– Да. Все хорошо. Только... – Перед внутренним взором Бага на какое-то мгновение вновь появилась бледная ночная гостья; сказать? не сказать?
– Что «только»? Что-нибудь не так? – Ли-пэн обеспокоенно отставил чашку. – Ты говори, говори, драг еч. Это же моя работа.
Да три Яньло, в конце концов! Мало ли, что привидится... Да и Кай взволнуется, а сейчас у него и другой мороки полно, в преддверии праздника-то. И как сказать? Мол, было мне видение, а может, и не видение, но только заходила какая-то преждерожденная сквозь закрытую дверь, а потом взяла и растаяла как туман?
– Только спал я плохо, – успокаивающе улыбнулся Баг. – Это, наверное, от усталости. Все же путь к вам неблизкий. – Он положил руку на загривок сидевшему на соседнем табурете коту; стал поглаживать. Судья Ди тихонько замурлыкал. – Вертелся всю ночь, еле заснул. Знаешь, еч, как это бывает?
– Ну... да. – Вот в этом был весь Кай Ли-пэн. Если бы Багу пришлось составлять его членосборный портрет, то помимо чисто внешних черт ханбалыкского приятеля он обязательно бы указал вот это «ну... да» – с небольшой, хорошо акцентированной паузой между словами и короткой, искренней и оттого обезоруживающей улыбкой. – Я сам плохо сплю в последние две седмицы, – продолжал между тем Кай, – работы просто море. Кажется, вся Поднебесная к нам съехалась. И гокэ прибыло – тьма. Сегодня с утра, вот, ютаи [ 19] приехали, я только что от них. Да ты сам увидишь на приеме.
– Да-да, ты весь в делах, как и обычно, – усмехнулся Баг, прихлебывая чай: надо же, вкусно!
– Ну... да. Какие у нас планы?
– Я не хотел бы затруднять тебя, драг еч... Перестань, перестань! Ты – мой гость. Значит, так: мы пообедаем, только не здесь, не в самом центре. И если ты не против, немного позднее, чем принято, а то ведь в обеденный час тут не протолкнуться, ну да ты знаешь. – Да, Баг хорошо знал этот обычай ханбалыкцев: время принятия пищи, чи, так сказать, фань три раза в день, для них было почти священно. Каждое учреждение, служба или ведомство, не говоря уж о вольных предпринимателях и людях свободных занятий, свято соблюдали два часа, традиционно отводимые для дневной трапезы – с полудня до двух; в это время все харчевни и закусочные были переполнены, ибо ханбалыкцы щедро вознаграждали себя за смирение, проявленное при вкушении завтрака, и найти свободное место почиталось за удачу. – Потом – на воздухолетный вокзал, встретим твоего напарника. Но сначала я должен тебе показать кое-что интересное. Ты, наверное, и не слышал даже.
– Да, в Ханбалыке перемены поразительные. Так много нового...
– Ну... да. Помнишь усадьбу. Ли? Ну тут недалеко, на Дашаларе? О! Там теперь появилось удивительное место. Нет-нет, не скажу, ты сам увидишь и все поймешь. Так что допиваем чай и – вперед.
Полог откинулся, и в чайную вошли, весело переговариваясь, несколько преждерожденных в официальном платье – по виду служащие какого-то близлежащего управления. Приближался обеденный час, и в чайной «Жасмина аромат» становилось все более оживленно.
Богдан Рухович Оуянцев-Сю
Багатур Лобо
– Что «только»? Что-нибудь не так? – Ли-пэн обеспокоенно отставил чашку. – Ты говори, говори, драг еч. Это же моя работа.
Да три Яньло, в конце концов! Мало ли, что привидится... Да и Кай взволнуется, а сейчас у него и другой мороки полно, в преддверии праздника-то. И как сказать? Мол, было мне видение, а может, и не видение, но только заходила какая-то преждерожденная сквозь закрытую дверь, а потом взяла и растаяла как туман?
– Только спал я плохо, – успокаивающе улыбнулся Баг. – Это, наверное, от усталости. Все же путь к вам неблизкий. – Он положил руку на загривок сидевшему на соседнем табурете коту; стал поглаживать. Судья Ди тихонько замурлыкал. – Вертелся всю ночь, еле заснул. Знаешь, еч, как это бывает?
– Ну... да. – Вот в этом был весь Кай Ли-пэн. Если бы Багу пришлось составлять его членосборный портрет, то помимо чисто внешних черт ханбалыкского приятеля он обязательно бы указал вот это «ну... да» – с небольшой, хорошо акцентированной паузой между словами и короткой, искренней и оттого обезоруживающей улыбкой. – Я сам плохо сплю в последние две седмицы, – продолжал между тем Кай, – работы просто море. Кажется, вся Поднебесная к нам съехалась. И гокэ прибыло – тьма. Сегодня с утра, вот, ютаи [ 19] приехали, я только что от них. Да ты сам увидишь на приеме.
– Да-да, ты весь в делах, как и обычно, – усмехнулся Баг, прихлебывая чай: надо же, вкусно!
– Ну... да. Какие у нас планы?
– Я не хотел бы затруднять тебя, драг еч... Перестань, перестань! Ты – мой гость. Значит, так: мы пообедаем, только не здесь, не в самом центре. И если ты не против, немного позднее, чем принято, а то ведь в обеденный час тут не протолкнуться, ну да ты знаешь. – Да, Баг хорошо знал этот обычай ханбалыкцев: время принятия пищи, чи, так сказать, фань три раза в день, для них было почти священно. Каждое учреждение, служба или ведомство, не говоря уж о вольных предпринимателях и людях свободных занятий, свято соблюдали два часа, традиционно отводимые для дневной трапезы – с полудня до двух; в это время все харчевни и закусочные были переполнены, ибо ханбалыкцы щедро вознаграждали себя за смирение, проявленное при вкушении завтрака, и найти свободное место почиталось за удачу. – Потом – на воздухолетный вокзал, встретим твоего напарника. Но сначала я должен тебе показать кое-что интересное. Ты, наверное, и не слышал даже.
– Да, в Ханбалыке перемены поразительные. Так много нового...
– Ну... да. Помнишь усадьбу. Ли? Ну тут недалеко, на Дашаларе? О! Там теперь появилось удивительное место. Нет-нет, не скажу, ты сам увидишь и все поймешь. Так что допиваем чай и – вперед.
Полог откинулся, и в чайную вошли, весело переговариваясь, несколько преждерожденных в официальном платье – по виду служащие какого-то близлежащего управления. Приближался обеденный час, и в чайной «Жасмина аромат» становилось все более оживленно.
