и подвергнется тому же наказанию, как тот, чью экзекуцию они видели. Никто не сомневался, что генерал сдержит слово, как только эта суровая мера потребуется. Поэтому Элспет была убеждена, что ее сын, убедившись в невозможности явиться в срок, тут же поймет, что наказание, дезертирам положенное, неизбежно для него, если он вздумает снова поставить себя под власть неумолимого генерала.
После полудня у женщины, в одиночестве предававшейся своим думам, возникли новые опасения. Сын все еще спал, снотворное продолжало действовать; но что, если это зелье, крепостью превосходившее все известные ей средства, вредно отразится на его памяти и рассудке? Вдобавок, она впервые, несмотря па высокое свое представление о родительской власти, начала страшиться гнева сына — ведь сердце говорило ей, что она дурно поступила с ним. С недавнего времени она заметила, что Хэмиш стал менее покладист, а главное — в этом она окончательно убедилась теперь, в связи с его поступлением на военную службу, — принимал все решения самостоятельно и неуклонно их выполнял. Она вспоминала необоримое упорство своего мужа, когда тот считал, что с ним обошлись несправедливо, и в ее душу закрался страх: а вдруг Хэмиш, распознав, как она его обманула, придет в такое негодование, что покинет ее и один отправится искать свою долю? Таковы были тревожные и вместе с тем обоснованные предположения, теснившиеся в голове несчастной женщины теперь, когда, казалось, ее злокозненный умысел удался.
День клонился к вечеру, когда Хэмиш наконец проснулся; он, однако, был еще весьма далек от того, чтобы в полной мере совладать со своим телом и духом. Его бессвязное бормотанье и неровный пульс сначала сильно напугали Элспет; но она тотчас применила все те средства, какие только, по своим познаниям в медицине, сочла полезными, и посреди ночи с радостью увидела, что Хэмиш снова впал в глубокий сон, очевидно почти целиком уничтоживший зловредное действие зелья — ибо на рассвете он поднялся и спросил у нее свою шапку. Но Элспет предусмотрительно убрала ее — из страха, как бы он не проснулся ночью и не ушел без ее ведома.
—Шапку мне, шапку! — кричал Хэмиш. — Пора ехать! Матушка, ваш напиток был не в меру крепок, солнце уже взошло, но завтра утром я все же увижу обе вершины древнего Дана. Шапку, матушка, дайте мне шапку! Я сейчас же должен уйти.
Из этих слов было ясно — бедняга Хэмиш не подозревал, что две ночи и день прошли с той минуты, как он осушил роковую чашу, и теперь Элспет предстояло справиться с задачей, почти столь же, думалось ей, опасной, как и тягостной, — признаться сыну в том, что она содеяла.
—Прости меня, сын мой, — начала она, подойдя к Хэмишу, взяв его руку и глядя на него с таким боязливым почтением, какое, быть может, не всегда выказывала его отцу, даже когда тот гневался.
—Простить вас, матушка? В чем ваша вина? — спросил Хэмиш смеясь. — В том, что вы угостили меня слишком крепким напитком, от которого у меня сейчас еще голова трещит, или в том, что вы спрятали мою шапку, чтобы задержать меня еще на миг? Нет, это вы должны меня простить. Дайте мне шапку, и пусть то, что нужно сделать, будет сделано. Дайте мне шапку, или я уйду без нее; уж наверно, я не стану мешкать из-за такой безделицы — немало лет я ходил с непокрытой головой, перевязав волосы ремешком из оленьей кожи. Хватит шутить, матушка! Дайте мне шапку, или я уйду без нее, дольше медлить нельзя.
—Сын мой, — снова начала Элспет, не выпуская его руки, — того, что случилось, не изменить. Если б даже ты мог взять у орла его крылья, и то ты явился бы к подножию Дана слишком поздно, чтобы выполнить свое намерение, слишком рано для того, что тебя там ожидает. Ты думаешь, солнце всходит впервые с той поры, как ты видел закат; но вчера оно поднялось над Бен-Круханом, хотя его свет был незрим для твоих глаз.
Хэмиш метнул на мать безумный, полный неизъяснимого ужаса взгляд, но тотчас овладел собой и сказал:
—Я не ребенок, меня не сбить с толку такими уловками. Прощайте, матушка! Сейчас каждый миг столь же дорог, как вся жизнь.
—Останься, — сказала Элспет, — дорогой мой, обманутый мною, не мчись навстречу бесчестью и гибели. Вон там, на большой дороге, я вижу священника верхом на белой лошади. Спроси его, какой сегодня день месяца и недели, и пусть он нас рассудит.
Словно взмывший к небу орел, поднялся Хэмиш по крутой тропе на дорогу и подбежал к священнику из Гленоркьюхи, выехавшему спозаранку, чтобы утешить в несчастье семью горцев неподалеку от Буноу.
Добрый пастырь слегка струхнул, когда вооруженный горец — необычное в те времена зрелище! — к тому же, по-видимому, сильно взволнованный, остановил лошадь, схватив ее под уздцы, и дрожащим голосом спросил его, какой нынче день месяца и недели.
—Если б вчера ты был там, где тебе надлежало быть, юноша, — ответил священник, — ты знал бы, что вчера был день господень, а сегодня — понедельник, второй день недели, и двадцать первое число этого месяца.
—Это верно? — спросил Хэмиш.
—Так же верно, — с удивлением ответил священник, — как то, что вчера я проповедовал слово божье в этом самом приходе. Что с тобой, юноша? Ты болен? Или повредился в уме?
