— Господь с вами, Варвара Ивановна, — улыбнулся Беневоленский. — Молодо-зелено. Что нам со старичком делать? Оставить в кресле?
— Я пришлю их кучера, пусть отведет в спальню.
Они спустились с лестницы и, минуя комнаты, сразу вышли в сад. Пройдя немного, Варя вдруг остановилась и взяла Беневоленского за руку.
— Это возмездие, Аверьян Леонидович.
— Что? — не понял он.
— Это возмездие, — убежденно повторила она, глядя на него странными расширенными глазами. — Вы верите в возмездие?
— Не стоит принимать близко к сердцу обычную юношескую глупость, — сказал он, помолчав. — Все естественно, все закономерно, и все очень просто. Не ищите предопределений там, где их нет.
— Да, да. — Она грустно вздохнула. — Первый причинный ряд, второй причинный ряд. Все можно объяснить логически в наш просвещенный век, только — зачем? Ах, как было бы покойно и просто жить, если бы все действительно поддавалось объяснению.
— Вас тревожит что-то определенное или некий мираж?
— А ведь все мы, в сущности, жертвы слепого случая, — не слушая, продолжала Варя. — Кто родится, когда, зачем — все до нелепости случайно. Если бы мой отец не встретил мою маму, я бы не родилась вообще, никогда бы не родилась. А ведь могла бы родиться не я, а какая-либо другая девочка или мальчик, даже если предположить закономерность во встрече моих родителей, потому что… — Она запнулась, но мужественно продолжала: — Потому что все решает одна ночь. Понимаете, одна ночь — это же какая-то сплошная нелепица, изначальное отсутствие какой бы то ни было закономерности, игра. Но если это так, если бездушной природе все равно, то зачем тогда я? Почему я — именно Я и для чего. Я — это я? Но раз нет на свете ответа, раз «я» — элемент стихийной бестолковой случайности, тогда я свободна перед любыми законами, потому что и законы-то приняты не для меня: я же волею стихий оказалась в сфере их действия. Значит, каждый — за себя и ради себя? Значит, все мы кирпичики, из которых ничего не сложишь?
Варя говорила быстро, не подыскивая слов, а будто вставляя в речь уже готовые словесные сочетания. Беневоленский сразу уловил это, тут же про себя нарек ее начетчицей и сказал, пряча насмешку:
— Однако складывают, Варвара Ивановна. И семьи, и народы, и государства.
— Да, вы правы, складывают. Складывают, следовательно, есть состав, скрепляющий нас. И состав этот — высшая идея, предопределяющая жизнь каждого и регулирующая, осмысленно направляющая ее по каким-то непреложным и непостижимым для человека законам.
— Вы имеете в виду бога?
— Бог — это форма, то есть доступный нам способ объяснения непонятного. Сегодня это бог, завтра еще что-то: формы могут меняться. А я говорю о существе, которое измениться не может, ибо это и есть данность.
«Нет, она не начетчица, — подумал он. — Просто в этой головке все перемешалось, а потом подошло на женских дрожжах и теперь лезет через край, как опара из горшка. И смех и грех…»
— И у вас есть доказательства этой данности? — вежливо поинтересовался он.
— Не у меня, Аверьян Леонидович, у жизни. Например, любовь. Почему вдруг мужчина, ничего еще не осознав, начинает испытывать страстное, непреодолимое влечение именно к этой женщине, хотя рядом подчас и лучше, и красивее, и умнее, и изящнее? Почему женщина, скромная, нравственная, внезапно влюбляется в весьма ординарного мужчину, который зачастую не только не лучше, но и просто намного хуже окружающих? Причем влюбляется настолько, что готова забыть и скромность и нравственность — все готова забыть! У вас есть объяснение этому? Нет, а у меня есть: предопределение. Но предопределение немыслимо без возмездия, Аверьян Леонидович, немыслимо, ибо предопределение и возмездие суть две стороны одной медали. Я нарушаю нечто непонятное мне, нарушаю неосознанно, не ведая, что творю, но наказание наступает неотвратимо и последовательно, причем в формах самых нелогичных и незакономерных, как кажется нам, неразумным муравьям вселенской великой идеи. Разве вы сами не можете привести подобных примеров? Разве понятие несчастной любви не есть следствие прегрешения и наказания? Разве…
— О любви говорите, а там чай стынет, — недовольно сказала Маша.
Она стояла на повороте садовой дорожки, теребя переброшенную на грудь косу. Беневоленский рассмеялся.
— Маша, вы — чудо! Извините, что я так запросто, но вы такое прекрасное доказательство абсурдности всяческих мрачных догм, что по-иному вас и не назовешь.
Подхватив юбку, Варя быстро пошла к дому. Напряженно выпрямленная спина ее выражала глубочайшее презрение и, как вдруг показалось Аверьяну Леонидовичу, глубокую женскую обиду. Он смущенно покашлял и двинулся следом, а Маша, серьезно глядя на него, ждала, пока он подойдет. А когда он поравнялся с нею, сказала очень решительно:
— О любви не смейте говорить, слышите? Ни с кем!
И опрометью бросилась в дом, высоко, по-детски взбивая коленками подол легкого платья.
За чаем все весело подтрунивали над Федором: после бани он постриг бороденку и клинышек ее торчал как запятая. Дети прыскали в ладошки, да и взрослые с трудом сдерживали смех, а Федор сердился.
Владимир к столу не вышел, сочтя за благо отоспаться. А слегка помятый Сергеи Петрович пришел, чуточку запоздав, и благодушно додремывал в кресле.
— У вас чудно, чудно! — восторгалась Полина Никитична. — Удивительно ароматное варенье и покоряющая непринужденность.
— Ваши комплименты, тетушка, несколько напоминают перевод с иностранного, — улыбнулась Лизонька.
— Я от чистого сердца, голубушка Варвара Ивановна. От чистого сердца!
— Я так и поняла, Полина Никитична, — серьезно сказала Варя. — У нас сегодня день открытых сердец.
— Прекрасная мысль, — подхватила Лизонька. — Открытые сердца — редкость, не правда ли, Аверьян Леонидович? Что это вы примолкли, как побритый… О, простите, Федор Иванович, я оговорилась. Я хотела сказать — как прибитый.
— Я понимаю, это тоже перевод, — проворчал Федор, покраснев.
Он побаивался смотреть на Лизоньку, а если и поглядывал, то тогда лишь, когда был уверен, что она этого не заметит. А так как смотреть на нее ему очень хотелось, то он все время боролся с собой и мрачнел еще больше.
— Ваше сердце не пытались сегодня открыть, Аверьян Леонидович?
— Оно у меня всегда открыто, Елизавета Антоновна, — нехотя отшутился Беневоленский. — Причем настежь: там всегда сквозняк.
— Смотрите же не застудите его, ветреный мужчина.