Богдан Рухович Оуянцев-Сю
Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,
21-й день первого месяца, отчий день,
вечер
Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, мудрый и бдительный попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Мокий Нилович Рабинович вместе с вернувшейся под отеческий кров на зимние каникулы дочерью, юной красавицей Ривою, вечерком отчего дня заехал к Оуянцевым-Сю на улицу Савуши [ 20] запросто, почайпить. Давние дружеские отношения между сановником и его непосредственным подчиненным позволяли это делать без напряжения и без задних мыслей, каковые порой еще приходят, когда сослуживцы, пребывающие в явственном должностном неравенстве, принимаются вдруг ходить дружка к дружке трапезничать да семейничать по-всякому: мол, а чего хочет, коли зовет? а на что рассчитывает, коли едет? Сей этап, ежели он и мелькнул когда в отношениях между Богданом и Мокием Ниловичем, давно остался в прошлом; Рабиновичи и Оуянцевы-Сю много лет уж дружили домами. Вот только супруга Мокия Ниловича, Рахиль Абрамовна, не смогла на этот раз последовать за мужем к хлебосольным Оуянцевым; с молодости учительница Божьей милостью, последнее время она то и дело пропадала в командировках, распространяя бесценный опыт, накопленный за тридцать с лишним лет преподавания в начальных классах по несчетным школам Ордуси. Во вторницу она отбыла в Надым по приглашению тамошней городской палаты народного образования, а нынче, часов, как прикидывал Великий муж, этак пять назад, вылетела рейсовым воздухолетом в Жмеринку, где более двух с половиною веков назад обосновался ее род (видно, оттого-то Раби Нилыч по рассеянности и называл иногда затруднительные положения жмеринками).
В канун лунного Нового года и несколько дней после оного транспорт Ордуси трудится с удвоенной нагрузкою. Так уж исстари повелось-сложилось: Новый год христианский, с елками да пенистым «гаолицинским» – он больше для молодежных радостей, с танцами да лирическими приключениями, а те, кто постарше, проводят его обычно с возлюбленными наедине (особливо если взрослые детки в отъезде или увеселяются со сверстниками); а вот Новый год лунный – здесь уж по древнему ханьскому обычаю большие семьи собираются под одною крышей, хоть по двадцать человек, хоть по сорок... Есть, конечно, и иные Новые года (вот Наврузбайрам, к примеру), их тоже отмечают всякий особо; Господь милостив, праздников много в Ордуси, а всей работы не переделаешь и всех денег не заработаешь, главное – чтобы жизнь в охотку шла. И Мокий Нилович назавтра собирался с дочкой в полет в родную Хайфу, на всю седмицу, а Рахиль Абрамовна, погостевав денек у своих в канун празднества, должна была аккурат перед самым двадцать четвертым днем месяца с мужем воссоединиться на средиземноморском бреге; дом мужа – это святое. Недаром еще великий Учитель наш Конфуций говаривал: «Если человек лишен человеколюбия, то что ему ритуалы? Если человек лишен человеколюбия, то что ему музыка?» [ 21]
Еще несколько дней назад Богдан тоже уверен был, что на праздник сможет выбраться с женою вместе к родителям, в Харьков, – но тут, как гром средь ясного неба, как сладкая роса [ 22] на скромно трудящееся поле, пало на него приглашение к императорскому двору на празднование удивительного двойного юбилея.
Фирузе страшно гордилась мужем и всячески пыталась нынче днем втолковать маленькой Ангелине, какая честь оказана их семье. После она утверждала, что та вполне ее поняла...
Поглядели, умиляясь, на мирно спящую Ангелину. Перешли к столу. Потолковали о погодах, потолковали о видах на озимые урожаи, потолковали об увидевших свет в последние месяцы шедеврах изящной словесности и каллиграфии. Все, как подобает просвещенным людям.
Перешли к вопросам более насущным.
– Не тушуйся, Богдан, – говорил Мокий Нилович, аккуратно промокая носовым платком лоб, слегка запотевший от обилия выпитого горячего чая. – Ханбалык посмотришь... Эх, красивый городище... Величавый!
– Неловко, Раби Нилыч, – отвечал Богдан. – Несообразно... Я еду, а вы, начальник мой прямой, – нет. Что ж вас-то они не пригласили?
Раби Нилыч улыбнулся добродушно и так широко, что даже косматые брови его, казалось, еще больше встопорщились и слегка задрались кверху.
– Говорю ж тебе – не тушуйся. Заслуги твои перед империей неоспоримы. А я на своем веку везде побывал, все повидал. И дворцы, и чертоги. Мы ж с повелителем всего, что меж четырьмя морями [ 23], почитай, одногодки, первый раз видались чуть не четверть века назад, а последний – когда в числе прочих вновь назначенных улусных главных цензоров я ко двору представляться ездил и от него подтверждение на должность получал... Хороший он. Человеколюбивый. Тоже постарел, наверное... Ты, главное, успей там поглядеть поболе. Смену караулов у центральных врат обязательно подгадай застать. В Запретном городе исстари Восьмикультурная Гвардия дежурит, так в веках повелось. Молодцы все на подбор, из маньчжур обязательно. Так когда, скажем, стражей из Полка славянской культуры сменяют стражи Полка культуры, к примеру, тибетской – то-то радость, то-то загляденье! Народ загодя сбирается...
– По телевизору видел, – солидно кивнул Богдан. – Внушает.
– Разве по телевизору прочувствуешь, как они шаг-то печатают? Эх... – Раби Нилыч мечтательно уставился в пространство, на какое-то время, видимо, погрузившись в сладостные воспоминания молодости.
Фирузе и Рива по ту сторону большого круглого стола меж тем перешептывались о чем-то своем, о девичьем.
– А я, честно сказать, если бы меня позвали, не порадовался бы, – вернулся к действительности Мокий Нилович. – Стар стал, торжественные эти собрания не по силам. Лучше уж домой, к батьке Нилу в Хайфу... Соскучился – сил нет! Сколько уж лет не был, все недосуг, недосуг... И главное, как человек устроен сообразно: пока сила есть, так оно и ништо, а вот как дряхлеть начинаешь и пользы от тебя становится – с гулькин нос, так и ты от дел своих нескончаемых вроде как в душе своей отрешаешься, неважны они тебе становятся, хотя, казалось бы, еще год назад без них и жить не мог, во сне не жену и не дочку, а бумажки свои видел... А теперь чуть глаза закроешь – так будто наяву: море, сикоморы, тамариски... пальмы ветвями трясут на ветру... Эх! По весне-то на Вербное, глядишь, не вербой тутошней, а, ровно в детстве, пальмой размахивать стану...
Фирузе, как ни была увлечена воркованием со своей молодой подругою, – услышала.
– Это вы точно подметили, Мокий Нилович, – подхватила она. – Богдану и впрямь, верно, дела снятся. Особенно когда отчетность мучит... Непременно под Чуньцзе худеет, бледнеет, а чуть заснет – пальцами так щекотно мне по животу шевелит, будто по клавиатуре компьютерной, и приговаривает, не просыпаясь: где я сохранил файл июньского отчета? Ну где?