Хэмиш не ответил; он только повторил едва слышно первые слова священника: «Если б вчера ты был там, где тебе надлежало быть», отпустил узду, сошел с дороги и стал по тропинке спускаться к хижине с видом и поступью человека, идущего на казнь. Священник недоуменно смотрел ему вслед; но хоть он и знал жительницу лачуги в лицо, однако все, что он слышал об Элспет, отнюдь не побуждало его общаться с ней, так как ее считали паписткой, вернее — даже равнодушной к религии вообще и приверженной лишь некоторым суевериям, от родителей унаследованных. Что касается ее сына, то преподобный мистер Тайри наставлял его на путь истинный, когда мальчик попадался ему на глаза, и хотя, при строптивости и невежестве Хэмиша, доброе семя падало на почву, шипами и колючками усыпанную, все же оно не окончательно затерялось и не заглохло. А в эту минуту черты юноши выражали такой ужас, что священнику пришла мысль войти в хижину и узнать, не стряслась ли там беда, не может ли его присутствие принести обитателям утешение и его пастырское слово быть для них полезным. К сожалению, он не выполнил этого благого намерения, которое, возможно, предотвратило бы большое несчастье, — ведь, по всей вероятности, он тотчас же заступился бы за несчастного юношу; но ему вспомнилось, сколь дики были нравы тех горцев, что воспитывались в духе старины, и это помешало ему отнестись с участием к вдове и сыну грозного разбойника Мак-Тевиша Мхора, и, таким образом, он, в чем впоследствии горько каялся, упустил случай сделать доброе дело.
Войдя в хижину матери, Хэмиш Мак-Тевиш бросился на постель, с которой недавно поднялся, и, воскликнув: «Все пропало! Все пропало! » — завопил от горести и гнева, давая волю бурному отчаянию, вызванному тем обманом, который над ним учинила мать, и ужасающим положением, в котором он очутился.
Элспет была подготовлена к этому первому взрыву неистовства; она сказала себе: «Это всего лишь горный поток, вздувшийся после грозового ливня. Нужно сесть на берегу и подождать; как бы он ни бушевал сейчас — скоро придет время, когда его можно будет перейти, не замочив ног». Она принудила себя пи единым словом не отвечать на его жалобы и упреки, которые даже в этом горчайшем страдании были выражены в почтительной и ласковой форме, и когда наконец, истощив все те горестные восклицания, которые язык человеческий, столь богатый в изъяснении сокровенных чувств души, подсказывает страдальцу, Хэмиш погрузился в угрюмое молчание, она заставила себя выждать почти час, прежде чем подошла к его ложу.
—А теперь, — сказала она голосом, властность которого смягчалась лаской, — скажи мне, кончил ли ты изливать свою тщетную скорбь и способен ли сравнить то, что ты выиграл, с тем, чего лишился? Кем тебе приходится лживый сын Дермида — братом или вождем твоего племени? Ты рыдаешь потому, что не можешь привязать себя к его поясу и стать одним из тех, кто обязан повиноваться его приказам? Разве найдешь ты в тех дальних краях озера и горы, какие оставишь здесь? Разве сможешь в лесах Америки охотиться на бредалбейнского оленя, разве водится в океане серебристый лосось, которого ты ловишь в нашей Оу? Так рассуди же сам, чего ты лишился, и мудро сопоставь то, что потерял, с тем, что выиграл.
—Я всего лишился, матушка, — ответил Хэмиш, — раз я нарушил свое слово и потерял честь. Я мог бы рассказать, как это случилось, но кто — ах! — кто мне поверит? — С этими словами несчастный юноша заломил руки и, схватившись за голову, рухнул на свое убогое ложе.
Тут Элспет по-настоящему перепугалась и, быть может, в душе раскаялась в том, что пошла на такое недоброе дело. Отныне она могла надеяться и рассчитывать единственно на свое красноречие, в котором у нее недостатка не было; но полное невежество во всем, что касалось окружающего мира, лишало ее слова убедительности. Пересыпая свою речь всеми теми ласковыми прозваниями, какие только может измыслить материнская нежность, она стала уговаривать Хэмиша скрыться.
—Предоставь мне, — говорила она, — навести на ложный след тех, что будут гнаться за тобой. Я спасу твою жизнь — я спасу твою честь. Я скажу им, что мои светловолосый Хэмиш скатился с Корри Дху в пропасть, дна которой никогда еще не видал глаз человеческий. Я скажу им это и заблаговременно брошу на колючий кустарник, растущий у края пропасти, твои тартан, чтобы они поверили моим словам. И они им поверят и вернутся к подножию двуглавого Дана; ибо барабан саксов может призывать живых идти на смерть, но не дано ему призывать мертвых под их рабское знамя. А затем мы вместе уйдем далеко-далеко на север, к соленым озерам Кинтайла, горы и ущелья встанут между нами и сыновьями Дермида. Мы остановимся на берегу черного озера, и мои родичи — разве мать моя родом не из клана Кеннегов, разве не оживет в них былое чувство? — мои родичи примут нас со всем радушием давних времен, свято соблюдаемым в этих уединенных долинах, где гэлы еще хранят свое древнее благородство и не смешиваются ни с грубыми саксами, ни с подлой сворой тех холопов и прислужников, что работают на чужеземцев.
Всей мощи языка гэлов, даже в самых обыденных речениях всегда несколько склонного к гиперболам, теперь, казалось, было недостаточно, чтобы Элспет могла во всем блеске изобразить сыну тот край, куда она предлагала ему бежать. И все же — незатейливы были краски, которыми она рисовала ему представлявшейся ей сущим раем уголок Горной Шотландии.
