Страница:
Они вошли в шахту рядом с оползнем.
– Я назвал шахту "Ничто", – сказал отец.
Пол шахты – глина вперемешку с гравием – круто уходил вниз. Они шли и шли вперед, пока не вышли к чему-то вроде вертикального колодца в скальной породе. Вслед за отцом Вулф спустился на нижний уровень. Впереди ствол шахты расширялся, образуя просторную камеру. Позднее Вулф узнал, что такие камеры по-местному называются бальными залами.
Здесь, на глубине, отец выключил фонарь и зажег свечу. Вулф приметил, что левая стена шахты сложена из разных пород.
– Верхняя часть представляет собой песчаник, – пояснил Питер. – Видишь, как внизу проходит резкая граница между ним и твердой породой из спрессованного кварцита. Мы тут прозвали ее "костоломкой". Вполне подходящее название, – он прочертил пальцем линию. – А ниже начинается то, что мы называем "уровень". Это глинистая порода, и вот в ней-то и находят скопления опалов.
Он порылся в кармане, извлек оттуда какой-то грубо обработанный предмет и передал его Вулфу.
– Покатай-ка его между пальцами.
Покатав камень, Вулф увидел в отсвете свечи потрясающе красивые вспышки. Зеленые, как грудь павлина, ярко-оранжевые, багряно-красные.
Питер следил за лицом сына.
– Видишь, как плотно группируются цвета? Этот опал называется "Цветной Арлекин". Встречается он очень редко. Я специально зажег свечу. При таком освещении цвета более чистые. Сейчас ты видишь его таким же, каким я увидел его здесь, когда откопал.
Он взял опал обратно.
– Это интересная и опасная работа. Нас считают людьми особой породы. И здесь я не отвечаю ни перед кем.
– А закон ты носишь на поясе у бедра? – заметил Вулф, покосившись на кольт в кобуре.
Питер положил руку на плечо сына и крепко сжал.
– Я хочу, чтобы ты все понял. За свою жизнь я никогда ни от чего не бегал. Но цивилизация меня уничтожила бы, и это как пить дать, как то, что я стою здесь рядом с тобой. А в этих диких местах мне сдаваться никак нельзя.
Вулф прожил с отцом шесть месяцев. Из уважения к чувствам сына Питер Мэтисон хотел было тут же распрощаться с девушкой-аборигенкой. Но Вулф запротестовал, и она осталась в доме. Кстати, именно эта девушка, имя которой он так и не научился правильно выговаривать, раскрыла ему глаза на дикую природную красоту яиц птицы кукабарры, спрятанных в гнезде в старом термитнике.
Отец и сын занялись добычей черных опалов. Питер научил Вулфа управляться с новым пневматическим отбойным молотком, и с его помощью они переворошили за месяц такую массу породы, на что в прежние времена ушел бы год. И все равно это была работа, требовавшая огромных физических усилий и, как предупреждал Питер, нередко чреватая опасностями, исходящими со стороны не только горной породы, но и людей. Однако Мэтисоны с честью справились со всеми испытаниями, а Вулф, если говорить конкретно, вышел из них с раздавшимися вширь плечами, налитыми мускулами и с тонким белым шрамом вдоль левой ключицы – какой-то незадачливый грабитель успел пырнуть его, прежде чем сам свалился с разбитой грудной клеткой.
Однажды Вулф обнаружил в своем сапоге скорпиона я принялся подкармливать его, зачарованно наблюдая, как тот охотится, нанося молниеносные удары своим членистым хвостом и вонзая в жертву ядовитое жало. Эта тварь стала для него неким домашним животным, чем-то вроде собаки или кошки, и, казалось, узнавала его, хотя Питер и предупредил, что существо со столь примитивным мозгом ни на что подобное просто не способно. Однако с тех пор у них больше не возникало проблем с ворами.
В поселке у Питера было полным-полно друзей. Эти австралийцы умели хорошо работать и крепко пить. Жили тут и несколько европейцев. В своей основе все они были открытыми, жизнерадостными и смешливыми ребятами, охочими до нехитрых удовольствий, с именами-прозвищами вроде Вертикальный Пэдди, Вилли-Попрыгунчик, Убийственный Джек. Тут между людьми установились подлинно приятельские отношения, которые не так-то просто поддерживать в иной, более цивилизованной обстановке. Они еще не оторвались от земли и были в какой-то – еще не ясной для Вулфа – степени примитивны. Но поскольку ему хотелось жить с ними и он этого желания не скрывал, то они сошлись с ним так же быстро, как и он с ними.
– Это отличные люди, – отозвался о них Питер. – Они будут откровенны с тобой, если только ты не начнешь судить о них по их уголовному прошлому. Вот насчет этого они все очень чувствительны.
Как-то вечером они взяли Вулфа в свою компанию, подпоили и запихнули в комнату, где его уже ждала молодая женщина со светлыми глазами и волосами цвета воронова крыла. Она уже разделась, ее груди подрагивали. Женщина была такой молодой и красивой, что у него возникло щемящее чувство от сознания того, что не пройдет и года, как в этом жестоком мире от ее молодости и красоты ничего не останется.
Пока они занимались любовью, мужчины снаружи громко распевали народные песни, чтобы Вулф и женщина не опасались, что вырывавшиеся у них страстные стоны будут слышны сквозь тонкие перегородки.
Когда он приплелся домой, молодая аборигенка с непроизносимым именем еще не спала. Она поджидала его, зная, наверное, и о том, чем он занимался, и о том, что он притопает голодным. Она приготовила ему поесть, они выбрались наружу и расположились под усыпанным звездами ночным небом. Вулф сидел на ступеньках и молча ел, а девушка, пристроившись рядом, курила, замерев в этой неподвижной созерцательной позе, которая напомнила ему о Белом Луке.
Она рассказала ему, что принадлежит к племени кулинов – одному из древнейших в Австралии, что родилась и жила среди своих сородичей на юго-востоке, но потом ею овладела жажда странствий. Ей нравилось, когда ветер дует в лицо, а солнце светит в глаза. Однако в Лайтнинг-Ридже ей не остается ничего иного, как торговать своим телом. Теперь, разумеется, у нее появились деньги, и нет нужды делать что-то такое, чего ей не хочется. Это потрясающее ощущение.
Он почувствовал, что она ему очень близка, эта представительница чужой для него культуры на другом краю света, по-настоящему примитивная, как и его дед, но, в отличие от Белого Лука, совершенно не пугающая. Он испытал к ней симпатию, понял ее, осознав наконец, почему его с самого начала не коробило ее присутствие в доме отца.