— А я забыла во дворе книгу. — Маша внезапно вскочила.
— Успеешь взять потом, — сказала Варя.
— Успею, но она отсыреет, — резонно пояснила Маша и вышла.
— Очень славная девочка, — заметила Полина Никитична. — Такая непосредственность — просто прелесть! Она где-нибудь училась?
— Машенька закончила Мариинскую гимназию. Я предпочла бы пансион, но она мечтает о курсах.
— Фи! Эти современные курсы…
— …готовят синих чулков, — подхватила Лизонька.
— Курсистки курят, — сказал проснувшийся Сергей Петрович. — Это мило, но как-то не очень привычно.
— Тянет похлопать по плечу и сказать: «Нет ли у вас папиросочки, любезная?», — снова добавила Елизавета Антоновна. — Некоторые женщины ценят и такой знак внимания, дядюшка, так что хлопайте смело!
После чая хозяева предложили осмотреть датских гусей, заведенных еще при маме: просто пришлось к слову. Варя, призвав на помощь Ивана, давала пояснения, гости вежливо восторгались, скрывая зевоту, и Беневоленский постарался поскорее отстать. В одиночестве бродил по саду, не желая признаваться даже в мыслях, что ищет Машу. Но Маши нигде не было. Аверьян Леонидович загрустил и направился в свой Борок.
— Вот вы где, оказывается!
Беневоленский нехотя приладил улыбку, узнав Лизоньку.
— Размышляете в уединении?
— Просто иду домой. В соседнее село.
— А я рассчитывала, что именно вы покажете мне сад.
На «вы» был сделан нажим. Аверьян Леонидович встретился с шоколадными глазами, отвел взгляд. В конце аллеи мелькнула фигура. Он не узнал, но догадался:
— Федор Иванович, пожалуйте сюда!
Федор, помедлив, вылез из-за куста, как-то боком подошел.
— Думается, Елизавета Антоновна, что Федор Иванович куда полнее ознакомит вас с садом, нежели я. Честь имею.
Поклонился и быстро пошел к воротам. Лизонька прикусила губку, глазки ее сразу растеряли ласковую лукавость, но рядом вздыхал Федор, и Елизавета Антоновна постаралась вернуть на место и лукавость, и улыбку, и завораживающий шоколадный блеск.
— Ваш друг попросту скучен, Федор Иванович.
— Скучен? — Федор не отрываясь смотрел на нее, соглашался с каждым ее словом и глупел на глазах. — Да, да, конечно!
— Ведите меня в самое таинственное место. Ну?
Тревожно ощущая близость красивой женщины, Олексин шел напряженно, пребывая в состоянии непривычного блаженства. Он всегда сторонился женского общества, не имел опыта в обращении с дамами и готов был лишь с восторгом исполнять любые капризы. Лизонька сразу поняла это и уже плохо скрывала досаду: она не любила легких побед.
Беневоленский миновал ворота и остановился: по тропинке вдоль ограды шла Маша. Он заулыбался — не ей, а самому себе, своему вдруг засиявшему настроению, — но Маша нахмурилась и сказала:
— Долго же вы прощались.
— Значит, вы ждали меня?
— Конечно, — очень серьезно подтвердила Маша. — Сначала я сердилась, а потом мне надоело сердиться, вот и все. Долго сердиться, оказывается, скучно.
— На что же вы сердились?
— Знаете, Аверьян Леонидович, мне она сначала очень понравилась, а потом сразу разонравилась. Может быть, я непостоянная?
— Просто вы умная девочка и разбираетесь в людях куда лучше, чем ваши братья.
— Девочка, — недовольно повторила Маша. — Интересно, до какого возраста человека будут называть девочкой? Пока он не состарится?
— Если позволите, я буду называть вас так… ну, скажем, до вашего замужества.
— Это уже срок, — сказала Маша. — Потерплю. Но за это вы придете к нам завтра, да? И не будете больше флиртовать с этой кокеткой. До свидания.
— До свидания, Машенька. До завтра!
Он смотрел, как она быстро идет по тропинке, ждал, что оглянется, но Маша не оглянулась. Но Беневоленский не перестал улыбаться, шел через поле, сшибал тросточкой головки чертополоха и радостно думал, что готов влюбиться без памяти. Без всяких желаний, без планов на будущее, без каких бы то ни было расчетов на настоящее — просто влюбиться, как влюбляются только в детстве. И знал, что так и будет, что он непременно влюбится, и от этого хотелось петь.
Федор вообще был склонен воспринимать все буквально, а в состоянии восторженности и подавно, и поэтому повел Лизоньку в старый сад — место, с детства считавшееся таинственным. Сад этот начинался за цветниками на пологом спуске к реке, зарос и одичал, и под старыми грушами росли грибы. Мама любила его и не велела рубить: здесь рассказывались сказки, здесь ловили стрекоз и ежей, здесь проходило самое первое детство. Корявые старые деревья были полны воспоминаний, но на Лизоньку произвели впечатление удручающее.
— Не сад, а декорация к Вагнеру.
— Да, да, прекрасно! — опять невпопад сказал Федор. — Здесь много груш. Они одичали, но в детстве были вкусными.
Он не знал, о чем говорить, и говорил о том, что Лизоньке было неинтересно: о детстве, о маме, о том, как однажды забрался на грушу, не мог слезть и как Захар снимал его оттуда. Рассеянно слушая, Лизонька присела на рухнувший ствол, почти с раздражением думая, что темпераментный юнкер забавнее этого заучившегося говоруна, хотя тоже провинциален и неуклюж, как, вероятно, и вся олексинская семья.
— Мне холодно, — резко сказала она, бесцеремонно перебив тягучие воспоминания.
— Холодно? Да, да, сыро. Знаете, неделю шли дожди…
— Так принесите же мне что-нибудь!
— Да, конечно, конечно! — Федор метнулся к дому, но остановился. — А что принести?
— Боже правый, ну хотя бы мою шаль, — вздохнула Лизонька. — Кажется, я оставила ее в гостиной.
В доме уже зажгли огни. Федор, запыхавшись, ворвался в гостиную; здесь сидели старшие и позевывающий, слегка опухший от сна Владимир.
— Шаль! — объявил Федор. — Елизавета Антоновна просила шаль.
— А где же она сама? — спросила Полина Никитична. — Приведите ее, Федор Иванович.
Федор, схватив шаль, молча выбежал. Владимир нагнал его уже в саду, схватил за плечо:
— Отдай. Я отнесу.
— Пусти! — Федор тянул шаль к себе. — Сейчас же пусти, она меня просила, меня…
Владимир был сильнее и имел опыт юнкерских драк. Резко ударив Федора по рукам, вырвал шаль и кинулся в садовые сумерки.
— Елизавета Антоновна! Елизавета Антоновна, где вы?