Горы, говорила она, там выше и красивее бредалбейнских, Бен-Крухан — всего лишь карлик по сравнению со Скурурой. Озера куда больше и шире; вдобавок, они изобилуют не только рыбой, но и заколдованными земноводными note 42 , дающими масло для светилен. Олени там тоже необычайно крупны, и их великое множество; кабан с белыми клыками, охоту на которого смельчаки всегда предпочитали всем другим видам охоты, по-прежнему водится в дебрях крайнего северо-запада; мужчины там благороднее, мудрее, сильнее, чем выродившаяся порода людей, живущих под знаменем саксов. Дочери страны, синеглазые, златокудрые, с белоснежными персями, прекрасны; среди них выберет она для Хэмиша девушку безупречного происхождения и доброй славы, та навек горячо его полюбит и осветит их летнюю лачужку, словно солнечный луч, и живительным теплом очага согреет их зимнее жилище.
Такими описаниями пыталась Элспет умерить отчаяние сына и убедить его, если только возможно, покинуть роковое место, с которым он, по-видимому, решил не расставаться. Стиль ее речей был поэтичен, но во всем остальном они сильно напоминали те излияния, которыми она, подобно другим любящим матерям, докучала Хэмишу, когда в его детские или отроческие годы хотела добиться согласия на что-то, чему он противился; но чем более она отчаивалась, что ей удастся своими посулами сломить его упорство, тем громче, быстрее и внушительнее она говорила.
На Хэмиша все ее красноречие не производило никакого действия. Он гораздо лучше матери знал современное положение дел в родной стране, и понимал, что хотя, пожалуй, ему и удастся, бежав, скрываться в дальних горных местностях, однако во всей Горной Шотландии не найдется уголка, где ему возможно было бы заниматься отцовским промыслом, даже если бы он и не усвоил более просвещенных взглядов своего времени и не проникся мыслью, что разбой уже не является путем к почестям и славе. Поэтому она проповедовала ушам неслышащим и усердствовала напрасно, пытаясь описать край, где жили родичи ее матери, в свете достаточно привлекательном, чтобы склонить Хэмиша уйти с ней туда. Она говорила часами, но тщетно. Единственным ответом были стоны, тяжкие вздохи да возгласы, в которых выражалось беспредельное отчаяние.
Наконец Элспет вскочила, выпрямилась и, сменив монотонные речи, прославлявшие прелести края, где она предполагала найти убежище, на отрывистый, лаконичный язык, язык сильной страсти, сказала:
—Как я глупа, что расточаю слова свои перед ленивым, скудоумным, тупым мальчишкой, который весь скорчился, как пес, увидевший плеть. Оставайся тут, дождись своих надсмотрщиков и прими от их рук наказание. Но не думай, что глаза твоей матери будут глядеть на этот позор. Я не могла бы после этого жить. Глаза мои часто видели смерть, но бесчестье — никогда. Прощай, Хэмиш! Прощай навеки!
Стрелою вылетела она из хижины и действительно, может быть, в ту минуту хотела выполнить объявленное ею решение навсегда расстаться с сыном. Страшное зрелище предстало бы в тот вечер всякому, кто встретил бы Элспет на своем пути. Будто обреченный на вечные скитания призрак, бродила она в пустынных лесах, ведя сама с собою речи, пересказать которые нет возможности. Много часов подряд металась она, не избегая самых опасных путей, а словно сама их отыскивая. Зыбкая стежка средь болота, узкая тропинка, вьющаяся на головокружительной высоте вдоль края пропасти или по берегу бурной реки, — вот те дороги, которые она избирала, по которым неслась без оглядки. Но именно это мужество, отчаянием порожденное, спасло ей жизнь, ибо хотя самоубийство в Горной Шотландии было явлением весьма редким, она, должно быть, собиралась уже порешить с собою. Уверенно, как серна, неслась она по краю пропасти. Взгляд ее в этом возбужденном состоянии был так пронзителен, что даже во мраке примечал опасности, которых человек пришлый не сумел бы избежать среди бела дня.
Элспет не пошла напрямик — тогда она вскоре очутилась бы далеко от лачуги, где оставила сына. Ее путь был извилист — она все время кружила возле того места, к которому была прикована всем существом своим, и, непрестанно блуждая по окрестностям, чувствовала, что уйти совсем — свыше ее сил. С первыми лучами утренней зари она направилась к хижине. Подойдя к плетенной из прутьев двери, она помедлила, словно пристыженная тем, что необоримая нежность снова привела ее туда, откуда она ушла с намерением никогда не вернуться. Но еще больше, чем стыда, в ее промедлении было тревоги и страха; тревоги, вызванной опасением, не повредило ли все же крепчайшее снотворное здоровью ее светловолосого сына; страха — при мысли, что, не ровен час, враги схватили его посреди ночи. Она бесшумно открыла дверь и, крадучись, вошла. Обессиленный горем и мучительными думами, а возможно, в какой-то мере еще находившийся под действием снадобья, Хэмиш в ее отсутствие снова уснул тем тяжелым, глубоким сном, который, говорят, одолевает индейцев в промежутках между пытками. Мать сперва даже усомнилась, действительно ли это он лежит на убогом ложе;
—она не могла даже с уверенностью сказать, слышит ли она его дыхание. Сердце у нее учащенно билось, когда она подошла к находившемуся посредине хижины очагу, где, прикрытые куском торфа, тлели красноватые угольки огня, никогда не угасающего в шотландском очаге, покуда те, кто поддерживает огонь, не покинут навсегда свое жилище.
—Бедный огонек, — проговорила она, зажигая спичкой сосновую щепку, которая заменяла ей свечу, — бедный огонек, скоро ты угаснешь навеки, и я молю небо о том, чтобы жизнь Элспет Мак-Тевиш длилась не дольше твоей!
С этими словами она, высоко подняв ярко горевшую щепку, поднесла ее к ложу, на котором лежал распростертый Хэмиш, причем по его положению трудно было сказать, спит он или лежит в забытьи Свет ударил юноше в глаза, он мгновенно очнулся, вскочил на ноги, выхватил кинжал, рванулся вперед, словно для схватки со смертельным врагом, и крикнул:
—Ни с места! Стой! Если тебе дорога жизнь — ни с места!