Все дружно засмеялись: Богдан – чуть принужденно, Рива – сверкнув в сторону Богдана очами и слегка покраснев (видно, невольно представив себе сию супружескую ночь во всей красе), Мокий Нилыч – с пониманием. Фирузе – громче всех.
Богдан насупился, вконец смутившись.
– Ты не шути этим, Фира, – сказал он строго. – Какие тут шутки. Дела и материалы в порядке содержать – это же не самоцель, не бюрократизм варварский. В прежние времена, говорят, бывало так и у нас: не важно, что за бумажками стоит, что скрывается, лишь бы сами бумажки все были одна к одной, дабы комар носу не подточил. Не столько делами люди занимались, сколько гладкостью документальной. А так – сама прикинь: мы ж таким манером историю пишем.
– Золотые слова, – размашисто покивал Мокий Нилович. – В точку.
– Минфа! – задорно ввернула Рива, явственно ерничая, и опять сверкнула на Богдана взглядом.
– То-то и оно, дочка, минфа! – серьезно подтвердил Великий муж. – Богдан Рухович – человек ответственный. В Цветущей Средине еще когда было учреждено, чтобы между предметом или событием, объективно существующим, и его отображением информационным – на бамбуковой ли дощечке, на бумажном ли листу, на диске ли жестком – было полное и предельно возможное соответствие. Про выпрямление имен слыхала? И об историках будущего Богдан правильно дал понять. Им в своем веке двадцать каком-нибудь про наши времена диссертации защищать – и горюшка не будет: что на самом деле случалось, то все записано во всех подлинных подробностях, а чего не было – про то и сказу нет...
– Да я же не спорю, – с готовностью сдалась верная Фирузе. – Только жалко мне его очень.
– Ты не жалей, ты гордись им, – посоветовал Раби Нилыч.
Фирузе вздохнула:
– Одно другому не мешает... Мне порой кажется, что для жены это вообще одно и то же. Если мужем гордиться не из-за чего – так и жалеть его причины не найдешь...
– А я, – заявила Рива, – когда замуж выйду, ни под каким видом не стану унижать своего избранника жалостью!
– Эка! – сказал Мокий Нилович. – Вот еще новости!
– Отчего же сразу унижать, милая? – негромко спросила Фирузе.
– Ну как же! – Рива дернула плечиком, затянутым тонкой тканью яркого шелкового халата. – Это дуцзи всяких можно жалеть, а не мужчину, с которым... ну... – Она опять покраснела.
– А вот скажи-ка нам, дочка, кто такие есть дуцзи? – с некоторой суровостью (вполне, впрочем, напускной) велел Мокий Нилович.
Рива чуть нахмурила лоб.
– Слепые, без рук или без ног, умственно расслабленные... – без особой уверенности перечислила она.
– А мужчина, когда своим делом сильно увлечен, на все остальное обязательно умственно расслаблен, – сказала Фирузе. – Поверь моему слову, Ривонька.
Юная красавица хотела, видно, возразить и вдруг осеклась, как бы что-то припомнив.
– А и правда... – пробормотала она изумленно. – Ой, правда!
– А тебе-то откуда знать? – насторожился Мокий Нилович.
– Мало ли... – несколько смешавшись, ответила Рива.
Старый цензор поглядел на нее пристально – как, бывало, в кабинете своем на проштрафившихся подчиненных глядывал. Насквозь.
– Да ты не замуж ли собралась? – несколько, на взгляд Богдана, нетактично осведомился он.
Рива замахала руками:
– Вот еще!
– Смотри, дочка, – густо проговорил Мокий Нилович. Повернулся к Богдану. – Поверишь ли, еч, она на своей обсерватории, я так понимаю, ухажера нашла!
– Да будет вам, папенька! – На этот раз Рива Мокиевна покраснела так, что едва слезы не навернулись, и на миг растерянно глянула на Богдана исподлобья – тут же, впрочем, отведя взгляд.
– Нет, ты уж соизволь просветить меня, старика, на сей немаловажный счет, – сказал Великий муж. – Что, скажешь, не прилетают тебе письма чуть не каждый день?
– Ну так что с того?
Сановник снова повернулся к Богдану.
– Я-то, дурень, думал, она в Тибете и впрямь астрофизике обучается... – начал он.
– А то нет! – перебила Рива. Мокий Нилович и бровью не повел.
– То есть обучается, конечно, зимнюю-то сессию без единой помарочки сдала, что да, то да. Директор училища при обсерватории весьма девочкой доволен, звонил мне... Но образовался, вишь ты, у нее там помимо прочих успехов и отличных оценок еще и верный рыцарь, да не наш, не ордусянин, а из иноземных. Как его... Абу... Али... кто-то ибн чей-то...
– Вадих Абдулкарим аль-Бакр бен Белла, – без запинки, не то что список увечностей, отбарабанила Рива.
– Во-во. И как только запомнила...
– Папенька! – с неподдельным возмущением воскликнула Рива. – Ну разве же можно быть таким дремучим националистом?!
– Ишь, слов каких нахваталась, – сварливо произнес Раби Нилыч, но глаза его искрились от гордости за дочь: какая взрослая! какая самостоятельная в мыслях и поступках!
– Он француз...
«Опять француз», – уныло подумал Богдан.
– ...Из алжирской провинции, очень талантливый, а наши телескопы, и оптические, и радио, ведь самые большие в мире! Для него такая радость к нам попасть! Вот! – Она сунулась левой рукою в широкий правый рукав, вынула оттуда фотографию.
На фото в два ряда, один ряд повыше другого, на фоне поднесенной едва ли не к зениту титанической чаши удивительного прибора для изучения небесной Веселенной – на заднем плане просматривались подернутые дымкой ледяные зубцы дальних хребтов – позировали девять человек: четыре девушки и пятеро молодых людей. Риву сразу можно было узнать, она явственно была самой красивой даже на этом небольшом любительском снимке, хоть качество его не могло передать всей прелести ее лица, а теплая меховая одежда прятала ее изящную фигурку; слева от нее стоял, сладко улыбаясь, молодой усатенький араб в неумело наброшенном полушубке.
– Вот наша группа... Вот он среди нас всех... – как-то неубедительно и оттого несколько косноязычно пояснила смутившаяся девушка.
– И стоят рядом, – констатировал Мокий Нилович. Рива всплеснула свободной рукой. – И фотокарточку с собой носит...
– Папенька! – едва не плача, взмолилась Рива Мокиевна и утянула фотографию к себе. – Ну да, да, он, конечно, ухаживает, ну и что?
– За такой красивой девушкой вся обсерватория должна ухаживать, – примирительно сказала Фирузе. – На коленах стоять. От директора до младшего дворника включительно.