Они разговаривали до тех пор, пока на небе не потускнели звезды и перламутровый свет утренней зари не окрасил вершины гор. Тогда она, поджав под себя ноги, заговорила о солнечных закатах. Из ее рассказа следовало, что ее народ считает закаты временем смерти, ибо именно по косым лучам заходящего солнца умершие кулины поднимаются на небо – обиталище мертвых.
Один раз, по ее словам, она наблюдала это собственными глазами. Ее очень старая бабушка умерла как раз на закате, и она видела, как бабушкин дух вышел из мертвого тела и отправился по лучам заходящего солнца вверх, поднимаясь выше птиц, выше горных вершин и даже выше ветра. И теперь в падающем на нее солнечном свете, в ласкающем ее ветре она чувствует присутствие своей бабушки.
Очарованный ее повествованием, Вулф заснул подле девушки, раскинувшись на ступенях отцовского дома.
Вулф наверняка остался бы с отцом и дольше, но тут его неожиданно "позвали" домой. Это не был вызов в прямом смысле, но он его почувствовал. В то утро он пробудился из-за приснившегося сна. Ему снился круживший высоко в небе ястреб. Он кружил так высоко, что снизу казался крохотной точкой. Ястреб постепенно спускался, минуя один воздушный слой за другим. Он опустился ниже вершин пурпурных гор, а затем еще ниже – в просторную красную долину, через которую из-за сдвига в скальном грунте пролегла трещина. Все ниже опускался ястреб, прямо в подземный мрак, туда, где в каменной пыли, стоя в просачивающейся в шахту воде, трудился Вулф. Встревоженный звуком рассекаемого крыльями воздуха, он глянул в глаза ястребу. И все сразу понял.
С отцом он попрощался на склоне Лайтнинг-Риджа. Солнце в ту австралийскую зиму более яркое, чем когда-либо, обволакивало его своими лучами, как мантией. Отец взял сына за руку, точь-в-точь как тогда, когда Вулф приехал сюда, и притянул к себе.
– Отлично, что ты побывал здесь, – сказал он, обняв его. – Я на это и не надеялся.
– Я понял, почему ты не вернешься домой, – отозвался на это Вулф.
Питер выпустил его из объятий.
– Вижу, что понял.
Последнее, что запечатлелось в памяти Вулфа, – это его отец, идущий в поселок, и его друзья вокруг него. Вулфу даже почудилось, будто он слышит едва-едва различимые звуки затянутой кем-то народной песни.
В Элк-Бейсине стояло лето, но Белый Лук был по горло укутан в меха. Его часто била дрожь, как при лихорадке, хотя он не страдал ни одной из тех болезней, которые известны белым докторам.
– У меня счастливая судьба, – сказал однажды Белый Лук, когда внук сидел рядом с ним. – Большинство людей покидают свое тело только один раз, когда умирают. А у меня полеты происходили чуть ли не каждый день, когда бы я ни пожелал этого.
– Ты хотел, чтобы я тоже совершал их, не так ли, дедушка? – задал Вулф вопрос, над которым ломал голову все то долгое время, пока добирался домой.
Молчанию Белого Лука, казалось, не будет конца. Его глаза закрылись, а лицо, цветом напоминавшее воск, стало похожим на лик мертвеца. Вулфа уже начала охватывать тревога, но в этот момент губы деда шевельнулись.
– Да. Я хотел, чтобы ты пошел по проложенному мною пути, – произнес он наконец. – Мне потребовалось время, чтобы понять, насколько эгоистично было мое желание. Это единственный случай, когда я делал то, что говорило мне мое сердце, а не песня, пронизывающая мир. Очень уж сильным было это желание.
– Но, по-моему, мне тоже этого хотелось, – возразил Вулф. – Помнишь, как я уговаривал тебя взять меня снова в то место на плайе?
На губах Белого Лука мелькнуло некое подобие улыбки.
– Я все помню. Но, по-моему, ты просто хотел сделать мне приятное, – произнес он, повернув голову в сторону Вулфа. – Дай мне руку.
Вулф вложил свою ладонь в дедову, заметив, какая она холодная и сухая.
– Я чувствую твою силу, Вулф, – и я вижу, что твой путь лежит в ином направлении.
– В каком?
– Не знаю.
Однако у Вулфа после этих слов осталось впечатление, что ответ хорошо известен его деду, умелому ткачу, способному проследить хитросплетения каждой нити даже после того, как ткань уже соткана.
– Помнишь наше путешествие в Страну мертвых? – спросил его Белый Лук.
– Конечно, помню.
– Каждое путешествие, каждый полет начинается с пересечения моста. Это не обязательно должен быть настоящий мост.
– Как река?
– Да, как река, – подтвердил Белый Лук. – Я хочу, чтобы ты все "се кое-что для меня сделал. Построй для меня такой мост. Возьми для этого два отрезка крепкой пеньковой веревки и прикрепи к ним сухожилиями через определенные промежутки семь стрел из тех, которые я сам себе изготовил, чтобы получилось что-то вроде перекладин на веревочной лестнице.
– Я попрошу кого-нибудь помочь мне.
– Нет, – возразил Белый Лук, держа руку Вулфа уверенно и крепко. – Все это ты должен сделать сам. Лишь твои руки могут прикасаться к лестнице-мосту. Когда будет все готово, повесь ее через отверстие надо мной. А теперь иди и сделай, как я сказал.
И он отпустил руку Вулфа.
За три часа Вулф сделал лестницу. Близился вечер. Солнце, раздувшееся, как женщина на сносях, уже касалось горных вершин на горизонте. Весь день вигвам продувал ветерок, принося Вулфу прохладу. Но сейчас, после того как он подвесил над дедом лестницу-мост, воздух стал неподвижным, а от плотно утоптанной земли исходило накопленное за день тепло, отгонявшее ночной холодок.
– На заре сотворения мира, Вулф, людям не нужны были шаманы и лестницы-мосты, – говорил ему Белый Лук. – Каждый человек обладал силой, чтобы подняться на небо. Но подобно воде, точащей камень, время изменило людей. Большинство из них растеряли силу. Теперь лишь шаманы могут путешествовать по узкому проходу между небом и землей, между временем и пространством. Но и те мосты, которыми они пользуются, стали опасными, потому что небо и земля, пространство и время больше не соприкасаются друг с другом. Они разделены страшной пустотой, образовавшейся вследствие вырождения, и в этой пустоте может сгинуть даже самый могучий шаман.
Сквозь отверстие в вигваме старик устремил взгляд вверх, на разукрашенное первыми закатными лучами небо.