—Вот теперь ты говоришь и действуешь, как покойный мой муж, — ответила Элспет, — в словах и поступках твоих я узнаю сына Мак-Тевиша Мхора.
—Матушка, — сказал Хэмиш, и в голосе его теперь звучала не вызванная отчаянием решимость, а желание спокойно объясниться, — ах, милая, дорогая матушка, зачем вы вернулись?
—Спроси, почему лань возвращается к своему олененку, почему рысь возвращается в свое логово, к детенышу своему? Помни, Хэмиш, сердце матери живет в груди ее дитяти — только там.
— Тогда это сердце скоро перестанет биться, — ответил Хэмиш, — если только оно не способно жить в груди, покоящейся под дерном. Не осуждайте меня, матушка. Если я плачу, то не потому, что мне жаль себя, — мне жаль вас: ведь мои страдания скоро кончатся, а вот ваши, — ах, кто, кроме неба, сможет положить им предел?
Элспет вздрогнула и слегка подалась назад, но минуту спустя снова выпрямилась и приняла прежний гордый вид.
—Я было подумала, что ты мужчина, — начала она, — но сейчас ты опять стал ребенком. Хэмиш, выслушай меня и уйдем отсюда вместе. Разве я в чем-либо виновата перед тобой, чем-либо тебя обидела? Но если это даже и так — не надо мне мстить столь жестоко. Смотри, Элспет Мак-Тевиш никогда ни перед кем, даже перед священником, не преклоняла колен, а теперь она падает ниц перед собственным сыном и молит его о прощении. — С этими словами она бросилась перед юношей на колени, схватила его руку и, покрывая ее поцелуями, сотни раз повторила душераздирающим голосом самые трогательные мольбы о прощении.
—Прости, — твердила она, — прости меня, во имя праха отца твоего, прости, во имя тех мук, которые я претерпела, вынашивая тебя, во имя того, как я тебя пестовала! Слушай, небо, и ты, земля, гляди — мать просит прощения у сына, а он неумолим!
Тщетно пытался Хэмиш остановить этот поток страстных жалоб, повторяя матери самые торжественные заверения в том, что он полностью простил учиненный ею гибельный обман.
—Пустые все это слова, — возражала Элспет, — ничего не значащие речи, которыми ты упорно прикрываешь желание отомстить мне. Если хочешь, чтобы я тебе поверила, — уйди тотчас отсюда, покинь этот край, где опасность, нависшая над тобой, растет с каждым часом. Сделай это — тогда я смогу тешить себя мыслью, что ты и вправду простил меня; если же ты откажешься — я снова призову луну и звезды, небо и землю в свидетели той неуемной мести, с которой ты преследуешь мать за проступок, — да полно, проступок ли это? — единственно из любви к тебе содеянный!
—Матушка, — сказал Хэмиш, — вам не изменить моего решения. Бежать я ни от кого не намерен. Надумай Баркалдайн прислать за мной всех гэлов, служащих под его знаменем, — здесь, на этом месте, буду
я дожидаться их; и когда вы приказываете мне бежать, это так же тщетно, как если б вы вон той горе приказали сдвинуться с места. Будь мне известно, какой дорогой они идут, я избавил бы их от труда разыскивать меня; но может статься, что я пойду навстречу им горной тропой, а они явятся со стороны озера. Здесь дождусь я своей судьбы, и нет во всей Шотландии голоса достаточно властного, чтобы приказать мне уйти отсюда и заставить меня повиноваться!
Непробудным сном, более крепким, чем тот, что дарует человеку природа, спал в эту памятную ночь Хэмиш Мак-Тевиш; но его мать почти не смыкала глаз. Едва забывшись, она пробуждалась, вся дрожа от ужаса, — ей чудилось, будто сын незаметно встал и ушел; лишь подойдя вплотную к его ложу, прислушавшись к ровному, глубокому дыханию, она снова исполнялась уверенности в том, что сон, его объявший, надежен.
И все же она опасалась, как бы, несмотря на чудовищную крепость снотворного, которым она доверху наполнила чашу сына, его не пробудила заря. Она знала — если останется хоть тень надежды на то, что смертный может успеть проделать столь стремительный путь, Хэмиш предпримет эту попытку, хотя бы ему пришлось испустить дух посреди дороги. Терзаемая этим новым опасением, она постаралась преградить доступ свету и для этого законопатила все щели, все скважины, сквозь которые скорее, чем обычным путем, утренние лучи могли проникнуть в ее убогое жилище; и все это — чтобы удержать там в нищете и безнадежности то самое существо, которому, будь это в ее власти, она с радостью отдала бы весь мир.
Ее хлопоты оказались излишними. Солнце высоко поднялось в небе — и теперь уже самый быстроногий олень бредалбейнских лесов, по пятам преследуемый гончими, не мог бы мчаться так стремительно, как пришлось бы Хэмишу, чтобы поспеть вовремя. Элспет достигла цели — возвращение сына в назначенный срок стало невозможным. Столь же невозможной покажется ему теперь и самая мысль о возвращении, ибо он знал, что за опоздание его неминуемо подвергнут позорному наказанию. Исподволь, раз за разом, она сумела выведать у сына, в каком безвыходном положении он окажется, если не явится в назначенный день, и как мало надежды на то, что к нему отнесутся милостиво.