– Перестаньте голову кружить девчонке! – уже не шутя возмутился Мокий Нилович. – Нашли раскрасавицу, тоже мне! От горшка два вершка!
– Может, ты, как человек сугубо казенный, переживаешь, что он иноземец? – сменив тон на доверительный, произнесла Рива. – Так он, по-моему, тоже от этого переживает. Он мне даже как-то раз сказал: может, мы скоро будем жить в одном государстве...
– Подданства просить собрался? – деловито осведомился главный цензор; тут была его стихия. – Из-за телескопа или из-за тебя?
– Не знаю, – растерялась Рива. – Не было разговора... А только он обмолвился: мол, скоро, наверно, будем жить в одном и том же государстве... И лицо у него стало такое мечтательное да отрешенное, будто он только что новую звезду открыл и в телескоп на нее смотрит...
– Как у умственно расслабленного, – добавила мудрая и верная Фирузе.
Общий смех, раздавшийся вслед за ее репликой, мигом разрядил обстановку. «Хорошая жена – благословение Аллаха, – вспомнил Богдан слова, которые частенько произносил отец Фирузе. – Как прав старый бек, как прав!»
Разговор перешел на дела текущие. Мокий Нилович полюбопытствовал, что Богдан надумал подарить императору к юбилею; минфа в ответ вскочил из-за стола и гордо снял с полки роскошно изданный, с бесчисленными цветными вклейками перевод на русское наречие прошлогоднего труда императора о приматах моря.
– В средницу вышел, – похвастался Богдан, держа фолиант обеими руками и слегка покачивая, дабы продемонстрировать всю его весомость. – Вон как расстарались. И перевод мастеровитый. Пока еще до дворцовой библиотеки обязательный экземпляр доползет...
– Сообразно, – коротко похвалил Богдана старый цензор. – Воздухолет-то с таким грузом подымется? – пошутил он.
– Да уж... Завтра мы, как и вы, Мокий Нилович, тоже весь день в воздухолетных заботах, – проговорила Фирузе, наливая гостям свежего чаю. – Билеты до Харькова, уж заказанные, сдавать пришлось, и срочно все переигрывать. Причем, раз уж на восток лететь, я, как и супруга ваша, решила своих посетить накоротке, а на Ургенч назавтра нет ничего, туда раз в три дня летают... Пришлось брать на иноземный рейс.
– Вот те здрасьте! – удивился Великий муж.
– Иноземцев-то любопытных в Ханбалык на празднество тоже множество движется, – пояснил Богдан, вернув фолиант на полку и садясь на свое место, – ну а наших и вовсе не счесть. И вот транспортники александрийские совместно с европейскими такие рейсы на эту седмицу учудили, что как автобусы от остановки к остановке движутся. Лондон-Ханбалык. С посадками в Париже, Берлине, Праге, Александрии, Перми, Сверловске [ 24]... дальше не помню, но ценно тут то, что у него под конец и в Ургенче посадка, а потом через Улумуци и Каракорум на Восточную столицу, на Ханбалык...
– Ага, – понимающе кивнул Мокий Нилович. – С расчетом, что не всем до конца, а на освобождающиеся места новые путники сядут... – пошевелил бровями задумчиво.
– Мы с Ангелиночкой в Ургенче выйдем, и дальше Богдан уж один полетит, – продолжила Фирузе, покивав. – А мы побудем денек с семьей моей и на следующий день уж вместе с отцом за мужем вслед...
– Бага тоже ко двору призвали? – уточнил Мокий Нилович.
– Да, – не скрывая гордости, ответила Фирузе.
– Высоко оценил двор ваши асланiвские подвиги [ 25], – задумчиво уронил сановник и затем, как бы подытоживая, добавил коротко: – Правильно оценил.
– Жаль только, не получилось вместе с Багом лететь, – посетовал Богдан. – Он, верно, уж в столице. Там его друг старый дожидался – вот и не стал под нас подлаживаться... а мы под него – тоже не смогли.
Кстати зашедший разговор о завтрашних разъездах напомнил всем, что пора бы и расходиться – рейсы ранние, дороги дальние. Мокий Нилович с дочкою засобирались. Обменялись сообразными поклонами и благодарностями – ах, как вы нас вкусно угостили! ах, как замечательно, что вы нашли время к нам зайти! Уже в прихожей Мокий Нилович, шевеля бровями в непонятной Богдану нерешительности, медленно надевая старенькую, невзрачную соболью шубу – в одежде, да и во всем материальном, сановник был, как то и подобает благородному мужу, весьма неприхотлив, – вдруг вымолвил, не успев продеть левую руку в рукав и оттого замерев в несколько странной позиции:
– Ну-ка, дочка, поди вниз. Прогрей повозку.
– Слушаю, папенька, – слегка обескураженная внезапным отеческим повелением, ответила Рива после едва уловимой заминки. Виновато глянув на Богдана в последний раз, она едва слышно пролепетала скороговоркой: «Я не влюбилась еще, он мне просто нравится...» – и упорхнула.
– Кажется, Ангелина хнычет, – сразу все поняв, сказала Фирузе. – Пойду гляну, может, сон плохой привиделся... До свидания, Мокий Нилович, всего вам доброго. Рахили Абрамовне от нас низкий поклон.
И оставила мужчин одних. Мгновение Великий муж неловко молчал, глядя мимо Богдана.
– Вот что, – глухо сообщил он затем. – Я в Александрию не вернусь. В отставку я выхожу, Богдан Рухович. Шабаш... Погоди, не перебивай. Пора мне, старый стал, немощный... в себе не уверен... Вернешься из Ханбалыка – будешь принимать дела.
– Что? – вырвалось у ошеломленного Богдана.
– Не перебивай, я сказал! Как праздники кончатся – князь твое назначение утвердит. Улус тебе вверяю. Не пустяк. – Он запнулся. – Но не о том речь. На такой пост с нечистой совестью идти – перед Богом грех, перед людьми срам, а перед собой – страх. Работать не сможешь в полную силу. Уверенность потеряешь от угрызений. Я ведь вижу – ты из Мосыкэ сам не свой вернулся. И до сих пор не очухался. Ничего мне рассказать напоследок не желаешь?
Богдан напрягся, стараясь не выдать себя. Словно наяву, вновь зазвучал в его ушах голос градоначальника Ковбасы [ 26]: «Я готов отвечать, но пусть меня судят тайно. Обещай. Иначе все пойдет насмарку. Если все, что я натворил, окажется безрезультатным, оно и впрямь станет просто преступлением. Его оправдывает лишь победа. Не отнимай ее у меня».