— Отдай! — Федор немного пробежал и остановился, растирая отбитые руки. — Ну и черт с вами. Глупость какая-то, глупость! — Схватился за голову, пошел назад, бормоча: — Глупость. Какая глупость!
По сумеречному саду, то затихая, то усиливаясь, метался призывный крик Владимира. Из сторожки вышел Иван, увидел бредущего без цели Федора, спросил:
— Что случилось?
— Мы дураки, — сказал Федор. — Не знаю, от природы или вдруг.
— Делом надо заниматься, — назидательно сказал Иван. — Вот я занимаюсь делом, и мне наплевать на заезжих красавиц.
— Он ударил меня. — Федор сел на ступеньку и вздохнул. — Ударить брата — и из-за чего? Господи…
— Володька — бурбон. Он будет бить своих солдат, вот увидишь.
— Елизавета Антоновна-а! — донесся далекий крик.
— Ну зачем же кричать? — недовольно сказала Лизонька, выходя к задохнувшемуся от криков и беготни юнкеру.
— Елизавета Антоновна! — Владимир бросился к ней. — Я ищу вас, я… Вот ваша шаль.
— Благодарю. — Она набросила шаль на плечи. — Впрочем, хорошо, что вы кричали: я вышла на крики из той мрачной декорации.
— Елизавета Антоновна… — Владимир теребил конец шали. — Я… Я люблю вас, Елизавета Антоновна.
— Так быстро? — улыбнулась она. — Очаровательно.
— Я люблю вас, — зло повторил он. — Я прошу вас быть моей женой. Нет, не сейчас, конечно, сейчас мне не разрешат, а когда закончу в училище и стану офицером.
— Боюсь, что к тому времени я состарюсь.
— Я быстро стану офицером, Елизавета Антоновна. Я попрошусь в действующие отряды на Кавказ или в Туркестан, я не пощажу себя, но сделаю карьеру и приеду к вам в чинах и лентах. Только ждите меня. Ждите, умоляю вас.
— Уговорили, — улыбнулась она. — Авось к тому времени, как вы станете героем вроде Скобелева, умрет мой муж и я обрету свободу.
— Муж? — растерянно переспросил Владимир, выпуская шаль. — Чей муж?
— Мой, я уже год замужем. Вы поражены? Увы, дорогой мальчик, у меня есть старый, знатный и богатый повелитель. А сейчас дайте мне руку — и идем. Уже поздно.
Владимир машинально подал ей руку, молча повел к дому. Лизонька поглядывала на его застывшее лицо и улыбалась. Потом взяла обеими руками за голову и поцеловала в губы. И отстранилась: он не обнял ее, не ответил на поцелуй.
— Не отчаивайтесь, милый мой мальчик, — шепнула она. — У нас еще месяц впереди, мы можем быть счастливы…
— Что? — напряженно переспросил он. — Все равно. Все равно, слышите? Я клянусь вам, клянусь…
Голос его задрожал, он вырвался и бросился в дом, чувствуя, что может разреветься. Елизавета Антоновна вздохнула, оправила шаль и пошла следом. На душе у нее почему-то стало смутно и неспокойно.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Группа русских волонтеров пятый день жила в Будапеште: австрийские власти задерживали пароход, ссылаясь на близкие военные действия. Добровольцы ругались с невозмутимыми чиновниками, шатались по городу, пили, играли в карты да судачили о знакомых: развлечений больше не было.
Гавриил еще в поезде резко обособился от своих, приметив знакомого по полку: не хотел воспоминаний и боялся, что воспоминания эти уже стали достоянием скучающих офицеров. Он ехал отдельно, вторым классом, да и в Будапеште постарался снять номер для себя и Захара в неказистой гостинице неподалеку от порта. В город почти не ходил, па пристань посылал Захара, обедал один в маленьком соседнем ресторанчике: соотечественники здесь не появлялись и это устраивало Олексина.
— Месье говорит по-французски?
Около столика стоял худощавый господин. Светлая полоска над верхней губой подчеркивала, что усы были сбриты совсем недавно.
— Да.
— Несколько слов, месье.
— Прошу. — Гавриил указал на стул.
— Благодарю. — Француз сел напротив, изредка внимательно поглядывая на Олексина. — Направляетесь в Сербию?
— Да.
— Сражаться за свободу или бить турок?
— Это одно и то же.
— Не совсем.
— Возможно. Меня интересует результат.
— И что же в результате: победа народа или победа креста над полумесяцем?
— При любом результате я вернусь домой, если останусь цел.
— Домой — в порабощенную Польшу?
— Домой — значит в Россию.
— Месье русский? — Собеседник, казалось, был неприятно поражен этим открытием. — Прошу извинить.
— Вы затеяли этот разговор, чтобы выяснить мою национальность?
Француз уже собирался встать, но вопрос удержал его. Некоторое время он молчал, размышляя, как поступить.
— Вы избегаете своих соотечественников. Могу я спросить, почему?
— Спросить можете, — сказал Гавриил. — Но ведь не ради этого вы подошли к моему столику?
Француз снова помолчал, несколько раз испытующе глянув на поручика.
— Я тоже еду в Сербию. Со мною трое товарищей: два француза и итальянец. И мы очень хотим уехать отсюда поскорее. Скажу больше: нам необходимо уехать как можно скорее.
— И поэтому вы утром сбрили усы?
Француз машинально погладил верхнюю губу и улыбнулся:
— Вы опасно наблюдательны, месье.
— Пусть это вас не беспокоит: я не шпик. Я обыкновенный русский офицер.
— Благодарю.
— Итак, вы хотите уехать как можно скорее. Я тоже. Что же дальше? Насколько я понимаю, вы не прочь объединить наши желания. Тогда давайте говорить откровенно.
Француз улыбался очень вежливо и непроницаемо. Гавриил выждал немного и сухо кивнул:
— В таком случае всего доброго. Как видно, русские вас не устраивают. Желаю удачи в поисках поляка.
— Не возражаете, если я переговорю с друзьями? Пять минут: они сидят за вашей спиной.
— Это ваше право.
Француз вернулся раньше.
— Не откажетесь пересесть за наш столик?
Вслед за ним Гавриил подошел к незнакомцам, молча поклонился. Все трое испытующе смотрели на него, чуть кивнув в ответ. На столике стояла бутылка дешевого вина, сыр и хлеб. Старший, кряжистый блондин, невозмутимо попыхивал короткой трубкой; итальянец, откинувшись к спинке стула, играл большим складным ножом; третий, самый молодой, сидел, широко расставив локти, навалившись грудью на стол, и смотрел на Олексина исподлобья настороженно и недружелюбно. Молчание затягивалось, но Гавриил терпеливо ждал, чем все это кончится.
— Кто вы? — спросил старший, не вынимая трубки изо рта.
— Русский офицер.
— Этого мало.
Олексин молча пожал плечами.