Известно, что великий и мудрый лорд Чэтем note 41 немало гордился планом, посредством которого он сумел сплотить для защиты заокеанских колоний отважных горцев, которые до его прихода к власти являлись предметом сомнений, опасений и подозрений для всех сменявших друг друга правительств. Однако своеобразие нравов, обычаев и характера этого народа несколько затруднило осуществление патриотического замысла Чэтема. По своему складу и традициям, каждый горец привык носить оружие, но в то же время ему совершенно непривычны стеснения, налагаемые необходимой в регулярных войсках дисциплиной, — они его раздражают. Горцы были некоей разновидностью народного ополчения и не представляли себе, что лагерь — единственное обиталище солдата. Проиграв сражение, они разбегались во все стороны, чтобы спасти свою жизнь и позаботиться о безопасности своих семей, а одержав победу, возвращались в свои долины, чтобы припрятать там добычу да присмотреть за скотом и пашней. Этой привилегией отлучаться и возвращаться по своему усмотрению они чрезвычайно дорожили и не поступились бы ею даже по приказу своих вождей, во многих других отношениях пользовавшихся поистине деспотической властью. Само собой разумеется, вновь завербованным в Горной Шотландии солдатам чрезвычайно трудно было понять сущность взятого ими на себя обязательства, которое вынуждало человека прослужить в армии дольше, чем ему этого хотелось; может быть, впрочем, во многих случаях бывало и так, что при вербовке горцам недостаточно старались внушить мысль о незыблемости воинского долга из боязни, как бы такая откровенность не заставила их переменить свое решение. Поэтому во вновь сформированном полку дезертирство было не редким явлением, и старик генерал, командовавший расквартированными в Дамбартоне частями, не нашел лучшего способа покончить с побегами, как в виде устрашающего примера подвергнуть необычайно суровому наказанию солдата, дезертировавшего из английского полка. Полку шотландских горцев было вменено в обязанность присутствовать на экзекуции, в одинаковой мере ужаснувшей и возмутившей сынов народа, особенно ревниво относящегося ко всему, что связано с личной честью, и не приходится удивляться, что это тягостное зрелище кое-кого из них отвратило от военной службы. Но генерал этот, ожесточившийся в войнах с Германией, упорно стоял на своем и издал приказ, гласивший, что первый же горец, повинный в дезертирстве или в том, что своевременно не вернулся из отпуска, будет взят под стражу и подвергнется тому же наказанию, как тот, чью экзекуцию они видели. Никто не сомневался, что генерал сдержит слово, как только эта суровая мера потребуется. Поэтому Элспет была убеждена, что ее сын, убедившись в невозможности явиться в срок, тут же поймет, что наказание, дезертирам положенное, неизбежно для него, если он вздумает снова поставить себя под власть неумолимого генерала.
После полудня у женщины, в одиночестве предававшейся своим думам, возникли новые опасения. Сын все еще спал, снотворное продолжало действовать; но что, если это зелье, крепостью превосходившее все известные ей средства, вредно отразится на его памяти и рассудке? Вдобавок, она впервые, несмотря па высокое свое представление о родительской власти, начала страшиться гнева сына — ведь сердце говорило ей, что она дурно поступила с ним. С недавнего времени она заметила, что Хэмиш стал менее покладист, а главное — в этом она окончательно убедилась теперь, в связи с его поступлением на военную службу, — принимал все решения самостоятельно и неуклонно их выполнял. Она вспоминала необоримое упорство своего мужа, когда тот считал, что с ним обошлись несправедливо, и в ее душу закрался страх: а вдруг Хэмиш, распознав, как она его обманула, придет в такое негодование, что покинет ее и один отправится искать свою долю? Таковы были тревожные и вместе с тем обоснованные предположения, теснившиеся в голове несчастной женщины теперь, когда, казалось, ее злокозненный умысел удался.
День клонился к вечеру, когда Хэмиш наконец проснулся; он, однако, был еще весьма далек от того, чтобы в полной мере совладать со своим телом и духом. Его бессвязное бормотанье и неровный пульс сначала сильно напугали Элспет; но она тотчас применила все те средства, какие только, по своим познаниям в медицине, сочла полезными, и посреди ночи с радостью увидела, что Хэмиш снова впал в глубокий сон, очевидно почти целиком уничтоживший зловредное действие зелья — ибо на рассвете он поднялся и спросил у нее свою шапку. Но Элспет предусмотрительно убрала ее — из страха, как бы он не проснулся ночью и не ушел без ее ведома.
—Шапку мне, шапку! — кричал Хэмиш. — Пора ехать! Матушка, ваш напиток был не в меру крепок, солнце уже взошло, но завтра утром я все же увижу обе вершины древнего Дана. Шапку, матушка, дайте мне шапку! Я сейчас же должен уйти.
Из этих слов было ясно — бедняга Хэмиш не подозревал, что две ночи и день прошли с той минуты, как он осушил роковую чашу, и теперь Элспет предстояло справиться с задачей, почти столь же, думалось ей, опасной, как и тягостной, — признаться сыну в том, что она содеяла.
—Прости меня, сын мой, — начала она, подойдя к Хэмишу, взяв его руку и глядя на него с таким боязливым почтением, какое, быть может, не всегда выказывала его отцу, даже когда тот гневался.
—Простить вас, матушка? В чем ваша вина? — спросил Хэмиш смеясь. — В том, что вы угостили меня слишком крепким напитком, от которого у меня сейчас еще голова трещит, или в том, что вы спрятали мою шапку, чтобы задержать меня еще на миг? Нет, это вы должны меня простить. Дайте мне шапку, и пусть то, что нужно сделать, будет сделано. Дайте мне шапку, или я уйду без нее; уж наверно, я не стану мешкать из-за такой безделицы — немало лет я ходил с непокрытой головой, перевязав волосы ремешком из оленьей кожи. Хватит шутить, матушка! Дайте мне шапку, или я уйду без нее, дольше медлить нельзя.