И еще: «Знаешь, еч, без моих признаний никто ничего не докажет. Останется только святотатственное хищение, учиненное баку, и безобразное насилие, учиненное хемунису. А я... Харакири всякие у нас не в ходу, но я и попроще придумаю... напьюсь вот и из окошка выпаду с девятого этажа. И все. И вообще никакого не будет суда».
И тогда Богдан понял: это единственный выход.
Нельзя было допустить, чтобы честное начальство было опозорено, а обе нечестные секты усилились вновь. Тут Ковбаса, заваривший сатанинскую кашу, был прав. Если бы он ее не заварил – и разговору б не было, но коли заварил...
Государственная польза требовала...
И в то же время нельзя было, чтобы градоначальник, из лучших побуждений мало-помалу докатившийся до вопиющих и к тому же чреватых потрясением народного доверия человеконарушений, не понес наказания. Просто отпустить преступника Богдан не мог.
Справедливость и правосудие требовали...
И что было делать?
«Не буду этого обещать», – сказал Богдан тогда и ушел. И взгляд еча, грузно сидящего в своем рабочем кресле, жег ему спину, пока он пересекал пространство огромного темного кабинета... и потом, в коридоре, на лестнице... на морозной мосыковской улице... да и теперь Богдан чувствовал этот взгляд ровно так же, как в те первые страшные мгновения, когда выбор уже сделан, и его не переиначить, и его нельзя, не нужно переиначивать, потому что любой иной хуже. Еще хуже.
– Ничего, – проглотив ком в горле, сказал Богдан. – Ничего не хочу рассказать.
Мокий Нилович потоптался. Надел наконец свою шубу, застегнулся. Глянул на Богдана исподлобья:
– И впрямь ли Ковбаса оттого с собою кончил, про что в записке написал? Мол, совесть заела – какой я городу начальник, если не предвидел, не понял, не предотвратил... Ничего тебе на ум не приходит?
– Думаю, и впрямь оттого, – твердо сказал Богдан и взглянул старому другу и руководителю прямо в глаза.
Мокий Нилович тяжело вздохнул. Отвернулся.
– Смотри, Богдан, – тяжело проговорил он. – Тебе работать, тебе жить...
– Смотрю, Раби Нилыч, – сказал Богдан. – Еще как смотрю. Во все глаза.
– Ну, ладно... – недоверчиво пробормотал цензор.
– Всего вам доброго, Мокий Нилович.
– И вам с супругой. Творч усп [ 27], Богдан. Звони иногда.
– Обязательно. Может, и в гости заеду.
– Непременно заезжай.
– Спасибо вам за все, Раби.
– А вот это ты брось, – сердито сказал Великий муж и сам открыл Перед собою дверь на лестницу.
21-й день первого месяца, отчий день,
вечер
Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, мудрый и бдительный попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Мокий Нилович Рабинович вместе с вернувшейся под отеческий кров на зимние каникулы дочерью, юной красавицей Ривою, вечерком отчего дня заехал к Оуянцевым-Сю на улицу Савуши [ 20] запросто, почайпить. Давние дружеские отношения между сановником и его непосредственным подчиненным позволяли это делать без напряжения и без задних мыслей, каковые порой еще приходят, когда сослуживцы, пребывающие в явственном должностном неравенстве, принимаются вдруг ходить дружка к дружке трапезничать да семейничать по-всякому: мол, а чего хочет, коли зовет? а на что рассчитывает, коли едет? Сей этап, ежели он и мелькнул когда в отношениях между Богданом и Мокием Ниловичем, давно остался в прошлом; Рабиновичи и Оуянцевы-Сю много лет уж дружили домами. Вот только супруга Мокия Ниловича, Рахиль Абрамовна, не смогла на этот раз последовать за мужем к хлебосольным Оуянцевым; с молодости учительница Божьей милостью, последнее время она то и дело пропадала в командировках, распространяя бесценный опыт, накопленный за тридцать с лишним лет преподавания в начальных классах по несчетным школам Ордуси. Во вторницу она отбыла в Надым по приглашению тамошней городской палаты народного образования, а нынче, часов, как прикидывал Великий муж, этак пять назад, вылетела рейсовым воздухолетом в Жмеринку, где более двух с половиною веков назад обосновался ее род (видно, оттого-то Раби Нилыч по рассеянности и называл иногда затруднительные положения жмеринками).
В канун лунного Нового года и несколько дней после оного транспорт Ордуси трудится с удвоенной нагрузкою. Так уж исстари повелось-сложилось: Новый год христианский, с елками да пенистым «гаолицинским» – он больше для молодежных радостей, с танцами да лирическими приключениями, а те, кто постарше, проводят его обычно с возлюбленными наедине (особливо если взрослые детки в отъезде или увеселяются со сверстниками); а вот Новый год лунный – здесь уж по древнему ханьскому обычаю большие семьи собираются под одною крышей, хоть по двадцать человек, хоть по сорок... Есть, конечно, и иные Новые года (вот Наврузбайрам, к примеру), их тоже отмечают всякий особо; Господь милостив, праздников много в Ордуси, а всей работы не переделаешь и всех денег не заработаешь, главное – чтобы жизнь в охотку шла. И Мокий Нилович назавтра собирался с дочкой в полет в родную Хайфу, на всю седмицу, а Рахиль Абрамовна, погостевав денек у своих в канун празднества, должна была аккурат перед самым двадцать четвертым днем месяца с мужем воссоединиться на средиземноморском бреге; дом мужа – это святое. Недаром еще великий Учитель наш Конфуций говаривал: «Если человек лишен человеколюбия, то что ему ритуалы? Если человек лишен человеколюбия, то что ему музыка?» [ 21]
Еще несколько дней назад Богдан тоже уверен был, что на праздник сможет выбраться с женою вместе к родителям, в Харьков, – но тут, как гром средь ясного неба, как сладкая роса [ 22] на скромно трудящееся поле, пало на него приглашение к императорскому двору на празднование удивительного двойного юбилея.
Фирузе страшно гордилась мужем и всячески пыталась нынче днем втолковать маленькой Ангелине, какая честь оказана их семье. После она утверждала, что та вполне ее поняла...
Поглядели, умиляясь, на мирно спящую Ангелину. Перешли к столу. Потолковали о погодах, потолковали о видах на озимые урожаи, потолковали об увидевших свет в последние месяцы шедеврах изящной словесности и каллиграфии. Все, как подобает просвещенным людям.
Перешли к вопросам более насущным.
– Не тушуйся, Богдан, – говорил Мокий Нилович, аккуратно промокая носовым платком лоб, слегка запотевший от обилия выпитого горячего чая. – Ханбалык посмотришь... Эх, красивый городище... Величавый!
– Неловко, Раби Нилыч, – отвечал Богдан. – Несообразно... Я еду, а вы, начальник мой прямой, – нет. Что ж вас-то они не пригласили?
Раби Нилыч улыбнулся добродушно и так широко, что даже косматые брови его, казалось, еще больше встопорщились и слегка задрались кверху.