— Я не доверяю аристократам, — резко сказал молодой парень.
— Погоди, сынок, — сказал старший. — Сдается мне, что Этьен и так наболтал много лишнего. Мы спрашиваем вас, сударь, потому, что у нас четыре судьбы, а у вас одна. Право на нашей стороне.
— Поручик Гавриил Олексин. Направляюсь в Сербию и хотел бы добраться до нее как можно скорее. Насколько я понял вашего товарища, наши желания совпадают. Если у вас есть какие-то планы, готов их выслушать.
— Русские волонтеры живут в отелях побогаче. Вам это не по карману?
— Это мое личное дело.
— Наше общее дело зависит от вашего личного.
— Я не знаю ваших дел, но полагаю, что мои дела — это мои дела.
— Он не тот, за кого ты его принимаешь, Этьен, — сказал старший, вздохнув.
— Вы свободны, месье, — сказал парень. — Извините.
— Погоди, Лео, — поморщился старший. — Как знать, может, мы и испечем с вами пирог, а? Предложи офицеру стул, Этьен.
— Прошу вас, господин Олексин. — Этьен усадил Гавриила, сел рядом. — Извините за допрос, но мы рискуем жизнями, а вы — только временем.
Итальянец со стуком захлопнул нож, по-прежнему не спуская с поручика настороженных темных глаз. Старший сосредоточенно копался в трубке, Лео глядел исподлобья и, кажется, уже с ненавистью.
— Похоже, что я не понравился вашему другу, — сказал Олексин старшему.
— Если вас треснут по башке прикладом только за то, что вы не успели снять шапку, вы тоже станете глядеть на мир недоверчиво.
— Полагаю, что его треснули пруссаки, а не…
— Не совсем так. — Старший раскурил трубку и удовлетворенно затянулся. — Нам бы не хотелось, чтобы о нашем плане знал кто-либо еще.
— Я ни с кем не встречаюсь.
— Сегодня не встречаетесь, завтра захотите встретиться. Нам нужны гарантии.
— Например?
— Слова чести было бы достаточно, я думаю.
Старший посмотрел на товарищей. Итальянец важно кивнул, Лео недоверчиво усмехнулся, но промолчал.
— Достаточно, — сказал Этьен. — Я знаю русских.
— Значит, вы просите в поруку мою честь? Однако она у меня одна, и я хотел бы знать, кому ее доверяю.
— Ишь чего захотел! — сказал Лео. — Нет, я не люблю аристократов.
— Мы не бандиты, — с легким акцентом сказал итальянец. — Не бандиты и не преступники, хотя за нами гоняются по всей Европе. Не знаю почему, но я вам верю так же, как Этьен. Мы парижане, господин офицер.
— Вы парижанин?
— Бои на баррикадах делали парижан даже из поляков. А уж из итальянцев тем более.
— Коммунары? — тихо спросил Гавриил.
Никто ему не ответил. Он понял, что вопрос прозвучал бестактно, но не попросил извинения. Достал папиросы, закурил.
— Вы направляетесь в Сербию? Или дальше?
— В Сербию.
— Сражаться против турок?
— Сражаться за свободу, — поправил Этьен. — В данном случае против турок.
— Доверие за доверие, — сказал, помолчав, Гавриил. — Слово офицера, что о нашем разговоре не узнает никто и никогда.
— Благодарю. — Старший впервые улыбнулся и протянул Олексину тяжелую ладонь. — Миллье. Сынок, попроси еще бутылочку: всякую сделку необходимо спрыснуть, не так ли?
Лео принес бутылку и стакан. Миллье не торопясь разлил вино, поднял стакан:
— Здоровье, друзья. — Привычно отер усы, придвинулся ближе. — Не скрою, сударь, наше положение не из блестящих. Вчера Этьена узнали, подняли шум, он еле улизнул.
— И расстался с усами, — рассмеялся Лео. — Ах, какие были усы! Любое девичье сердце они пронзали насквозь.
— У Этьена было еще кое-что, — сказал Миллье. — Настоящие бумаги. Прекрасные бумаги, подтверждающие не только его усы, но и его кредит.
— И все полетело в огонь, — вздохнул итальянец.
— Есть частное судно, — сказал Этьен. — Хозяин согласен доставить нас в Сербию за определенное вознаграждение, но нужен официальный фрахт и гарантия оплаты в случае захвата или потопления. Короче говоря, необходимы документы.
— Русский паспорт устроит?
— Лучше, чем какой-либо иной. Необходимо оформить фрахт.
— И оплатить проезд?
— Только за вас двоих, — сказал Миллье. — Свой проезд мы оплатим сами.
— Десять дней мы жрем один сыр ради этого, — проворчал Лео. — Меня уже мутит от него.
— И это все? — спросил Гавриил.
— Все, — подтвердил старший, вновь не торопясь, аккуратно разливая вино. — Если вы согласны помочь нам выбраться отсюда, чокнемся и пожелаем друг другу удачи. Этьен вам все растолкует и покажет нужного человека.
— Только издалека, — уточнил итальянец.
— Да, действовать вам придется самому, — сказал Миллье, чокаясь с Олексиным. — Здоровье, друзья. Не проговоритесь, что мы из Парижа, это осложнит дело.
— Зачем же? Я фрахтую судно для перевозки русских волонтеров.
— Это проще всего: русские едут тысячами, власти к ним привыкли.
— За удачу! — громко сказал Этьен, поднимая стакан.
Сильные характеры мечтают любить, слабые — быть любимыми. Машенька никогда не думала об этом, а просто хотела любить. Любить глубоко и преданно, отдать любимому всю себя, всю, без остатка, раствориться в нем, в его мыслях и желаниях, стать для него необходимой, как воздух, пройти рядом с ним весь его путь, каким бы он ни был, помочь ему раскрыть свои способности, создать из него человека, окруженного всеобщим благодарным поклонением, и тихо состариться в лучах его славы. Таково было ее представление о великом женском счастье и о великом женском подвиге одновременно. Схема была выстроена и старательно продумана, жизненный путь прочерчен от венца до могилы несокрушимо прямой линией. Дело оставалось за объектом приложения сил.
— Варя, как по-твоему, Аверьян Леонидович талантлив?
Варя проверяла счета. После ухода Захара она решительно соединила в своих руках все хозяйственные нити, словно пыталась на этих вожжах удержать семью.
— Все мужчины талантливы.
— Так уж, так уж все мужчины? Все-все?
— Вероятно, мы понимаем под талантом разное, — сказала Варя, решив, что настала пора изложить собственную теорию подрастающей сестре. — Если ты понимаешь талант, как его понимает толпа, то мера твоя нереальна: в представлении толпы талант есть результат труда, а не его процесс и говорить о нем можно лишь тогда, когда результат этот очевиден. Тогда талант превращается в нечто, напоминающее орденскую ленту, и рассуждать о нем бессмысленно.