—Сын мой, — снова начала Элспет, не выпуская его руки, — того, что случилось, не изменить. Если б даже ты мог взять у орла его крылья, и то ты явился бы к подножию Дана слишком поздно, чтобы выполнить свое намерение, слишком рано для того, что тебя там ожидает. Ты думаешь, солнце всходит впервые с той поры, как ты видел закат; но вчера оно поднялось над Бен-Круханом, хотя его свет был незрим для твоих глаз.
Хэмиш метнул на мать безумный, полный неизъяснимого ужаса взгляд, но тотчас овладел собой и сказал:
—Я не ребенок, меня не сбить с толку такими уловками. Прощайте, матушка! Сейчас каждый миг столь же дорог, как вся жизнь.
—Останься, — сказала Элспет, — дорогой мой, обманутый мною, не мчись навстречу бесчестью и гибели. Вон там, на большой дороге, я вижу священника верхом на белой лошади. Спроси его, какой сегодня день месяца и недели, и пусть он нас рассудит.
Словно взмывший к небу орел, поднялся Хэмиш по крутой тропе на дорогу и подбежал к священнику из Гленоркьюхи, выехавшему спозаранку, чтобы утешить в несчастье семью горцев неподалеку от Буноу.
Добрый пастырь слегка струхнул, когда вооруженный горец — необычное в те времена зрелище! — к тому же, по-видимому, сильно взволнованный, остановил лошадь, схватив ее под уздцы, и дрожащим голосом спросил его, какой нынче день месяца и недели.
—Если б вчера ты был там, где тебе надлежало быть, юноша, — ответил священник, — ты знал бы, что вчера был день господень, а сегодня — понедельник, второй день недели, и двадцать первое число этого месяца.
—Это верно? — спросил Хэмиш.
—Так же верно, — с удивлением ответил священник, — как то, что вчера я проповедовал слово божье в этом самом приходе. Что с тобой, юноша? Ты болен? Или повредился в уме?
Хэмиш не ответил; он только повторил едва слышно первые слова священника: «Если б вчера ты был там, где тебе надлежало быть», отпустил узду, сошел с дороги и стал по тропинке спускаться к хижине с видом и поступью человека, идущего на казнь. Священник недоуменно смотрел ему вслед; но хоть он и знал жительницу лачуги в лицо, однако все, что он слышал об Элспет, отнюдь не побуждало его общаться с ней, так как ее считали паписткой, вернее — даже равнодушной к религии вообще и приверженной лишь некоторым суевериям, от родителей унаследованных. Что касается ее сына, то преподобный мистер Тайри наставлял его на путь истинный, когда мальчик попадался ему на глаза, и хотя, при строптивости и невежестве Хэмиша, доброе семя падало на почву, шипами и колючками усыпанную, все же оно не окончательно затерялось и не заглохло. А в эту минуту черты юноши выражали такой ужас, что священнику пришла мысль войти в хижину и узнать, не стряслась ли там беда, не может ли его присутствие принести обитателям утешение и его пастырское слово быть для них полезным. К сожалению, он не выполнил этого благого намерения, которое, возможно, предотвратило бы большое несчастье, — ведь, по всей вероятности, он тотчас же заступился бы за несчастного юношу; но ему вспомнилось, сколь дики были нравы тех горцев, что воспитывались в духе старины, и это помешало ему отнестись с участием к вдове и сыну грозного разбойника Мак-Тевиша Мхора, и, таким образом, он, в чем впоследствии горько каялся, упустил случай сделать доброе дело.
Войдя в хижину матери, Хэмиш Мак-Тевиш бросился на постель, с которой недавно поднялся, и, воскликнув: «Все пропало! Все пропало! » — завопил от горести и гнева, давая волю бурному отчаянию, вызванному тем обманом, который над ним учинила мать, и ужасающим положением, в котором он очутился.
Элспет была подготовлена к этому первому взрыву неистовства; она сказала себе: «Это всего лишь горный поток, вздувшийся после грозового ливня. Нужно сесть на берегу и подождать; как бы он ни бушевал сейчас — скоро придет время, когда его можно будет перейти, не замочив ног». Она принудила себя пи единым словом не отвечать на его жалобы и упреки, которые даже в этом горчайшем страдании были выражены в почтительной и ласковой форме, и когда наконец, истощив все те горестные восклицания, которые язык человеческий, столь богатый в изъяснении сокровенных чувств души, подсказывает страдальцу, Хэмиш погрузился в угрюмое молчание, она заставила себя выждать почти час, прежде чем подошла к его ложу.
—А теперь, — сказала она голосом, властность которого смягчалась лаской, — скажи мне, кончил ли ты изливать свою тщетную скорбь и способен ли сравнить то, что ты выиграл, с тем, чего лишился? Кем тебе приходится лживый сын Дермида — братом или вождем твоего племени? Ты рыдаешь потому, что не можешь привязать себя к его поясу и стать одним из тех, кто обязан повиноваться его приказам? Разве найдешь ты в тех дальних краях озера и горы, какие оставишь здесь? Разве сможешь в лесах Америки охотиться на бредалбейнского оленя, разве водится в океане серебристый лосось, которого ты ловишь в нашей Оу? Так рассуди же сам, чего ты лишился, и мудро сопоставь то, что потерял, с тем, что выиграл.
—Я всего лишился, матушка, — ответил Хэмиш, — раз я нарушил свое слово и потерял честь. Я мог бы рассказать, как это случилось, но кто — ах! — кто мне поверит? — С этими словами несчастный юноша заломил руки и, схватившись за голову, рухнул на свое убогое ложе.