– Говорю ж тебе – не тушуйся. Заслуги твои перед империей неоспоримы. А я на своем веку везде побывал, все повидал. И дворцы, и чертоги. Мы ж с повелителем всего, что меж четырьмя морями [ 23], почитай, одногодки, первый раз видались чуть не четверть века назад, а последний – когда в числе прочих вновь назначенных улусных главных цензоров я ко двору представляться ездил и от него подтверждение на должность получал... Хороший он. Человеколюбивый. Тоже постарел, наверное... Ты, главное, успей там поглядеть поболе. Смену караулов у центральных врат обязательно подгадай застать. В Запретном городе исстари Восьмикультурная Гвардия дежурит, так в веках повелось. Молодцы все на подбор, из маньчжур обязательно. Так когда, скажем, стражей из Полка славянской культуры сменяют стражи Полка культуры, к примеру, тибетской – то-то радость, то-то загляденье! Народ загодя сбирается...
– По телевизору видел, – солидно кивнул Богдан. – Внушает.
– Разве по телевизору прочувствуешь, как они шаг-то печатают? Эх... – Раби Нилыч мечтательно уставился в пространство, на какое-то время, видимо, погрузившись в сладостные воспоминания молодости.
Фирузе и Рива по ту сторону большого круглого стола меж тем перешептывались о чем-то своем, о девичьем.
– А я, честно сказать, если бы меня позвали, не порадовался бы, – вернулся к действительности Мокий Нилович. – Стар стал, торжественные эти собрания не по силам. Лучше уж домой, к батьке Нилу в Хайфу... Соскучился – сил нет! Сколько уж лет не был, все недосуг, недосуг... И главное, как человек устроен сообразно: пока сила есть, так оно и ништо, а вот как дряхлеть начинаешь и пользы от тебя становится – с гулькин нос, так и ты от дел своих нескончаемых вроде как в душе своей отрешаешься, неважны они тебе становятся, хотя, казалось бы, еще год назад без них и жить не мог, во сне не жену и не дочку, а бумажки свои видел... А теперь чуть глаза закроешь – так будто наяву: море, сикоморы, тамариски... пальмы ветвями трясут на ветру... Эх! По весне-то на Вербное, глядишь, не вербой тутошней, а, ровно в детстве, пальмой размахивать стану...
Фирузе, как ни была увлечена воркованием со своей молодой подругою, – услышала.
– Это вы точно подметили, Мокий Нилович, – подхватила она. – Богдану и впрямь, верно, дела снятся. Особенно когда отчетность мучит... Непременно под Чуньцзе худеет, бледнеет, а чуть заснет – пальцами так щекотно мне по животу шевелит, будто по клавиатуре компьютерной, и приговаривает, не просыпаясь: где я сохранил файл июньского отчета? Ну где?
Все дружно засмеялись: Богдан – чуть принужденно, Рива – сверкнув в сторону Богдана очами и слегка покраснев (видно, невольно представив себе сию супружескую ночь во всей красе), Мокий Нилыч – с пониманием. Фирузе – громче всех.
Богдан насупился, вконец смутившись.
– Ты не шути этим, Фира, – сказал он строго. – Какие тут шутки. Дела и материалы в порядке содержать – это же не самоцель, не бюрократизм варварский. В прежние времена, говорят, бывало так и у нас: не важно, что за бумажками стоит, что скрывается, лишь бы сами бумажки все были одна к одной, дабы комар носу не подточил. Не столько делами люди занимались, сколько гладкостью документальной. А так – сама прикинь: мы ж таким манером историю пишем.
– Золотые слова, – размашисто покивал Мокий Нилович. – В точку.
– Минфа! – задорно ввернула Рива, явственно ерничая, и опять сверкнула на Богдана взглядом.
– То-то и оно, дочка, минфа! – серьезно подтвердил Великий муж. – Богдан Рухович – человек ответственный. В Цветущей Средине еще когда было учреждено, чтобы между предметом или событием, объективно существующим, и его отображением информационным – на бамбуковой ли дощечке, на бумажном ли листу, на диске ли жестком – было полное и предельно возможное соответствие. Про выпрямление имен слыхала? И об историках будущего Богдан правильно дал понять. Им в своем веке двадцать каком-нибудь про наши времена диссертации защищать – и горюшка не будет: что на самом деле случалось, то все записано во всех подлинных подробностях, а чего не было – про то и сказу нет...
– Да я же не спорю, – с готовностью сдалась верная Фирузе. – Только жалко мне его очень.
– Ты не жалей, ты гордись им, – посоветовал Раби Нилыч.
Фирузе вздохнула:
– Одно другому не мешает... Мне порой кажется, что для жены это вообще одно и то же. Если мужем гордиться не из-за чего – так и жалеть его причины не найдешь...
– А я, – заявила Рива, – когда замуж выйду, ни под каким видом не стану унижать своего избранника жалостью!
– Эка! – сказал Мокий Нилович. – Вот еще новости!
– Отчего же сразу унижать, милая? – негромко спросила Фирузе.
– Ну как же! – Рива дернула плечиком, затянутым тонкой тканью яркого шелкового халата. – Это дуцзи всяких можно жалеть, а не мужчину, с которым... ну... – Она опять покраснела.
– А вот скажи-ка нам, дочка, кто такие есть дуцзи? – с некоторой суровостью (вполне, впрочем, напускной) велел Мокий Нилович.
Рива чуть нахмурила лоб.
– Слепые, без рук или без ног, умственно расслабленные... – без особой уверенности перечислила она.
– А мужчина, когда своим делом сильно увлечен, на все остальное обязательно умственно расслаблен, – сказала Фирузе. – Поверь моему слову, Ривонька.
Юная красавица хотела, видно, возразить и вдруг осеклась, как бы что-то припомнив.
– А и правда... – пробормотала она изумленно. – Ой, правда!
– А тебе-то откуда знать? – насторожился Мокий Нилович.
– Мало ли... – несколько смешавшись, ответила Рива.
Старый цензор поглядел на нее пристально – как, бывало, в кабинете своем на проштрафившихся подчиненных глядывал. Насквозь.
– Да ты не замуж ли собралась? – несколько, на взгляд Богдана, нетактично осведомился он.
Рива замахала руками:
– Вот еще!
– Смотри, дочка, – густо проговорил Мокий Нилович. Повернулся к Богдану. – Поверишь ли, еч, она на своей обсерватории, я так понимаю, ухажера нашла!
– Да будет вам, папенька! – На этот раз Рива Мокиевна покраснела так, что едва слезы не навернулись, и на миг растерянно глянула на Богдана исподлобья – тут же, впрочем, отведя взгляд.
– Нет, ты уж соизволь просветить меня, старика, на сей немаловажный счет, – сказал Великий муж. – Что, скажешь, не прилетают тебе письма чуть не каждый день?