– Я брал тебя с собою, пользуясь одной из таких лестниц-мостов. Ты выдержал это путешествие благодаря самому себе. Вот почему я решил, чтобы именно ты достроил эту лестницу для меня. Познай то, что внутри тебя. Настанет день, когда тебе придется воспользоваться этим даром.
В смертный час Белого Лука его дочь Открытая Рука находилась рядом с ним. Вокруг его вигвама расположились члены не только племени шошонов с Винд-Ривер, но и множество других племен индейской нации. Все они сидели и ждали смерти старика. Вулф присел на корточки прямо рядом с входным пологом; оглядевшись, он увидел, что вся равнина заполнена людьми, застывшими в ожидании. Двигались лишь пасущиеся лошади да собаки, бродившие в поисках объедков среди костров для приготовления пищи. Только один раз раздался плач младенца, и вновь воцарилась тишина.
Наверное, Вулф задремал, потому что вдруг увидел, что рядом с ним сидит его мать. Она обняла сына, будто защищая его, и коснулась губами его щеки. Глаза ее покраснели, а на лице виднелись следы слез.
– Он ушел, – сказала она тихим голосом.
Но тут, в первый и последний раз в своей жизни, она ошибалась.
Книга вторая
Вашингтон – Ист-Хэмптон – Токио
– Я назвал шахту "Ничто", – сказал отец.
Пол шахты – глина вперемешку с гравием – круто уходил вниз. Они шли и шли вперед, пока не вышли к чему-то вроде вертикального колодца в скальной породе. Вслед за отцом Вулф спустился на нижний уровень. Впереди ствол шахты расширялся, образуя просторную камеру. Позднее Вулф узнал, что такие камеры по-местному называются бальными залами.
Здесь, на глубине, отец выключил фонарь и зажег свечу. Вулф приметил, что левая стена шахты сложена из разных пород.
– Верхняя часть представляет собой песчаник, – пояснил Питер. – Видишь, как внизу проходит резкая граница между ним и твердой породой из спрессованного кварцита. Мы тут прозвали ее "костоломкой". Вполне подходящее название, – он прочертил пальцем линию. – А ниже начинается то, что мы называем "уровень". Это глинистая порода, и вот в ней-то и находят скопления опалов.
Он порылся в кармане, извлек оттуда какой-то грубо обработанный предмет и передал его Вулфу.
– Покатай-ка его между пальцами.
Покатав камень, Вулф увидел в отсвете свечи потрясающе красивые вспышки. Зеленые, как грудь павлина, ярко-оранжевые, багряно-красные.
Питер следил за лицом сына.
– Видишь, как плотно группируются цвета? Этот опал называется "Цветной Арлекин". Встречается он очень редко. Я специально зажег свечу. При таком освещении цвета более чистые. Сейчас ты видишь его таким же, каким я увидел его здесь, когда откопал.
Он взял опал обратно.
– Это интересная и опасная работа. Нас считают людьми особой породы. И здесь я не отвечаю ни перед кем.
– А закон ты носишь на поясе у бедра? – заметил Вулф, покосившись на кольт в кобуре.
Питер положил руку на плечо сына и крепко сжал.
– Я хочу, чтобы ты все понял. За свою жизнь я никогда ни от чего не бегал. Но цивилизация меня уничтожила бы, и это как пить дать, как то, что я стою здесь рядом с тобой. А в этих диких местах мне сдаваться никак нельзя.
Вулф прожил с отцом шесть месяцев. Из уважения к чувствам сына Питер Мэтисон хотел было тут же распрощаться с девушкой-аборигенкой. Но Вулф запротестовал, и она осталась в доме. Кстати, именно эта девушка, имя которой он так и не научился правильно выговаривать, раскрыла ему глаза на дикую природную красоту яиц птицы кукабарры, спрятанных в гнезде в старом термитнике.
Отец и сын занялись добычей черных опалов. Питер научил Вулфа управляться с новым пневматическим отбойным молотком, и с его помощью они переворошили за месяц такую массу породы, на что в прежние времена ушел бы год. И все равно это была работа, требовавшая огромных физических усилий и, как предупреждал Питер, нередко чреватая опасностями, исходящими со стороны не только горной породы, но и людей. Однако Мэтисоны с честью справились со всеми испытаниями, а Вулф, если говорить конкретно, вышел из них с раздавшимися вширь плечами, налитыми мускулами и с тонким белым шрамом вдоль левой ключицы – какой-то незадачливый грабитель успел пырнуть его, прежде чем сам свалился с разбитой грудной клеткой.
Однажды Вулф обнаружил в своем сапоге скорпиона я принялся подкармливать его, зачарованно наблюдая, как тот охотится, нанося молниеносные удары своим членистым хвостом и вонзая в жертву ядовитое жало. Эта тварь стала для него неким домашним животным, чем-то вроде собаки или кошки, и, казалось, узнавала его, хотя Питер и предупредил, что существо со столь примитивным мозгом ни на что подобное просто не способно. Однако с тех пор у них больше не возникало проблем с ворами.
В поселке у Питера было полным-полно друзей. Эти австралийцы умели хорошо работать и крепко пить. Жили тут и несколько европейцев. В своей основе все они были открытыми, жизнерадостными и смешливыми ребятами, охочими до нехитрых удовольствий, с именами-прозвищами вроде Вертикальный Пэдди, Вилли-Попрыгунчик, Убийственный Джек. Тут между людьми установились подлинно приятельские отношения, которые не так-то просто поддерживать в иной, более цивилизованной обстановке. Они еще не оторвались от земли и были в какой-то – еще не ясной для Вулфа – степени примитивны. Но поскольку ему хотелось жить с ними и он этого желания не скрывал, то они сошлись с ним так же быстро, как и он с ними.
– Это отличные люди, – отозвался о них Питер. – Они будут откровенны с тобой, если только ты не начнешь судить о них по их уголовному прошлому. Вот насчет этого они все очень чувствительны.
Как-то вечером они взяли Вулфа в свою компанию, подпоили и запихнули в комнату, где его уже ждала молодая женщина со светлыми глазами и волосами цвета воронова крыла. Она уже разделась, ее груди подрагивали. Женщина была такой молодой и красивой, что у него возникло щемящее чувство от сознания того, что не пройдет и года, как в этом жестоком мире от ее молодости и красоты ничего не останется.
Пока они занимались любовью, мужчины снаружи громко распевали народные песни, чтобы Вулф и женщина не опасались, что вырывавшиеся у них страстные стоны будут слышны сквозь тонкие перегородки.