— Я пришлю их кучера, пусть отведет в спальню.
Они спустились с лестницы и, минуя комнаты, сразу вышли в сад. Пройдя немного, Варя вдруг остановилась и взяла Беневоленского за руку.
— Это возмездие, Аверьян Леонидович.
— Что? — не понял он.
— Это возмездие, — убежденно повторила она, глядя на него странными расширенными глазами. — Вы верите в возмездие?
— Не стоит принимать близко к сердцу обычную юношескую глупость, — сказал он, помолчав. — Все естественно, все закономерно, и все очень просто. Не ищите предопределений там, где их нет.
— Да, да. — Она грустно вздохнула. — Первый причинный ряд, второй причинный ряд. Все можно объяснить логически в наш просвещенный век, только — зачем? Ах, как было бы покойно и просто жить, если бы все действительно поддавалось объяснению.
— Вас тревожит что-то определенное или некий мираж?
— А ведь все мы, в сущности, жертвы слепого случая, — не слушая, продолжала Варя. — Кто родится, когда, зачем — все до нелепости случайно. Если бы мой отец не встретил мою маму, я бы не родилась вообще, никогда бы не родилась. А ведь могла бы родиться не я, а какая-либо другая девочка или мальчик, даже если предположить закономерность во встрече моих родителей, потому что… — Она запнулась, но мужественно продолжала: — Потому что все решает одна ночь. Понимаете, одна ночь — это же какая-то сплошная нелепица, изначальное отсутствие какой бы то ни было закономерности, игра. Но если это так, если бездушной природе все равно, то зачем тогда я? Почему я — именно Я и для чего. Я — это я? Но раз нет на свете ответа, раз «я» — элемент стихийной бестолковой случайности, тогда я свободна перед любыми законами, потому что и законы-то приняты не для меня: я же волею стихий оказалась в сфере их действия. Значит, каждый — за себя и ради себя? Значит, все мы кирпичики, из которых ничего не сложишь?
Варя говорила быстро, не подыскивая слов, а будто вставляя в речь уже готовые словесные сочетания. Беневоленский сразу уловил это, тут же про себя нарек ее начетчицей и сказал, пряча насмешку:
— Однако складывают, Варвара Ивановна. И семьи, и народы, и государства.
— Да, вы правы, складывают. Складывают, следовательно, есть состав, скрепляющий нас. И состав этот — высшая идея, предопределяющая жизнь каждого и регулирующая, осмысленно направляющая ее по каким-то непреложным и непостижимым для человека законам.
— Вы имеете в виду бога?
— Бог — это форма, то есть доступный нам способ объяснения непонятного. Сегодня это бог, завтра еще что-то: формы могут меняться. А я говорю о существе, которое измениться не может, ибо это и есть данность.
«Нет, она не начетчица, — подумал он. — Просто в этой головке все перемешалось, а потом подошло на женских дрожжах и теперь лезет через край, как опара из горшка. И смех и грех…»
— И у вас есть доказательства этой данности? — вежливо поинтересовался он.
— Не у меня, Аверьян Леонидович, у жизни. Например, любовь. Почему вдруг мужчина, ничего еще не осознав, начинает испытывать страстное, непреодолимое влечение именно к этой женщине, хотя рядом подчас и лучше, и красивее, и умнее, и изящнее? Почему женщина, скромная, нравственная, внезапно влюбляется в весьма ординарного мужчину, который зачастую не только не лучше, но и просто намного хуже окружающих? Причем влюбляется настолько, что готова забыть и скромность и нравственность — все готова забыть! У вас есть объяснение этому? Нет, а у меня есть: предопределение. Но предопределение немыслимо без возмездия, Аверьян Леонидович, немыслимо, ибо предопределение и возмездие суть две стороны одной медали. Я нарушаю нечто непонятное мне, нарушаю неосознанно, не ведая, что творю, но наказание наступает неотвратимо и последовательно, причем в формах самых нелогичных и незакономерных, как кажется нам, неразумным муравьям вселенской великой идеи. Разве вы сами не можете привести подобных примеров? Разве понятие несчастной любви не есть следствие прегрешения и наказания? Разве…
— О любви говорите, а там чай стынет, — недовольно сказала Маша.
Она стояла на повороте садовой дорожки, теребя переброшенную на грудь косу. Беневоленский рассмеялся.
— Маша, вы — чудо! Извините, что я так запросто, но вы такое прекрасное доказательство абсурдности всяческих мрачных догм, что по-иному вас и не назовешь.
Подхватив юбку, Варя быстро пошла к дому. Напряженно выпрямленная спина ее выражала глубочайшее презрение и, как вдруг показалось Аверьяну Леонидовичу, глубокую женскую обиду. Он смущенно покашлял и двинулся следом, а Маша, серьезно глядя на него, ждала, пока он подойдет. А когда он поравнялся с нею, сказала очень решительно:
— О любви не смейте говорить, слышите? Ни с кем!
И опрометью бросилась в дом, высоко, по-детски взбивая коленками подол легкого платья.
За чаем все весело подтрунивали над Федором: после бани он постриг бороденку и клинышек ее торчал как запятая. Дети прыскали в ладошки, да и взрослые с трудом сдерживали смех, а Федор сердился.
Владимир к столу не вышел, сочтя за благо отоспаться. А слегка помятый Сергеи Петрович пришел, чуточку запоздав, и благодушно додремывал в кресле.
— У вас чудно, чудно! — восторгалась Полина Никитична. — Удивительно ароматное варенье и покоряющая непринужденность.
— Ваши комплименты, тетушка, несколько напоминают перевод с иностранного, — улыбнулась Лизонька.
— Я от чистого сердца, голубушка Варвара Ивановна. От чистого сердца!
— Я так и поняла, Полина Никитична, — серьезно сказала Варя. — У нас сегодня день открытых сердец.
— Прекрасная мысль, — подхватила Лизонька. — Открытые сердца — редкость, не правда ли, Аверьян Леонидович? Что это вы примолкли, как побритый… О, простите, Федор Иванович, я оговорилась. Я хотела сказать — как прибитый.
— Я понимаю, это тоже перевод, — проворчал Федор, покраснев.
Он побаивался смотреть на Лизоньку, а если и поглядывал, то тогда лишь, когда был уверен, что она этого не заметит. А так как смотреть на нее ему очень хотелось, то он все время боролся с собой и мрачнел еще больше.
— Ваше сердце не пытались сегодня открыть, Аверьян Леонидович?
— Оно у меня всегда открыто, Елизавета Антоновна, — нехотя отшутился Беневоленский. — Причем настежь: там всегда сквозняк.
— Смотрите же не застудите его, ветреный мужчина.
— А я забыла во дворе книгу. — Маша внезапно вскочила.