Тут Элспет по-настоящему перепугалась и, быть может, в душе раскаялась в том, что пошла на такое недоброе дело. Отныне она могла надеяться и рассчитывать единственно на свое красноречие, в котором у нее недостатка не было; но полное невежество во всем, что касалось окружающего мира, лишало ее слова убедительности. Пересыпая свою речь всеми теми ласковыми прозваниями, какие только может измыслить материнская нежность, она стала уговаривать Хэмиша скрыться.
—Предоставь мне, — говорила она, — навести на ложный след тех, что будут гнаться за тобой. Я спасу твою жизнь — я спасу твою честь. Я скажу им, что мои светловолосый Хэмиш скатился с Корри Дху в пропасть, дна которой никогда еще не видал глаз человеческий. Я скажу им это и заблаговременно брошу на колючий кустарник, растущий у края пропасти, твои тартан, чтобы они поверили моим словам. И они им поверят и вернутся к подножию двуглавого Дана; ибо барабан саксов может призывать живых идти на смерть, но не дано ему призывать мертвых под их рабское знамя. А затем мы вместе уйдем далеко-далеко на север, к соленым озерам Кинтайла, горы и ущелья встанут между нами и сыновьями Дермида. Мы остановимся на берегу черного озера, и мои родичи — разве мать моя родом не из клана Кеннегов, разве не оживет в них былое чувство? — мои родичи примут нас со всем радушием давних времен, свято соблюдаемым в этих уединенных долинах, где гэлы еще хранят свое древнее благородство и не смешиваются ни с грубыми саксами, ни с подлой сворой тех холопов и прислужников, что работают на чужеземцев.
Всей мощи языка гэлов, даже в самых обыденных речениях всегда несколько склонного к гиперболам, теперь, казалось, было недостаточно, чтобы Элспет могла во всем блеске изобразить сыну тот край, куда она предлагала ему бежать. И все же — незатейливы были краски, которыми она рисовала ему представлявшейся ей сущим раем уголок Горной Шотландии.
Горы, говорила она, там выше и красивее бредалбейнских, Бен-Крухан — всего лишь карлик по сравнению со Скурурой. Озера куда больше и шире; вдобавок, они изобилуют не только рыбой, но и заколдованными земноводными note 42 , дающими масло для светилен. Олени там тоже необычайно крупны, и их великое множество; кабан с белыми клыками, охоту на которого смельчаки всегда предпочитали всем другим видам охоты, по-прежнему водится в дебрях крайнего северо-запада; мужчины там благороднее, мудрее, сильнее, чем выродившаяся порода людей, живущих под знаменем саксов. Дочери страны, синеглазые, златокудрые, с белоснежными персями, прекрасны; среди них выберет она для Хэмиша девушку безупречного происхождения и доброй славы, та навек горячо его полюбит и осветит их летнюю лачужку, словно солнечный луч, и живительным теплом очага согреет их зимнее жилище.
Такими описаниями пыталась Элспет умерить отчаяние сына и убедить его, если только возможно, покинуть роковое место, с которым он, по-видимому, решил не расставаться. Стиль ее речей был поэтичен, но во всем остальном они сильно напоминали те излияния, которыми она, подобно другим любящим матерям, докучала Хэмишу, когда в его детские или отроческие годы хотела добиться согласия на что-то, чему он противился; но чем более она отчаивалась, что ей удастся своими посулами сломить его упорство, тем громче, быстрее и внушительнее она говорила.
На Хэмиша все ее красноречие не производило никакого действия. Он гораздо лучше матери знал современное положение дел в родной стране, и понимал, что хотя, пожалуй, ему и удастся, бежав, скрываться в дальних горных местностях, однако во всей Горной Шотландии не найдется уголка, где ему возможно было бы заниматься отцовским промыслом, даже если бы он и не усвоил более просвещенных взглядов своего времени и не проникся мыслью, что разбой уже не является путем к почестям и славе. Поэтому она проповедовала ушам неслышащим и усердствовала напрасно, пытаясь описать край, где жили родичи ее матери, в свете достаточно привлекательном, чтобы склонить Хэмиша уйти с ней туда. Она говорила часами, но тщетно. Единственным ответом были стоны, тяжкие вздохи да возгласы, в которых выражалось беспредельное отчаяние.
Наконец Элспет вскочила, выпрямилась и, сменив монотонные речи, прославлявшие прелести края, где она предполагала найти убежище, на отрывистый, лаконичный язык, язык сильной страсти, сказала:
—Как я глупа, что расточаю слова свои перед ленивым, скудоумным, тупым мальчишкой, который весь скорчился, как пес, увидевший плеть. Оставайся тут, дождись своих надсмотрщиков и прими от их рук наказание. Но не думай, что глаза твоей матери будут глядеть на этот позор. Я не могла бы после этого жить. Глаза мои часто видели смерть, но бесчестье — никогда. Прощай, Хэмиш! Прощай навеки!
Стрелою вылетела она из хижины и действительно, может быть, в ту минуту хотела выполнить объявленное ею решение навсегда расстаться с сыном. Страшное зрелище предстало бы в тот вечер всякому, кто встретил бы Элспет на своем пути. Будто обреченный на вечные скитания призрак, бродила она в пустынных лесах, ведя сама с собою речи, пересказать которые нет возможности. Много часов подряд металась она, не избегая самых опасных путей, а словно сама их отыскивая. Зыбкая стежка средь болота, узкая тропинка, вьющаяся на головокружительной высоте вдоль края пропасти или по берегу бурной реки, — вот те дороги, которые она избирала, по которым неслась без оглядки. Но именно это мужество, отчаянием порожденное, спасло ей жизнь, ибо хотя самоубийство в Горной Шотландии было явлением весьма редким, она, должно быть, собиралась уже порешить с собою. Уверенно, как серна, неслась она по краю пропасти. Взгляд ее в этом возбужденном состоянии был так пронзителен, что даже во мраке примечал опасности, которых человек пришлый не сумел бы избежать среди бела дня.