Когда он приплелся домой, молодая аборигенка с непроизносимым именем еще не спала. Она поджидала его, зная, наверное, и о том, чем он занимался, и о том, что он притопает голодным. Она приготовила ему поесть, они выбрались наружу и расположились под усыпанным звездами ночным небом. Вулф сидел на ступеньках и молча ел, а девушка, пристроившись рядом, курила, замерев в этой неподвижной созерцательной позе, которая напомнила ему о Белом Луке.
Она рассказала ему, что принадлежит к племени кулинов – одному из древнейших в Австралии, что родилась и жила среди своих сородичей на юго-востоке, но потом ею овладела жажда странствий. Ей нравилось, когда ветер дует в лицо, а солнце светит в глаза. Однако в Лайтнинг-Ридже ей не остается ничего иного, как торговать своим телом. Теперь, разумеется, у нее появились деньги, и нет нужды делать что-то такое, чего ей не хочется. Это потрясающее ощущение.
Он почувствовал, что она ему очень близка, эта представительница чужой для него культуры на другом краю света, по-настоящему примитивная, как и его дед, но, в отличие от Белого Лука, совершенно не пугающая. Он испытал к ней симпатию, понял ее, осознав наконец, почему его с самого начала не коробило ее присутствие в доме отца.
Они разговаривали до тех пор, пока на небе не потускнели звезды и перламутровый свет утренней зари не окрасил вершины гор. Тогда она, поджав под себя ноги, заговорила о солнечных закатах. Из ее рассказа следовало, что ее народ считает закаты временем смерти, ибо именно по косым лучам заходящего солнца умершие кулины поднимаются на небо – обиталище мертвых.
Один раз, по ее словам, она наблюдала это собственными глазами. Ее очень старая бабушка умерла как раз на закате, и она видела, как бабушкин дух вышел из мертвого тела и отправился по лучам заходящего солнца вверх, поднимаясь выше птиц, выше горных вершин и даже выше ветра. И теперь в падающем на нее солнечном свете, в ласкающем ее ветре она чувствует присутствие своей бабушки.
Очарованный ее повествованием, Вулф заснул подле девушки, раскинувшись на ступенях отцовского дома.
Вулф наверняка остался бы с отцом и дольше, но тут его неожиданно "позвали" домой. Это не был вызов в прямом смысле, но он его почувствовал. В то утро он пробудился из-за приснившегося сна. Ему снился круживший высоко в небе ястреб. Он кружил так высоко, что снизу казался крохотной точкой. Ястреб постепенно спускался, минуя один воздушный слой за другим. Он опустился ниже вершин пурпурных гор, а затем еще ниже – в просторную красную долину, через которую из-за сдвига в скальном грунте пролегла трещина. Все ниже опускался ястреб, прямо в подземный мрак, туда, где в каменной пыли, стоя в просачивающейся в шахту воде, трудился Вулф. Встревоженный звуком рассекаемого крыльями воздуха, он глянул в глаза ястребу. И все сразу понял.
С отцом он попрощался на склоне Лайтнинг-Риджа. Солнце в ту австралийскую зиму более яркое, чем когда-либо, обволакивало его своими лучами, как мантией. Отец взял сына за руку, точь-в-точь как тогда, когда Вулф приехал сюда, и притянул к себе.
– Отлично, что ты побывал здесь, – сказал он, обняв его. – Я на это и не надеялся.
– Я понял, почему ты не вернешься домой, – отозвался на это Вулф.
Питер выпустил его из объятий.
– Вижу, что понял.
Последнее, что запечатлелось в памяти Вулфа, – это его отец, идущий в поселок, и его друзья вокруг него. Вулфу даже почудилось, будто он слышит едва-едва различимые звуки затянутой кем-то народной песни.
* * *
Белый Лук умирал, и именно это заставило Вулфа вернуться домой. Когда стало ясно, что он доживает последние дни, старика перенесли в его собственный вигвам, в котором ежедневно поддерживался порядок. В верхней части вигвама прорезали отверстие прямо над тем местом, где на ложе из оленьих шкур и медвежьего меха лежал Белый Лук. Рядом с ним горел огонь, в который периодически подбрасывали пучки ароматного сушеного шалфея. Вулф знал, что делается это для того, чтобы деду было легче вознестись на небеса.В Элк-Бейсине стояло лето, но Белый Лук был по горло укутан в меха. Его часто била дрожь, как при лихорадке, хотя он не страдал ни одной из тех болезней, которые известны белым докторам.
– У меня счастливая судьба, – сказал однажды Белый Лук, когда внук сидел рядом с ним. – Большинство людей покидают свое тело только один раз, когда умирают. А у меня полеты происходили чуть ли не каждый день, когда бы я ни пожелал этого.
– Ты хотел, чтобы я тоже совершал их, не так ли, дедушка? – задал Вулф вопрос, над которым ломал голову все то долгое время, пока добирался домой.
Молчанию Белого Лука, казалось, не будет конца. Его глаза закрылись, а лицо, цветом напоминавшее воск, стало похожим на лик мертвеца. Вулфа уже начала охватывать тревога, но в этот момент губы деда шевельнулись.
– Да. Я хотел, чтобы ты пошел по проложенному мною пути, – произнес он наконец. – Мне потребовалось время, чтобы понять, насколько эгоистично было мое желание. Это единственный случай, когда я делал то, что говорило мне мое сердце, а не песня, пронизывающая мир. Очень уж сильным было это желание.
– Но, по-моему, мне тоже этого хотелось, – возразил Вулф. – Помнишь, как я уговаривал тебя взять меня снова в то место на плайе?
На губах Белого Лука мелькнуло некое подобие улыбки.
– Я все помню. Но, по-моему, ты просто хотел сделать мне приятное, – произнес он, повернув голову в сторону Вулфа. – Дай мне руку.
Вулф вложил свою ладонь в дедову, заметив, какая она холодная и сухая.
– Я чувствую твою силу, Вулф, – и я вижу, что твой путь лежит в ином направлении.
– В каком?
– Не знаю.
Однако у Вулфа после этих слов осталось впечатление, что ответ хорошо известен его деду, умелому ткачу, способному проследить хитросплетения каждой нити даже после того, как ткань уже соткана.
– Помнишь наше путешествие в Страну мертвых? – спросил его Белый Лук.
– Конечно, помню.
– Каждое путешествие, каждый полет начинается с пересечения моста. Это не обязательно должен быть настоящий мост.
– Как река?