– Ну так что с того?
Сановник снова повернулся к Богдану.
– Я-то, дурень, думал, она в Тибете и впрямь астрофизике обучается... – начал он.
– А то нет! – перебила Рива. Мокий Нилович и бровью не повел.
– То есть обучается, конечно, зимнюю-то сессию без единой помарочки сдала, что да, то да. Директор училища при обсерватории весьма девочкой доволен, звонил мне... Но образовался, вишь ты, у нее там помимо прочих успехов и отличных оценок еще и верный рыцарь, да не наш, не ордусянин, а из иноземных. Как его... Абу... Али... кто-то ибн чей-то...
– Вадих Абдулкарим аль-Бакр бен Белла, – без запинки, не то что список увечностей, отбарабанила Рива.
– Во-во. И как только запомнила...
– Папенька! – с неподдельным возмущением воскликнула Рива. – Ну разве же можно быть таким дремучим националистом?!
– Ишь, слов каких нахваталась, – сварливо произнес Раби Нилыч, но глаза его искрились от гордости за дочь: какая взрослая! какая самостоятельная в мыслях и поступках!
– Он француз...
«Опять француз», – уныло подумал Богдан.
– ...Из алжирской провинции, очень талантливый, а наши телескопы, и оптические, и радио, ведь самые большие в мире! Для него такая радость к нам попасть! Вот! – Она сунулась левой рукою в широкий правый рукав, вынула оттуда фотографию.
На фото в два ряда, один ряд повыше другого, на фоне поднесенной едва ли не к зениту титанической чаши удивительного прибора для изучения небесной Веселенной – на заднем плане просматривались подернутые дымкой ледяные зубцы дальних хребтов – позировали девять человек: четыре девушки и пятеро молодых людей. Риву сразу можно было узнать, она явственно была самой красивой даже на этом небольшом любительском снимке, хоть качество его не могло передать всей прелести ее лица, а теплая меховая одежда прятала ее изящную фигурку; слева от нее стоял, сладко улыбаясь, молодой усатенький араб в неумело наброшенном полушубке.
– Вот наша группа... Вот он среди нас всех... – как-то неубедительно и оттого несколько косноязычно пояснила смутившаяся девушка.
– И стоят рядом, – констатировал Мокий Нилович. Рива всплеснула свободной рукой. – И фотокарточку с собой носит...
– Папенька! – едва не плача, взмолилась Рива Мокиевна и утянула фотографию к себе. – Ну да, да, он, конечно, ухаживает, ну и что?
– За такой красивой девушкой вся обсерватория должна ухаживать, – примирительно сказала Фирузе. – На коленах стоять. От директора до младшего дворника включительно.
– Перестаньте голову кружить девчонке! – уже не шутя возмутился Мокий Нилович. – Нашли раскрасавицу, тоже мне! От горшка два вершка!
– Может, ты, как человек сугубо казенный, переживаешь, что он иноземец? – сменив тон на доверительный, произнесла Рива. – Так он, по-моему, тоже от этого переживает. Он мне даже как-то раз сказал: может, мы скоро будем жить в одном государстве...
– Подданства просить собрался? – деловито осведомился главный цензор; тут была его стихия. – Из-за телескопа или из-за тебя?
– Не знаю, – растерялась Рива. – Не было разговора... А только он обмолвился: мол, скоро, наверно, будем жить в одном и том же государстве... И лицо у него стало такое мечтательное да отрешенное, будто он только что новую звезду открыл и в телескоп на нее смотрит...
– Как у умственно расслабленного, – добавила мудрая и верная Фирузе.
Общий смех, раздавшийся вслед за ее репликой, мигом разрядил обстановку. «Хорошая жена – благословение Аллаха, – вспомнил Богдан слова, которые частенько произносил отец Фирузе. – Как прав старый бек, как прав!»
Разговор перешел на дела текущие. Мокий Нилович полюбопытствовал, что Богдан надумал подарить императору к юбилею; минфа в ответ вскочил из-за стола и гордо снял с полки роскошно изданный, с бесчисленными цветными вклейками перевод на русское наречие прошлогоднего труда императора о приматах моря.
– В средницу вышел, – похвастался Богдан, держа фолиант обеими руками и слегка покачивая, дабы продемонстрировать всю его весомость. – Вон как расстарались. И перевод мастеровитый. Пока еще до дворцовой библиотеки обязательный экземпляр доползет...
– Сообразно, – коротко похвалил Богдана старый цензор. – Воздухолет-то с таким грузом подымется? – пошутил он.
– Да уж... Завтра мы, как и вы, Мокий Нилович, тоже весь день в воздухолетных заботах, – проговорила Фирузе, наливая гостям свежего чаю. – Билеты до Харькова, уж заказанные, сдавать пришлось, и срочно все переигрывать. Причем, раз уж на восток лететь, я, как и супруга ваша, решила своих посетить накоротке, а на Ургенч назавтра нет ничего, туда раз в три дня летают... Пришлось брать на иноземный рейс.
– Вот те здрасьте! – удивился Великий муж.
– Иноземцев-то любопытных в Ханбалык на празднество тоже множество движется, – пояснил Богдан, вернув фолиант на полку и садясь на свое место, – ну а наших и вовсе не счесть. И вот транспортники александрийские совместно с европейскими такие рейсы на эту седмицу учудили, что как автобусы от остановки к остановке движутся. Лондон-Ханбалык. С посадками в Париже, Берлине, Праге, Александрии, Перми, Сверловске [ 24]... дальше не помню, но ценно тут то, что у него под конец и в Ургенче посадка, а потом через Улумуци и Каракорум на Восточную столицу, на Ханбалык...
– Ага, – понимающе кивнул Мокий Нилович. – С расчетом, что не всем до конца, а на освобождающиеся места новые путники сядут... – пошевелил бровями задумчиво.
– Мы с Ангелиночкой в Ургенче выйдем, и дальше Богдан уж один полетит, – продолжила Фирузе, покивав. – А мы побудем денек с семьей моей и на следующий день уж вместе с отцом за мужем вслед...
– Бага тоже ко двору призвали? – уточнил Мокий Нилович.
– Да, – не скрывая гордости, ответила Фирузе.
– Высоко оценил двор ваши асланiвские подвиги [ 25], – задумчиво уронил сановник и затем, как бы подытоживая, добавил коротко: – Правильно оценил.
– Жаль только, не получилось вместе с Багом лететь, – посетовал Богдан. – Он, верно, уж в столице. Там его друг старый дожидался – вот и не стал под нас подлаживаться... а мы под него – тоже не смогли.