Элспет не пошла напрямик — тогда она вскоре очутилась бы далеко от лачуги, где оставила сына. Ее путь был извилист — она все время кружила возле того места, к которому была прикована всем существом своим, и, непрестанно блуждая по окрестностям, чувствовала, что уйти совсем — свыше ее сил. С первыми лучами утренней зари она направилась к хижине. Подойдя к плетенной из прутьев двери, она помедлила, словно пристыженная тем, что необоримая нежность снова привела ее туда, откуда она ушла с намерением никогда не вернуться. Но еще больше, чем стыда, в ее промедлении было тревоги и страха; тревоги, вызванной опасением, не повредило ли все же крепчайшее снотворное здоровью ее светловолосого сына; страха — при мысли, что, не ровен час, враги схватили его посреди ночи. Она бесшумно открыла дверь и, крадучись, вошла. Обессиленный горем и мучительными думами, а возможно, в какой-то мере еще находившийся под действием снадобья, Хэмиш в ее отсутствие снова уснул тем тяжелым, глубоким сном, который, говорят, одолевает индейцев в промежутках между пытками. Мать сперва даже усомнилась, действительно ли это он лежит на убогом ложе;
—она не могла даже с уверенностью сказать, слышит ли она его дыхание. Сердце у нее учащенно билось, когда она подошла к находившемуся посредине хижины очагу, где, прикрытые куском торфа, тлели красноватые угольки огня, никогда не угасающего в шотландском очаге, покуда те, кто поддерживает огонь, не покинут навсегда свое жилище.
—Бедный огонек, — проговорила она, зажигая спичкой сосновую щепку, которая заменяла ей свечу, — бедный огонек, скоро ты угаснешь навеки, и я молю небо о том, чтобы жизнь Элспет Мак-Тевиш длилась не дольше твоей!
С этими словами она, высоко подняв ярко горевшую щепку, поднесла ее к ложу, на котором лежал распростертый Хэмиш, причем по его положению трудно было сказать, спит он или лежит в забытьи Свет ударил юноше в глаза, он мгновенно очнулся, вскочил на ноги, выхватил кинжал, рванулся вперед, словно для схватки со смертельным врагом, и крикнул:
—Ни с места! Стой! Если тебе дорога жизнь — ни с места!
—Вот теперь ты говоришь и действуешь, как покойный мой муж, — ответила Элспет, — в словах и поступках твоих я узнаю сына Мак-Тевиша Мхора.
—Матушка, — сказал Хэмиш, и в голосе его теперь звучала не вызванная отчаянием решимость, а желание спокойно объясниться, — ах, милая, дорогая матушка, зачем вы вернулись?
—Спроси, почему лань возвращается к своему олененку, почему рысь возвращается в свое логово, к детенышу своему? Помни, Хэмиш, сердце матери живет в груди ее дитяти — только там.
— Тогда это сердце скоро перестанет биться, — ответил Хэмиш, — если только оно не способно жить в груди, покоящейся под дерном. Не осуждайте меня, матушка. Если я плачу, то не потому, что мне жаль себя, — мне жаль вас: ведь мои страдания скоро кончатся, а вот ваши, — ах, кто, кроме неба, сможет положить им предел?
Элспет вздрогнула и слегка подалась назад, но минуту спустя снова выпрямилась и приняла прежний гордый вид.
—Я было подумала, что ты мужчина, — начала она, — но сейчас ты опять стал ребенком. Хэмиш, выслушай меня и уйдем отсюда вместе. Разве я в чем-либо виновата перед тобой, чем-либо тебя обидела? Но если это даже и так — не надо мне мстить столь жестоко. Смотри, Элспет Мак-Тевиш никогда ни перед кем, даже перед священником, не преклоняла колен, а теперь она падает ниц перед собственным сыном и молит его о прощении. — С этими словами она бросилась перед юношей на колени, схватила его руку и, покрывая ее поцелуями, сотни раз повторила душераздирающим голосом самые трогательные мольбы о прощении.
—Прости, — твердила она, — прости меня, во имя праха отца твоего, прости, во имя тех мук, которые я претерпела, вынашивая тебя, во имя того, как я тебя пестовала! Слушай, небо, и ты, земля, гляди — мать просит прощения у сына, а он неумолим!
Тщетно пытался Хэмиш остановить этот поток страстных жалоб, повторяя матери самые торжественные заверения в том, что он полностью простил учиненный ею гибельный обман.
—Пустые все это слова, — возражала Элспет, — ничего не значащие речи, которыми ты упорно прикрываешь желание отомстить мне. Если хочешь, чтобы я тебе поверила, — уйди тотчас отсюда, покинь этот край, где опасность, нависшая над тобой, растет с каждым часом. Сделай это — тогда я смогу тешить себя мыслью, что ты и вправду простил меня; если же ты откажешься — я снова призову луну и звезды, небо и землю в свидетели той неуемной мести, с которой ты преследуешь мать за проступок, — да полно, проступок ли это? — единственно из любви к тебе содеянный!
—Матушка, — сказал Хэмиш, — вам не изменить моего решения. Бежать я ни от кого не намерен. Надумай Баркалдайн прислать за мной всех гэлов, служащих под его знаменем, — здесь, на этом месте, буду
я дожидаться их; и когда вы приказываете мне бежать, это так же тщетно, как если б вы вон той горе приказали сдвинуться с места. Будь мне известно, какой дорогой они идут, я избавил бы их от труда разыскивать меня; но может статься, что я пойду навстречу им горной тропой, а они явятся со стороны озера. Здесь дождусь я своей судьбы, и нет во всей Шотландии голоса достаточно властного, чтобы приказать мне уйти отсюда и заставить меня повиноваться!