– Да, как река, – подтвердил Белый Лук. – Я хочу, чтобы ты все "се кое-что для меня сделал. Построй для меня такой мост. Возьми для этого два отрезка крепкой пеньковой веревки и прикрепи к ним сухожилиями через определенные промежутки семь стрел из тех, которые я сам себе изготовил, чтобы получилось что-то вроде перекладин на веревочной лестнице.
– Я попрошу кого-нибудь помочь мне.
– Нет, – возразил Белый Лук, держа руку Вулфа уверенно и крепко. – Все это ты должен сделать сам. Лишь твои руки могут прикасаться к лестнице-мосту. Когда будет все готово, повесь ее через отверстие надо мной. А теперь иди и сделай, как я сказал.
И он отпустил руку Вулфа.
За три часа Вулф сделал лестницу. Близился вечер. Солнце, раздувшееся, как женщина на сносях, уже касалось горных вершин на горизонте. Весь день вигвам продувал ветерок, принося Вулфу прохладу. Но сейчас, после того как он подвесил над дедом лестницу-мост, воздух стал неподвижным, а от плотно утоптанной земли исходило накопленное за день тепло, отгонявшее ночной холодок.
– На заре сотворения мира, Вулф, людям не нужны были шаманы и лестницы-мосты, – говорил ему Белый Лук. – Каждый человек обладал силой, чтобы подняться на небо. Но подобно воде, точащей камень, время изменило людей. Большинство из них растеряли силу. Теперь лишь шаманы могут путешествовать по узкому проходу между небом и землей, между временем и пространством. Но и те мосты, которыми они пользуются, стали опасными, потому что небо и земля, пространство и время больше не соприкасаются друг с другом. Они разделены страшной пустотой, образовавшейся вследствие вырождения, и в этой пустоте может сгинуть даже самый могучий шаман.
Сквозь отверстие в вигваме старик устремил взгляд вверх, на разукрашенное первыми закатными лучами небо.
– Я брал тебя с собою, пользуясь одной из таких лестниц-мостов. Ты выдержал это путешествие благодаря самому себе. Вот почему я решил, чтобы именно ты достроил эту лестницу для меня. Познай то, что внутри тебя. Настанет день, когда тебе придется воспользоваться этим даром.
В смертный час Белого Лука его дочь Открытая Рука находилась рядом с ним. Вокруг его вигвама расположились члены не только племени шошонов с Винд-Ривер, но и множество других племен индейской нации. Все они сидели и ждали смерти старика. Вулф присел на корточки прямо рядом с входным пологом; оглядевшись, он увидел, что вся равнина заполнена людьми, застывшими в ожидании. Двигались лишь пасущиеся лошади да собаки, бродившие в поисках объедков среди костров для приготовления пищи. Только один раз раздался плач младенца, и вновь воцарилась тишина.
Наверное, Вулф задремал, потому что вдруг увидел, что рядом с ним сидит его мать. Она обняла сына, будто защищая его, и коснулась губами его щеки. Глаза ее покраснели, а на лице виднелись следы слез.
– Он ушел, – сказала она тихим голосом.
Но тут, в первый и последний раз в своей жизни, она ошибалась.
Книга вторая
Будни военного времени
Даже если тебя включат в почетный эскорт, тебе вовсе не следует знать, что Мэттергорн – совсем не дуговой горн.
Темпл Филдинг
Вашингтон – Ист-Хэмптон – Токио
– Больше всего на свете я презираю лицемерие.
Произнесший эти слова бригадный генерал в отставке Хэмптон Конрад выглядел так, будто сошел с агитационного плаката, призывающего на службу в армию. Крупный, с квадратным подбородком, резкими чертами лица и светлыми с проседью волосами, он носил уставную прическу, а в серых глазах при случае сверкали голубые молнии, делая генерала одновременно и привлекательным, и грозным. Однако образом мыслей он совсем не походил на простого армейского служаку, что и послужило препятствием для его дальнейшей военной карьеры и причиной преждевременной отставки – на десять лет раньше, чем это было принято в отношении однозвездочных генералов. Хэмптон Конрад во многом не походил на других.
Он вырос в Хартфорде, штат Коннектикут, и был одним из семи сыновей Торнберга Конрада III, превратившего этот город в своего рода столицу страхового бизнеса для всей страны. Старшие братья упростили его имя до краткого Хэм – по аналогии с названием известного сорта ветчины – из-за здоровенных мясистых рук и крепких кулаков, которыми паренек мог отдубасить своих обидчиков, даже если они были гораздо старше него.
Торнберг Конрад III сделал все (а сделать он мог многое) для успеха своего потомства в любом начинании. Выполняя его волю, Хэм поступил в военное училище в Вест-Пойнте и окончил его с отличием, заняв почетное место в списке выпускников. Братья, учившиеся в то время в самых престижных колледжах и университетах Восточного побережья, не скупились на насмешки.
Отец же, считая, что все их колкости только пойдут Хэму на пользу, помалкивал и никак не проявлял своих чувств. Он гордился сыном, ведь тот осуществлял его мечту, и это наполняло отцовское сердце еще большей гордостью.
Особые способности Хэм обнаружил в изучении тактики ведения боя и сразу же по окончании училища получил назначение в Командование военного содействия США во Вьетнаме (КВСВ), которое тогда, в марте 1965 года, возглавлял генерал Уильям Уэстморленд. В КВСВ сходились нити военно-стратегического планирования всей вьетнамской кампании. Испытывая от службы удовлетворение, а чаще горечь разочарования, Хэм четыре года провел в Сайгоне и его окрестностях. За это время его трижды повышали в звании. Ни разу не столкнувшись лицом к лицу с противником, он сумел тем не менее нанести ему весьма ощутимый удар.
Вернувшись из Вьетнама, Хэм по настоянию отца начал интенсивно изучать японский язык. Шесть месяцев спустя Торнберг, использовав старые связи в Вашингтоне, добился назначения Хэма в Японию на важную должность (по сбору разведданных) в Дальневосточной группе военной разведки. Как отец и предвидел, Хэм оказался будто созданным для такой деятельности. Острый ум и незаурядные способности в области военной тактики помогали ему строить работу с полным учетом тонкостей местной культуры и ее часто сбивающей с толку специфики.
С течением времени Хэм заметил, что его квалификация достигла такого уровня, что военная служба стала помехой в деле. Армейская форма делала его заметным в любой толпе. Он не мог бывать в нужных местах из-за неприязни японцев к американским военным. Кроме того, он научился работать с людьми – быть благожелательным, предупредительным, давать ценные советы. Его репутация и знания быстро переросли рамки армейских требований. Отцовские уроки не пропали даром. Хэм не желал долго мириться с препятствиями на пути своей карьеры. Несколько долгих месяцев он провел, размышляя о дальнейших шагах.