Кстати зашедший разговор о завтрашних разъездах напомнил всем, что пора бы и расходиться – рейсы ранние, дороги дальние. Мокий Нилович с дочкою засобирались. Обменялись сообразными поклонами и благодарностями – ах, как вы нас вкусно угостили! ах, как замечательно, что вы нашли время к нам зайти! Уже в прихожей Мокий Нилович, шевеля бровями в непонятной Богдану нерешительности, медленно надевая старенькую, невзрачную соболью шубу – в одежде, да и во всем материальном, сановник был, как то и подобает благородному мужу, весьма неприхотлив, – вдруг вымолвил, не успев продеть левую руку в рукав и оттого замерев в несколько странной позиции:
– Ну-ка, дочка, поди вниз. Прогрей повозку.
– Слушаю, папенька, – слегка обескураженная внезапным отеческим повелением, ответила Рива после едва уловимой заминки. Виновато глянув на Богдана в последний раз, она едва слышно пролепетала скороговоркой: «Я не влюбилась еще, он мне просто нравится...» – и упорхнула.
– Кажется, Ангелина хнычет, – сразу все поняв, сказала Фирузе. – Пойду гляну, может, сон плохой привиделся... До свидания, Мокий Нилович, всего вам доброго. Рахили Абрамовне от нас низкий поклон.
И оставила мужчин одних. Мгновение Великий муж неловко молчал, глядя мимо Богдана.
– Вот что, – глухо сообщил он затем. – Я в Александрию не вернусь. В отставку я выхожу, Богдан Рухович. Шабаш... Погоди, не перебивай. Пора мне, старый стал, немощный... в себе не уверен... Вернешься из Ханбалыка – будешь принимать дела.
– Что? – вырвалось у ошеломленного Богдана.
– Не перебивай, я сказал! Как праздники кончатся – князь твое назначение утвердит. Улус тебе вверяю. Не пустяк. – Он запнулся. – Но не о том речь. На такой пост с нечистой совестью идти – перед Богом грех, перед людьми срам, а перед собой – страх. Работать не сможешь в полную силу. Уверенность потеряешь от угрызений. Я ведь вижу – ты из Мосыкэ сам не свой вернулся. И до сих пор не очухался. Ничего мне рассказать напоследок не желаешь?
Богдан напрягся, стараясь не выдать себя. Словно наяву, вновь зазвучал в его ушах голос градоначальника Ковбасы [ 26]: «Я готов отвечать, но пусть меня судят тайно. Обещай. Иначе все пойдет насмарку. Если все, что я натворил, окажется безрезультатным, оно и впрямь станет просто преступлением. Его оправдывает лишь победа. Не отнимай ее у меня».
И еще: «Знаешь, еч, без моих признаний никто ничего не докажет. Останется только святотатственное хищение, учиненное баку, и безобразное насилие, учиненное хемунису. А я... Харакири всякие у нас не в ходу, но я и попроще придумаю... напьюсь вот и из окошка выпаду с девятого этажа. И все. И вообще никакого не будет суда».
И тогда Богдан понял: это единственный выход.
Нельзя было допустить, чтобы честное начальство было опозорено, а обе нечестные секты усилились вновь. Тут Ковбаса, заваривший сатанинскую кашу, был прав. Если бы он ее не заварил – и разговору б не было, но коли заварил...
Государственная польза требовала...
И в то же время нельзя было, чтобы градоначальник, из лучших побуждений мало-помалу докатившийся до вопиющих и к тому же чреватых потрясением народного доверия человеконарушений, не понес наказания. Просто отпустить преступника Богдан не мог.
Справедливость и правосудие требовали...
И что было делать?
«Не буду этого обещать», – сказал Богдан тогда и ушел. И взгляд еча, грузно сидящего в своем рабочем кресле, жег ему спину, пока он пересекал пространство огромного темного кабинета... и потом, в коридоре, на лестнице... на морозной мосыковской улице... да и теперь Богдан чувствовал этот взгляд ровно так же, как в те первые страшные мгновения, когда выбор уже сделан, и его не переиначить, и его нельзя, не нужно переиначивать, потому что любой иной хуже. Еще хуже.
– Ничего, – проглотив ком в горле, сказал Богдан. – Ничего не хочу рассказать.
Мокий Нилович потоптался. Надел наконец свою шубу, застегнулся. Глянул на Богдана исподлобья:
– И впрямь ли Ковбаса оттого с собою кончил, про что в записке написал? Мол, совесть заела – какой я городу начальник, если не предвидел, не понял, не предотвратил... Ничего тебе на ум не приходит?
– Думаю, и впрямь оттого, – твердо сказал Богдан и взглянул старому другу и руководителю прямо в глаза.
Мокий Нилович тяжело вздохнул. Отвернулся.
– Смотри, Богдан, – тяжело проговорил он. – Тебе работать, тебе жить...
– Смотрю, Раби Нилыч, – сказал Богдан. – Еще как смотрю. Во все глаза.
– Ну, ладно... – недоверчиво пробормотал цензор.
– Всего вам доброго, Мокий Нилович.
– И вам с супругой. Творч усп [ 27], Богдан. Звони иногда.
– Обязательно. Может, и в гости заеду.
– Непременно заезжай.
– Спасибо вам за все, Раби.
– А вот это ты брось, – сердито сказал Великий муж и сам открыл Перед собою дверь на лестницу.
Багатур Лобо
Ханбалык, Дашалар, харчевня «Собрание всех добродетелей»,
22-й день первого месяца, первица,
около трех часов дня
– Празднество обещает быть удивительным, – веско сообщил Багу Кай Ли-пэн и отправил в рот тонкий ломтик «сунхуадань» – особым образом приготовленного утиного яйца, которое сырым долгое время выдерживают в смеси соломы и глины, после чего получившийся продукт распада, полупрозрачную темноватую сферу белка с черным шариком бывшего желтка в центре, освобождают от скорлупы, режут ломтиками и подают на стол; изысканнейшая закуска! Баг очень любил сунхуадань. – Приготовлены совершенно новые шутихи, так что зрелище будет небывалое, да. Я видел в нашем Управлении списки – это, знаешь, еч, что-то особенное: один «дракон длиною в двадцать шагов [
22-й день первого месяца, первица,
около трех часов дня
– Празднество обещает быть удивительным, – веско сообщил Багу Кай Ли-пэн и отправил в рот тонкий ломтик «сунхуадань» – особым образом приготовленного утиного яйца, которое сырым долгое время выдерживают в смеси соломы и глины, после чего получившийся продукт распада, полупрозрачную темноватую сферу белка с черным шариком бывшего желтка в центре, освобождают от скорлупы, режут ломтиками и подают на стол; изысканнейшая закуска! Баг очень любил сунхуадань. – Приготовлены совершенно новые шутихи, так что зрелище будет небывалое, да. Я видел в нашем Управлении списки – это, знаешь, еч, что-то особенное: один «дракон длиною в двадцать шагов [