— Успеешь взять потом, — сказала Варя.
— Успею, но она отсыреет, — резонно пояснила Маша и вышла.
— Очень славная девочка, — заметила Полина Никитична. — Такая непосредственность — просто прелесть! Она где-нибудь училась?
— Машенька закончила Мариинскую гимназию. Я предпочла бы пансион, но она мечтает о курсах.
— Фи! Эти современные курсы…
— …готовят синих чулков, — подхватила Лизонька.
— Курсистки курят, — сказал проснувшийся Сергей Петрович. — Это мило, но как-то не очень привычно.
— Тянет похлопать по плечу и сказать: «Нет ли у вас папиросочки, любезная?», — снова добавила Елизавета Антоновна. — Некоторые женщины ценят и такой знак внимания, дядюшка, так что хлопайте смело!
После чая хозяева предложили осмотреть датских гусей, заведенных еще при маме: просто пришлось к слову. Варя, призвав на помощь Ивана, давала пояснения, гости вежливо восторгались, скрывая зевоту, и Беневоленский постарался поскорее отстать. В одиночестве бродил по саду, не желая признаваться даже в мыслях, что ищет Машу. Но Маши нигде не было. Аверьян Леонидович загрустил и направился в свой Борок.
— Вот вы где, оказывается!
Беневоленский нехотя приладил улыбку, узнав Лизоньку.
— Размышляете в уединении?
— Просто иду домой. В соседнее село.
— А я рассчитывала, что именно вы покажете мне сад.
На «вы» был сделан нажим. Аверьян Леонидович встретился с шоколадными глазами, отвел взгляд. В конце аллеи мелькнула фигура. Он не узнал, но догадался:
— Федор Иванович, пожалуйте сюда!
Федор, помедлив, вылез из-за куста, как-то боком подошел.
— Думается, Елизавета Антоновна, что Федор Иванович куда полнее ознакомит вас с садом, нежели я. Честь имею.
Поклонился и быстро пошел к воротам. Лизонька прикусила губку, глазки ее сразу растеряли ласковую лукавость, но рядом вздыхал Федор, и Елизавета Антоновна постаралась вернуть на место и лукавость, и улыбку, и завораживающий шоколадный блеск.
— Ваш друг попросту скучен, Федор Иванович.
— Скучен? — Федор не отрываясь смотрел на нее, соглашался с каждым ее словом и глупел на глазах. — Да, да, конечно!
— Ведите меня в самое таинственное место. Ну?
Тревожно ощущая близость красивой женщины, Олексин шел напряженно, пребывая в состоянии непривычного блаженства. Он всегда сторонился женского общества, не имел опыта в обращении с дамами и готов был лишь с восторгом исполнять любые капризы. Лизонька сразу поняла это и уже плохо скрывала досаду: она не любила легких побед.
Беневоленский миновал ворота и остановился: по тропинке вдоль ограды шла Маша. Он заулыбался — не ей, а самому себе, своему вдруг засиявшему настроению, — но Маша нахмурилась и сказала:
— Долго же вы прощались.
— Значит, вы ждали меня?
— Конечно, — очень серьезно подтвердила Маша. — Сначала я сердилась, а потом мне надоело сердиться, вот и все. Долго сердиться, оказывается, скучно.
— На что же вы сердились?
— Знаете, Аверьян Леонидович, мне она сначала очень понравилась, а потом сразу разонравилась. Может быть, я непостоянная?
— Просто вы умная девочка и разбираетесь в людях куда лучше, чем ваши братья.
— Девочка, — недовольно повторила Маша. — Интересно, до какого возраста человека будут называть девочкой? Пока он не состарится?
— Если позволите, я буду называть вас так… ну, скажем, до вашего замужества.
— Это уже срок, — сказала Маша. — Потерплю. Но за это вы придете к нам завтра, да? И не будете больше флиртовать с этой кокеткой. До свидания.
— До свидания, Машенька. До завтра!
Он смотрел, как она быстро идет по тропинке, ждал, что оглянется, но Маша не оглянулась. Но Беневоленский не перестал улыбаться, шел через поле, сшибал тросточкой головки чертополоха и радостно думал, что готов влюбиться без памяти. Без всяких желаний, без планов на будущее, без каких бы то ни было расчетов на настоящее — просто влюбиться, как влюбляются только в детстве. И знал, что так и будет, что он непременно влюбится, и от этого хотелось петь.
Федор вообще был склонен воспринимать все буквально, а в состоянии восторженности и подавно, и поэтому повел Лизоньку в старый сад — место, с детства считавшееся таинственным. Сад этот начинался за цветниками на пологом спуске к реке, зарос и одичал, и под старыми грушами росли грибы. Мама любила его и не велела рубить: здесь рассказывались сказки, здесь ловили стрекоз и ежей, здесь проходило самое первое детство. Корявые старые деревья были полны воспоминаний, но на Лизоньку произвели впечатление удручающее.
— Не сад, а декорация к Вагнеру.
— Да, да, прекрасно! — опять невпопад сказал Федор. — Здесь много груш. Они одичали, но в детстве были вкусными.
Он не знал, о чем говорить, и говорил о том, что Лизоньке было неинтересно: о детстве, о маме, о том, как однажды забрался на грушу, не мог слезть и как Захар снимал его оттуда. Рассеянно слушая, Лизонька присела на рухнувший ствол, почти с раздражением думая, что темпераментный юнкер забавнее этого заучившегося говоруна, хотя тоже провинциален и неуклюж, как, вероятно, и вся олексинская семья.
— Мне холодно, — резко сказала она, бесцеремонно перебив тягучие воспоминания.
— Холодно? Да, да, сыро. Знаете, неделю шли дожди…
— Так принесите же мне что-нибудь!
— Да, конечно, конечно! — Федор метнулся к дому, но остановился. — А что принести?
— Боже правый, ну хотя бы мою шаль, — вздохнула Лизонька. — Кажется, я оставила ее в гостиной.
В доме уже зажгли огни. Федор, запыхавшись, ворвался в гостиную; здесь сидели старшие и позевывающий, слегка опухший от сна Владимир.
— Шаль! — объявил Федор. — Елизавета Антоновна просила шаль.
— А где же она сама? — спросила Полина Никитична. — Приведите ее, Федор Иванович.
Федор, схватив шаль, молча выбежал. Владимир нагнал его уже в саду, схватил за плечо:
— Отдай. Я отнесу.
— Пусти! — Федор тянул шаль к себе. — Сейчас же пусти, она меня просила, меня…
Владимир был сильнее и имел опыт юнкерских драк. Резко ударив Федора по рукам, вырвал шаль и кинулся в садовые сумерки.
— Елизавета Антоновна! Елизавета Антоновна, где вы?