В один из редких отпусков Хэма на Гавайях в Вайкики прилетел его отец. И здесь, на залитом солнцем пляже, среди шелестящих на ветру пальм и бронзовых от загара тел в ярких бикини, Торнберг Конрад III и Хэм набросали план переустройства мира. Отец подчеркнул, что ему понадобится помощь сына в том, что касается Японии, и что от него потребуется эффективная работа по конкретной поэтапной реализации их замысла, поскольку сам он, как всегда, хотел оставаться в тени.
Через десять дней Хэм вернулся в Токио. К тому времени их план имел уже законченный вид, все детали в нем были продуманы с военной точностью, свойственной уму Хэма.
Командованию план понравился. Еще больше понравился он чиновникам соответствующего ведомства в Вашингтоне – людям, с которыми Торнберг когда-то вместе ходил в школу и с которыми поддерживал тесные связи уже сорок лет. По душе им пришелся и сам Хэм. Более того, они прониклись к нему уважением. Он напоминал им Конрада-старшего, которого они тоже любили и уважали и с которым их связывала взаимовыручка и многочисленные выгодные сделки.
Выслушав Хэма, они ухватились за план Конрадов со стремительностью змеи, охотящейся на крыс, и единодушно решили, что Хэм – идеальный исполнитель. Все они замолвили где надо слово, и в итоге Конрад-младший в приказном порядке был переведен в Вашингтон м с честью уволен в запас. Он запомнил этот день навсегда. Его парадную форму украшали боевые награды, хотя ему ни разу не довелось непосредственно участвовать в боях с противником. Это обстоятельство несколько огорчало его.
Уйдя с действительной службы, Хэм отнюдь не отошел от армейских дел, а просто сменил одних хозяев на других, зато в результате этого на несколько огромных шагов приблизился к вершине власти, на что отец нацеливал его с самой ранней юности.
– Ты не будешь счастлив, не обладая влиянием, – говорил он своему двенадцатилетнему сыну. – По понятиям большинства примитивных народов, через год ты станешь взрослым мужчиной. Именно так я и буду к тебе относиться.
Хэм помнил, как отец положил ему руку на голову, и воспринимал теперь этот жест как некое благословение, будто Конрад-старший превратился в те минуты из миллиардера в епископа. Ему запомнилось отцовское напутствие: "Действуй так, чтобы я гордился тобой и чтобы приумножалась слава нашей фамилии". И Хэм, подобно рыцарю-тамплиеру, настроился с тех пор именно на эту цель.
Теперь пришло время, когда оба Конрада – отец и сын – решили объединить силы. О лучшем Хэм и не мечтал. Они совместными усилиями уточняли и шлифовали свой план, основная идея которого заключалась в том, чтобы Япония в ее современном виде перестала существовать. Цель казалась обманчиво простой, поскольку считалось, что для этого достаточно лишь устранить самонадеянного Наохару Нишицу.
Согласно плану, Юджи Шиян, получив достаточное количество материалов, компрометирующих Нишицу, должен был начать против него открытую кампанию, которая, как ожидалось, увенчается бескровным переворотом. Движущей его силой стало бы утонченное понятие японцев о чести, и в итоге все связанные с Нишицу правые японские миллиардеры преклонных лет лишились бы не только постов в корпорациях, но и своего влияния. Тогда, подобно тому, как это произошло в Восточной Европе и в России, в Японии сформировалось бы новое общество, больше устраивающее Запад, в особенности Соединенные Штаты. Это было бы общество, ориентированное на потребление, а не на накопление, и его опорой стали бы молодые люди, желающие жить не прошлым – воспоминаниями о войне на Тихом океане, – а настоящим, будучи способными прислушаться к голосу разума и понять, что американский путь всегда был и остается единственным, обеспечивающим успех в международных делах.
– Лицемерие – проклятие цивилизации, – продолжил свою мысль Хэм, наслаждаясь великолепным гамбургером.
Он считал, что во всем округе Колумбия не умели готовить гамбургеры лучше, чем здесь. На улице не было видно ни одного белого. В закусочной сидели одни чернокожие, буфетчик и повар тоже были черные. Редкие автомобили, это касалось и полицейских патрульных машин, заезжали в вашингтонское гетто ночью. Но Хэму было безразлично: гетто так гетто. Вашингтон, как и большинство крупных городов США, даже в большей степени делился на имущих и неимущих. И Хэму, захваченному идеей плана, особенно нравилась его потенциальная возможность изменить лицо мира, улучшить, как он горячо надеялся, положение обездоленных.
Хэм презирал имущих за их изощренные манеры, за узость взглядов, за болезненное пристрастие к соблюдению условностей. Они не понимали, что в целом человечеству глубоко наплевать и на манеры, и на изысканную речь, и на условности. Он открыл для себя, что здесь, в гуще народа, ощущается нечто вроде сдерживаемой злости. Это подействовало на Хэма отрезвляюще после общения с богатыми обитателями Джорджтауна, Капитолийского холма и Чеви-Чейза со всем их апломбом и озабоченностью относительно своей безупречно белой репутации. По крайней мере, злость – чувство чистое, без всякой двуличности, против которой он сейчас выступал.
– Лицемерие – это признак того, что общество заражено самодовольством, – закончил он свою мысль. – Мы имеем дело с чем-то подобным дурному запаху изо рта или крови из десен, против чего нужно принимать срочные меры.
Продемонстрировав свои здоровые, крепкие зубы, он отхватил от гамбургера порядочный кусок и принялся энергично жевать.
– Кстати, – подал голос Джейсон Яшида, – в три тридцать придет Одри Симмонс.
Хэм взял стакан ванильной кока-колы, сделал большой глоток и причмокнул от удовольствия.
– Жена сенатора Симмонса? – осведомился он.
– Да, – подтвердил Яшида, откусив приличный кусок чизбургера, от чего щеки у него раздулись. – Хочет лично сказать вам спасибо за своего сына.
Хэм вытер рот бумажной салфеткой, допил кока-колу и жестом попросил буфетчика подать большую сладкую булку с изюмом.
– На воспитание детей, Яш, богатство их родителей часто влияет гораздо сильнее, чем сами родители, – изрек он. – А результаты те же, что и при любой подмене родителей опекунами.
Яшида разделывался с бутербродом. Струйка кетчупа брызнула на хромированную сахарницу, и он проворчал что-то нечленораздельное. Хэм обратился к стоящему рядом буфетчику:
– У тебя, сынок, конечно, найдется для меня большая кружка крепкого кофе. Это было бы как раз то, что надо.
Одри Симмонс, в отличие от своего влиятельного супруга, не принадлежала, к великому удивлению и облегчению Хэма, к породе лицемеров. Однако ее проблема особого удивления у него не вызвала. Ее сын Тони связался с дурной компанией, стал принимать наркотики, ушел в самоволку с летних сборов и вообще, что называется, "достал" своих родителей, как выразился сенатор Симмонс в телефонном разговоре с Хэмом.
– Тони вновь стал таким, как прежде. Я так вам благодарна, – сказала, улыбаясь, Одри Симмонс, когда Хэм принял ее у себя. – И я знаю, что супруг тоже будет вам признателен.
– Не стоит благодарности, – ответил Хэм. – Я сделал для Тони, что мог.
– Но что именно вы сделали?
Он встал, наблюдая сквозь стекло, как негр-садовник ухаживает за кустами роз под окнами его кабинета. "Интересно, – подумал он, – где завтракает этот садовник? В той ли самой закусочной, откуда я только что вернулся?" Его кабинет не выходил окнами на Белый дом, к чему так стремились большинство вашингтонских чиновников. Тем не менее стараниями Хэмптона Конрада сюда протянулись многие нити, обеспечивающие ему власть и влияние. Кабинет представлял собой стандартное казенное помещение с высоким потолком, наружной электропроводкой и некрасивой деревянной мебелью, которую здесь, видимо, не меняли еще с довоенных лет. На одной стене висела в рамке фотография президента США, а на другой – репродукция с довольно живо написанного портрета Тедди Рузвельта.
Произнесший эти слова бригадный генерал в отставке Хэмптон Конрад выглядел так, будто сошел с агитационного плаката, призывающего на службу в армию. Крупный, с квадратным подбородком, резкими чертами лица и светлыми с проседью волосами, он носил уставную прическу, а в серых глазах при случае сверкали голубые молнии, делая генерала одновременно и привлекательным, и грозным. Однако образом мыслей он совсем не походил на простого армейского служаку, что и послужило препятствием для его дальнейшей военной карьеры и причиной преждевременной отставки – на десять лет раньше, чем это было принято в отношении однозвездочных генералов. Хэмптон Конрад во многом не походил на других.
Он вырос в Хартфорде, штат Коннектикут, и был одним из семи сыновей Торнберга Конрада III, превратившего этот город в своего рода столицу страхового бизнеса для всей страны. Старшие братья упростили его имя до краткого Хэм – по аналогии с названием известного сорта ветчины – из-за здоровенных мясистых рук и крепких кулаков, которыми паренек мог отдубасить своих обидчиков, даже если они были гораздо старше него.
Торнберг Конрад III сделал все (а сделать он мог многое) для успеха своего потомства в любом начинании. Выполняя его волю, Хэм поступил в военное училище в Вест-Пойнте и окончил его с отличием, заняв почетное место в списке выпускников. Братья, учившиеся в то время в самых престижных колледжах и университетах Восточного побережья, не скупились на насмешки.
Отец же, считая, что все их колкости только пойдут Хэму на пользу, помалкивал и никак не проявлял своих чувств. Он гордился сыном, ведь тот осуществлял его мечту, и это наполняло отцовское сердце еще большей гордостью.
Особые способности Хэм обнаружил в изучении тактики ведения боя и сразу же по окончании училища получил назначение в Командование военного содействия США во Вьетнаме (КВСВ), которое тогда, в марте 1965 года, возглавлял генерал Уильям Уэстморленд. В КВСВ сходились нити военно-стратегического планирования всей вьетнамской кампании. Испытывая от службы удовлетворение, а чаще горечь разочарования, Хэм четыре года провел в Сайгоне и его окрестностях. За это время его трижды повышали в звании. Ни разу не столкнувшись лицом к лицу с противником, он сумел тем не менее нанести ему весьма ощутимый удар.
Вернувшись из Вьетнама, Хэм по настоянию отца начал интенсивно изучать японский язык. Шесть месяцев спустя Торнберг, использовав старые связи в Вашингтоне, добился назначения Хэма в Японию на важную должность (по сбору разведданных) в Дальневосточной группе военной разведки. Как отец и предвидел, Хэм оказался будто созданным для такой деятельности. Острый ум и незаурядные способности в области военной тактики помогали ему строить работу с полным учетом тонкостей местной культуры и ее часто сбивающей с толку специфики.
С течением времени Хэм заметил, что его квалификация достигла такого уровня, что военная служба стала помехой в деле. Армейская форма делала его заметным в любой толпе. Он не мог бывать в нужных местах из-за неприязни японцев к американским военным. Кроме того, он научился работать с людьми – быть благожелательным, предупредительным, давать ценные советы. Его репутация и знания быстро переросли рамки армейских требований. Отцовские уроки не пропали даром. Хэм не желал долго мириться с препятствиями на пути своей карьеры. Несколько долгих месяцев он провел, размышляя о дальнейших шагах.
В один из редких отпусков Хэма на Гавайях в Вайкики прилетел его отец. И здесь, на залитом солнцем пляже, среди шелестящих на ветру пальм и бронзовых от загара тел в ярких бикини, Торнберг Конрад III и Хэм набросали план переустройства мира. Отец подчеркнул, что ему понадобится помощь сына в том, что касается Японии, и что от него потребуется эффективная работа по конкретной поэтапной реализации их замысла, поскольку сам он, как всегда, хотел оставаться в тени.
Через десять дней Хэм вернулся в Токио. К тому времени их план имел уже законченный вид, все детали в нем были продуманы с военной точностью, свойственной уму Хэма.
Командованию план понравился. Еще больше понравился он чиновникам соответствующего ведомства в Вашингтоне – людям, с которыми Торнберг когда-то вместе ходил в школу и с которыми поддерживал тесные связи уже сорок лет. По душе им пришелся и сам Хэм. Более того, они прониклись к нему уважением. Он напоминал им Конрада-старшего, которого они тоже любили и уважали и с которым их связывала взаимовыручка и многочисленные выгодные сделки.
Выслушав Хэма, они ухватились за план Конрадов со стремительностью змеи, охотящейся на крыс, и единодушно решили, что Хэм – идеальный исполнитель. Все они замолвили где надо слово, и в итоге Конрад-младший в приказном порядке был переведен в Вашингтон м с честью уволен в запас. Он запомнил этот день навсегда. Его парадную форму украшали боевые награды, хотя ему ни разу не довелось непосредственно участвовать в боях с противником. Это обстоятельство несколько огорчало его.