— Отдай! — Федор немного пробежал и остановился, растирая отбитые руки. — Ну и черт с вами. Глупость какая-то, глупость! — Схватился за голову, пошел назад, бормоча: — Глупость. Какая глупость!
По сумеречному саду, то затихая, то усиливаясь, метался призывный крик Владимира. Из сторожки вышел Иван, увидел бредущего без цели Федора, спросил:
— Что случилось?
— Мы дураки, — сказал Федор. — Не знаю, от природы или вдруг.
— Делом надо заниматься, — назидательно сказал Иван. — Вот я занимаюсь делом, и мне наплевать на заезжих красавиц.
— Он ударил меня. — Федор сел на ступеньку и вздохнул. — Ударить брата — и из-за чего? Господи…
— Володька — бурбон. Он будет бить своих солдат, вот увидишь.
— Елизавета Антоновна-а! — донесся далекий крик.
— Ну зачем же кричать? — недовольно сказала Лизонька, выходя к задохнувшемуся от криков и беготни юнкеру.
— Елизавета Антоновна! — Владимир бросился к ней. — Я ищу вас, я… Вот ваша шаль.
— Благодарю. — Она набросила шаль на плечи. — Впрочем, хорошо, что вы кричали: я вышла на крики из той мрачной декорации.
— Елизавета Антоновна… — Владимир теребил конец шали. — Я… Я люблю вас, Елизавета Антоновна.
— Так быстро? — улыбнулась она. — Очаровательно.
— Я люблю вас, — зло повторил он. — Я прошу вас быть моей женой. Нет, не сейчас, конечно, сейчас мне не разрешат, а когда закончу в училище и стану офицером.
— Боюсь, что к тому времени я состарюсь.
— Я быстро стану офицером, Елизавета Антоновна. Я попрошусь в действующие отряды на Кавказ или в Туркестан, я не пощажу себя, но сделаю карьеру и приеду к вам в чинах и лентах. Только ждите меня. Ждите, умоляю вас.
— Уговорили, — улыбнулась она. — Авось к тому времени, как вы станете героем вроде Скобелева, умрет мой муж и я обрету свободу.
— Муж? — растерянно переспросил Владимир, выпуская шаль. — Чей муж?
— Мой, я уже год замужем. Вы поражены? Увы, дорогой мальчик, у меня есть старый, знатный и богатый повелитель. А сейчас дайте мне руку — и идем. Уже поздно.
Владимир машинально подал ей руку, молча повел к дому. Лизонька поглядывала на его застывшее лицо и улыбалась. Потом взяла обеими руками за голову и поцеловала в губы. И отстранилась: он не обнял ее, не ответил на поцелуй.
— Не отчаивайтесь, милый мой мальчик, — шепнула она. — У нас еще месяц впереди, мы можем быть счастливы…
— Что? — напряженно переспросил он. — Все равно. Все равно, слышите? Я клянусь вам, клянусь…
Голос его задрожал, он вырвался и бросился в дом, чувствуя, что может разреветься. Елизавета Антоновна вздохнула, оправила шаль и пошла следом. На душе у нее почему-то стало смутно и неспокойно.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Группа русских волонтеров пятый день жила в Будапеште: австрийские власти задерживали пароход, ссылаясь на близкие военные действия. Добровольцы ругались с невозмутимыми чиновниками, шатались по городу, пили, играли в карты да судачили о знакомых: развлечений больше не было.
Гавриил еще в поезде резко обособился от своих, приметив знакомого по полку: не хотел воспоминаний и боялся, что воспоминания эти уже стали достоянием скучающих офицеров. Он ехал отдельно, вторым классом, да и в Будапеште постарался снять номер для себя и Захара в неказистой гостинице неподалеку от порта. В город почти не ходил, па пристань посылал Захара, обедал один в маленьком соседнем ресторанчике: соотечественники здесь не появлялись и это устраивало Олексина.
— Месье говорит по-французски?
Около столика стоял худощавый господин. Светлая полоска над верхней губой подчеркивала, что усы были сбриты совсем недавно.
— Да.
— Несколько слов, месье.
— Прошу. — Гавриил указал на стул.
— Благодарю. — Француз сел напротив, изредка внимательно поглядывая на Олексина. — Направляетесь в Сербию?
— Да.
— Сражаться за свободу или бить турок?
— Это одно и то же.
— Не совсем.
— Возможно. Меня интересует результат.
— И что же в результате: победа народа или победа креста над полумесяцем?
— При любом результате я вернусь домой, если останусь цел.
— Домой — в порабощенную Польшу?
— Домой — значит в Россию.
— Месье русский? — Собеседник, казалось, был неприятно поражен этим открытием. — Прошу извинить.
— Вы затеяли этот разговор, чтобы выяснить мою национальность?
Француз уже собирался встать, но вопрос удержал его. Некоторое время он молчал, размышляя, как поступить.
— Вы избегаете своих соотечественников. Могу я спросить, почему?
— Спросить можете, — сказал Гавриил. — Но ведь не ради этого вы подошли к моему столику?
Француз снова помолчал, несколько раз испытующе глянув на поручика.
— Я тоже еду в Сербию. Со мною трое товарищей: два француза и итальянец. И мы очень хотим уехать отсюда поскорее. Скажу больше: нам необходимо уехать как можно скорее.
— И поэтому вы утром сбрили усы?
Француз машинально погладил верхнюю губу и улыбнулся:
— Вы опасно наблюдательны, месье.
— Пусть это вас не беспокоит: я не шпик. Я обыкновенный русский офицер.
— Благодарю.
— Итак, вы хотите уехать как можно скорее. Я тоже. Что же дальше? Насколько я понимаю, вы не прочь объединить наши желания. Тогда давайте говорить откровенно.
Француз улыбался очень вежливо и непроницаемо. Гавриил выждал немного и сухо кивнул:
— В таком случае всего доброго. Как видно, русские вас не устраивают. Желаю удачи в поисках поляка.
— Не возражаете, если я переговорю с друзьями? Пять минут: они сидят за вашей спиной.
— Это ваше право.
Француз вернулся раньше.
— Не откажетесь пересесть за наш столик?
Вслед за ним Гавриил подошел к незнакомцам, молча поклонился. Все трое испытующе смотрели на него, чуть кивнув в ответ. На столике стояла бутылка дешевого вина, сыр и хлеб. Старший, кряжистый блондин, невозмутимо попыхивал короткой трубкой; итальянец, откинувшись к спинке стула, играл большим складным ножом; третий, самый молодой, сидел, широко расставив локти, навалившись грудью на стол, и смотрел на Олексина исподлобья настороженно и недружелюбно. Молчание затягивалось, но Гавриил терпеливо ждал, чем все это кончится.
— Кто вы? — спросил старший, не вынимая трубки изо рта.
— Русский офицер.
— Этого мало.
Олексин молча пожал плечами.
— Я не доверяю аристократам, — резко сказал молодой парень.