Уйдя с действительной службы, Хэм отнюдь не отошел от армейских дел, а просто сменил одних хозяев на других, зато в результате этого на несколько огромных шагов приблизился к вершине власти, на что отец нацеливал его с самой ранней юности.
– Ты не будешь счастлив, не обладая влиянием, – говорил он своему двенадцатилетнему сыну. – По понятиям большинства примитивных народов, через год ты станешь взрослым мужчиной. Именно так я и буду к тебе относиться.
Хэм помнил, как отец положил ему руку на голову, и воспринимал теперь этот жест как некое благословение, будто Конрад-старший превратился в те минуты из миллиардера в епископа. Ему запомнилось отцовское напутствие: "Действуй так, чтобы я гордился тобой и чтобы приумножалась слава нашей фамилии". И Хэм, подобно рыцарю-тамплиеру, настроился с тех пор именно на эту цель.
Теперь пришло время, когда оба Конрада – отец и сын – решили объединить силы. О лучшем Хэм и не мечтал. Они совместными усилиями уточняли и шлифовали свой план, основная идея которого заключалась в том, чтобы Япония в ее современном виде перестала существовать. Цель казалась обманчиво простой, поскольку считалось, что для этого достаточно лишь устранить самонадеянного Наохару Нишицу.
Согласно плану, Юджи Шиян, получив достаточное количество материалов, компрометирующих Нишицу, должен был начать против него открытую кампанию, которая, как ожидалось, увенчается бескровным переворотом. Движущей его силой стало бы утонченное понятие японцев о чести, и в итоге все связанные с Нишицу правые японские миллиардеры преклонных лет лишились бы не только постов в корпорациях, но и своего влияния. Тогда, подобно тому, как это произошло в Восточной Европе и в России, в Японии сформировалось бы новое общество, больше устраивающее Запад, в особенности Соединенные Штаты. Это было бы общество, ориентированное на потребление, а не на накопление, и его опорой стали бы молодые люди, желающие жить не прошлым – воспоминаниями о войне на Тихом океане, – а настоящим, будучи способными прислушаться к голосу разума и понять, что американский путь всегда был и остается единственным, обеспечивающим успех в международных делах.
– Лицемерие – проклятие цивилизации, – продолжил свою мысль Хэм, наслаждаясь великолепным гамбургером.
Он считал, что во всем округе Колумбия не умели готовить гамбургеры лучше, чем здесь. На улице не было видно ни одного белого. В закусочной сидели одни чернокожие, буфетчик и повар тоже были черные. Редкие автомобили, это касалось и полицейских патрульных машин, заезжали в вашингтонское гетто ночью. Но Хэму было безразлично: гетто так гетто. Вашингтон, как и большинство крупных городов США, даже в большей степени делился на имущих и неимущих. И Хэму, захваченному идеей плана, особенно нравилась его потенциальная возможность изменить лицо мира, улучшить, как он горячо надеялся, положение обездоленных.
Хэм презирал имущих за их изощренные манеры, за узость взглядов, за болезненное пристрастие к соблюдению условностей. Они не понимали, что в целом человечеству глубоко наплевать и на манеры, и на изысканную речь, и на условности. Он открыл для себя, что здесь, в гуще народа, ощущается нечто вроде сдерживаемой злости. Это подействовало на Хэма отрезвляюще после общения с богатыми обитателями Джорджтауна, Капитолийского холма и Чеви-Чейза со всем их апломбом и озабоченностью относительно своей безупречно белой репутации. По крайней мере, злость – чувство чистое, без всякой двуличности, против которой он сейчас выступал.
– Лицемерие – это признак того, что общество заражено самодовольством, – закончил он свою мысль. – Мы имеем дело с чем-то подобным дурному запаху изо рта или крови из десен, против чего нужно принимать срочные меры.
Продемонстрировав свои здоровые, крепкие зубы, он отхватил от гамбургера порядочный кусок и принялся энергично жевать.
– Кстати, – подал голос Джейсон Яшида, – в три тридцать придет Одри Симмонс.
Хэм взял стакан ванильной кока-колы, сделал большой глоток и причмокнул от удовольствия.
– Жена сенатора Симмонса? – осведомился он.
– Да, – подтвердил Яшида, откусив приличный кусок чизбургера, от чего щеки у него раздулись. – Хочет лично сказать вам спасибо за своего сына.
Хэм вытер рот бумажной салфеткой, допил кока-колу и жестом попросил буфетчика подать большую сладкую булку с изюмом.
– На воспитание детей, Яш, богатство их родителей часто влияет гораздо сильнее, чем сами родители, – изрек он. – А результаты те же, что и при любой подмене родителей опекунами.
Яшида разделывался с бутербродом. Струйка кетчупа брызнула на хромированную сахарницу, и он проворчал что-то нечленораздельное. Хэм обратился к стоящему рядом буфетчику:
– У тебя, сынок, конечно, найдется для меня большая кружка крепкого кофе. Это было бы как раз то, что надо.
Одри Симмонс, в отличие от своего влиятельного супруга, не принадлежала, к великому удивлению и облегчению Хэма, к породе лицемеров. Однако ее проблема особого удивления у него не вызвала. Ее сын Тони связался с дурной компанией, стал принимать наркотики, ушел в самоволку с летних сборов и вообще, что называется, "достал" своих родителей, как выразился сенатор Симмонс в телефонном разговоре с Хэмом.
– Тони вновь стал таким, как прежде. Я так вам благодарна, – сказала, улыбаясь, Одри Симмонс, когда Хэм принял ее у себя. – И я знаю, что супруг тоже будет вам признателен.
– Не стоит благодарности, – ответил Хэм. – Я сделал для Тони, что мог.
– Но что именно вы сделали?
Он встал, наблюдая сквозь стекло, как негр-садовник ухаживает за кустами роз под окнами его кабинета. "Интересно, – подумал он, – где завтракает этот садовник? В той ли самой закусочной, откуда я только что вернулся?" Его кабинет не выходил окнами на Белый дом, к чему так стремились большинство вашингтонских чиновников. Тем не менее стараниями Хэмптона Конрада сюда протянулись многие нити, обеспечивающие ему власть и влияние. Кабинет представлял собой стандартное казенное помещение с высоким потолком, наружной электропроводкой и некрасивой деревянной мебелью, которую здесь, видимо, не меняли еще с довоенных лет. На одной стене висела в рамке фотография президента США, а на другой – репродукция с довольно живо написанного портрета Тедди Рузвельта.