— Погоди, сынок, — сказал старший. — Сдается мне, что Этьен и так наболтал много лишнего. Мы спрашиваем вас, сударь, потому, что у нас четыре судьбы, а у вас одна. Право на нашей стороне.
— Поручик Гавриил Олексин. Направляюсь в Сербию и хотел бы добраться до нее как можно скорее. Насколько я понял вашего товарища, наши желания совпадают. Если у вас есть какие-то планы, готов их выслушать.
— Русские волонтеры живут в отелях побогаче. Вам это не по карману?
— Это мое личное дело.
— Наше общее дело зависит от вашего личного.
— Я не знаю ваших дел, но полагаю, что мои дела — это мои дела.
— Он не тот, за кого ты его принимаешь, Этьен, — сказал старший, вздохнув.
— Вы свободны, месье, — сказал парень. — Извините.
— Погоди, Лео, — поморщился старший. — Как знать, может, мы и испечем с вами пирог, а? Предложи офицеру стул, Этьен.
— Прошу вас, господин Олексин. — Этьен усадил Гавриила, сел рядом. — Извините за допрос, но мы рискуем жизнями, а вы — только временем.
Итальянец со стуком захлопнул нож, по-прежнему не спуская с поручика настороженных темных глаз. Старший сосредоточенно копался в трубке, Лео глядел исподлобья и, кажется, уже с ненавистью.
— Похоже, что я не понравился вашему другу, — сказал Олексин старшему.
— Если вас треснут по башке прикладом только за то, что вы не успели снять шапку, вы тоже станете глядеть на мир недоверчиво.
— Полагаю, что его треснули пруссаки, а не…
— Не совсем так. — Старший раскурил трубку и удовлетворенно затянулся. — Нам бы не хотелось, чтобы о нашем плане знал кто-либо еще.
— Я ни с кем не встречаюсь.
— Сегодня не встречаетесь, завтра захотите встретиться. Нам нужны гарантии.
— Например?
— Слова чести было бы достаточно, я думаю.
Старший посмотрел на товарищей. Итальянец важно кивнул, Лео недоверчиво усмехнулся, но промолчал.
— Достаточно, — сказал Этьен. — Я знаю русских.
— Значит, вы просите в поруку мою честь? Однако она у меня одна, и я хотел бы знать, кому ее доверяю.
— Ишь чего захотел! — сказал Лео. — Нет, я не люблю аристократов.
— Мы не бандиты, — с легким акцентом сказал итальянец. — Не бандиты и не преступники, хотя за нами гоняются по всей Европе. Не знаю почему, но я вам верю так же, как Этьен. Мы парижане, господин офицер.
— Вы парижанин?
— Бои на баррикадах делали парижан даже из поляков. А уж из итальянцев тем более.
— Коммунары? — тихо спросил Гавриил.
Никто ему не ответил. Он понял, что вопрос прозвучал бестактно, но не попросил извинения. Достал папиросы, закурил.
— Вы направляетесь в Сербию? Или дальше?
— В Сербию.
— Сражаться против турок?
— Сражаться за свободу, — поправил Этьен. — В данном случае против турок.
— Доверие за доверие, — сказал, помолчав, Гавриил. — Слово офицера, что о нашем разговоре не узнает никто и никогда.
— Благодарю. — Старший впервые улыбнулся и протянул Олексину тяжелую ладонь. — Миллье. Сынок, попроси еще бутылочку: всякую сделку необходимо спрыснуть, не так ли?
Лео принес бутылку и стакан. Миллье не торопясь разлил вино, поднял стакан:
— Здоровье, друзья. — Привычно отер усы, придвинулся ближе. — Не скрою, сударь, наше положение не из блестящих. Вчера Этьена узнали, подняли шум, он еле улизнул.
— И расстался с усами, — рассмеялся Лео. — Ах, какие были усы! Любое девичье сердце они пронзали насквозь.
— У Этьена было еще кое-что, — сказал Миллье. — Настоящие бумаги. Прекрасные бумаги, подтверждающие не только его усы, но и его кредит.
— И все полетело в огонь, — вздохнул итальянец.
— Есть частное судно, — сказал Этьен. — Хозяин согласен доставить нас в Сербию за определенное вознаграждение, но нужен официальный фрахт и гарантия оплаты в случае захвата или потопления. Короче говоря, необходимы документы.
— Русский паспорт устроит?
— Лучше, чем какой-либо иной. Необходимо оформить фрахт.
— И оплатить проезд?
— Только за вас двоих, — сказал Миллье. — Свой проезд мы оплатим сами.
— Десять дней мы жрем один сыр ради этого, — проворчал Лео. — Меня уже мутит от него.
— И это все? — спросил Гавриил.
— Все, — подтвердил старший, вновь не торопясь, аккуратно разливая вино. — Если вы согласны помочь нам выбраться отсюда, чокнемся и пожелаем друг другу удачи. Этьен вам все растолкует и покажет нужного человека.
— Только издалека, — уточнил итальянец.
— Да, действовать вам придется самому, — сказал Миллье, чокаясь с Олексиным. — Здоровье, друзья. Не проговоритесь, что мы из Парижа, это осложнит дело.
— Зачем же? Я фрахтую судно для перевозки русских волонтеров.
— Это проще всего: русские едут тысячами, власти к ним привыкли.
— За удачу! — громко сказал Этьен, поднимая стакан.
2
Сильные характеры мечтают любить, слабые — быть любимыми. Машенька никогда не думала об этом, а просто хотела любить. Любить глубоко и преданно, отдать любимому всю себя, всю, без остатка, раствориться в нем, в его мыслях и желаниях, стать для него необходимой, как воздух, пройти рядом с ним весь его путь, каким бы он ни был, помочь ему раскрыть свои способности, создать из него человека, окруженного всеобщим благодарным поклонением, и тихо состариться в лучах его славы. Таково было ее представление о великом женском счастье и о великом женском подвиге одновременно. Схема была выстроена и старательно продумана, жизненный путь прочерчен от венца до могилы несокрушимо прямой линией. Дело оставалось за объектом приложения сил.
— Варя, как по-твоему, Аверьян Леонидович талантлив?
Варя проверяла счета. После ухода Захара она решительно соединила в своих руках все хозяйственные нити, словно пыталась на этих вожжах удержать семью.
— Все мужчины талантливы.
— Так уж, так уж все мужчины? Все-все?
— Вероятно, мы понимаем под талантом разное, — сказала Варя, решив, что настала пора изложить собственную теорию подрастающей сестре. — Если ты понимаешь талант, как его понимает толпа, то мера твоя нереальна: в представлении толпы талант есть результат труда, а не его процесс и говорить о нем можно лишь тогда, когда результат этот очевиден. Тогда талант превращается в нечто, напоминающее орденскую ленту, и рассуждать о нем бессмысленно.