Страница:
— Девочка, — сказал он, когда она впервые переступила порог его холостяцкой квартиры. — Прежде, чем что-то произойдет, я хочу, чтобы ты усвоила две аксиомы. Первое: я никогда на тебе не женюсь, потому что на таких не женятся. И второе: если ты хоть раз предпочтешь меня кому бы то ни было, мы расстанемся сразу.
«Не женятся? — Надя только улыбнулась. — На „таких“ — да, но на мне ты женишься. И женишься, и устроишь в театр, и сделаешь все, что я захочу». Для этой программы предстояло влюбить в себя Кудряшова, и она влюбила, и стала Богиней, но дальше цветов, ужинов, подарков и поклонения дело не шло. «Ты прелестна, Богиня, но тебе нечего делать в театре, а краснеть за тебя я не хочу». Никакое кокетство, никакие безумства и нежности не могли поколебать его решения: он любил театр больше, чем ее. С трудом осознав это, Надя отплакалась и ринулась в бой за семейное благополучие. И здесь прозвучало столь же твердое «Нет», и тогда она назло уступила Гоге. Там, в Суздале, но про Суздаль Кудряшов или не узнал, или сделал вид, что не узнал, но когда они с Гогой рискнули продолжить свои отношения в Москве, в семь утра Николай Миронович позвонил в дверь квартиры, которую снимал для нее. Естественно, она не открыла, все было кончено сразу и навсегда.
Это был самый страшный год в ее жизни: у нее уже не оставалось сил, чтобы начинать все сначала. Пометавшись, пошла на курсы, нигде не появлялась и через три месяца оказалась совсем в иной среде: в главке министерства, где ее никто не мог знать и где можно было придумать себе любую биографию. Она придумала, нырнула в новую жизнь, и эта новая жизнь в конце концов вознаградила ее любовью, семьей, прочным положением и полным ощущением счастья. И вдруг появился Гога, и сейчас, лежа без сна, Надя с бессильным отчаянием думала, что страшным был не год — страшным будет день. И начинала метаться в скомканных простынях, все время помня, что нельзя зареветь в голос, застонать или просто попросить помощи у ничего не подозревавшего мужа, чей покойный храп доносился из соседней комнаты. «Но почему, почему именно Гога оказался тут? Это какая-то чушь, это неправда, этого не может быть!..» Но Надя сама же глушила свой внутренний вопль, потому что из всех знакомых Кудряшова в этом далеком от Москвы городе мог оказаться только он, Гога, Игорь Антонович. Он был единственным технарем в их компании и вечно ремонтировал, регулировал и подкрашивал «Волгу» Николая Мироновича. И возил его Богиню по комиссионкам, пока однажды не увез в Суздаль… Она-то, идиотка, была убеждена, что ушла от прошлого, а прошлое, оказывается, все время шло по пятам…
К утру она кое-как забылась, впервые не проводила мужа на работу, а проснувшись, решила идти к Наталье. В конце концов не на одних же тряпках основывается дружба: Надя очень рассчитывала если не на совет — что уж тут посоветуешь? — то хотя бы на сочувствие и, может быть, даже помощь, если она все же решится кое-что рассказать своему Сергею Алексеевичу. И она сама напросилась к Наталье, не успев сообразить, что этим настораживает ее: неофициальный, но весьма чтимый этикет требовал, чтобы жена начальника цеха напрашивалась в гости к супруге директора завода, где подобные начальники исчислялись десятками. И Наталья сразу раскудахталась, замельтешила, кинулась варить кофе и даже достала коньяк, приберегаемый для особых гостей.
— Знаешь, Наденька, когда мой был простым сменным инженером, мы еле сводили концы с концами, а времени хватало и на концерты, и на литературу, и на гостей. Конечно, я не сравниваю, ни в коем случае не сравниваю, но вы как-то выкраиваете время, к вам ходят гости…
Из такого начала следовало, что Наталья засекла появление Игоря Антоновича и сгорает от любопытства. Но Надя не обратила внимания на это остренькое любопытство, приняла разговор буквально, ощутив в нем желание понять ее растерянность, посочувствовать, помочь, и тут же стала рассказывать, как была поражена, узнав в московском командированном свидетеля юных лет.
— У тебя с ним было что, было, да? — зачастила Наталья. — Ой, я тебя понимаю, так понимаю! И долго у вас тянулось? Это ужасно, ужасно! Он что же, в женихах ходил или вы так, по согласию? Знаешь, теперь такое — сплошь да рядом. Вот моя двоюродная сестра…
Надя почувствовала не интонацию, а взгляд. Пронзительный, игольчатый взгляд, в котором не было ничего, кроме нетерпеливого любопытства. И еще — торжества, что ли. Она была не очень-то умна, эта Наташка, и ее уже трясло от сенсации, от факта, что с этого часа она становится доверенным лицом, ближайшей подругой и наперсницей жены самого директора. От возможностей, какие обещала ей такая интимная доверительность, захватывало дух.
— Встретить бывшего мальчика в нашем с тобой положении — это кошмар. Кошмар, Наденька, я тебя понимаю, и у меня есть…
— Что? — тяжело, тупо переспросила Надежда. — Какой мальчик, какие кошмары? — Встала, пошла к дверям; уже держась за ручку, обернулась, сказала весомо: — Твое счастье, что Сергей Алексеевич не слышал твоих намеков. А если услышит?
Как ей ни было тяжело, она не имела права ставить служебный и человеческий авторитет директора завода в зависимость от болтовни соседок. Это было недопустимо, немыслимо, и Надя благодарила судьбу, что вовремя спохватилась, заметив сухонько засверкавшие глазки, и ругала себя, что потеряла голову, чудом не выболтала то, что никто, ни одна живая душа не должна была знать. И еще поняла, что осталась одна, что во всем заводском поселке нет ни одного человека, с которым она могла бы посоветоваться, поделиться, вместе поплакать, наконец. Ледяным холодом обдало ее от этого открытия, но тут та великая богиня, имя которой она носила, шепнула: «А Ленка? Отцовская любимица, умница Ленка…» Все это пронеслось в голове, пока Надя шла через лестничную площадку. Мелькнуло разом, озарило и успокоило: Ленка! И Надя открыла дверь с истинной верой, что нашла наконец-таки якорь спасения.
И Ленка была еще дома: раскрытая сумка валялась на подзеркальнике. Надя сочла это добрым знаком и крикнула почти весело, почти как сутки назад:
— Ленок!
— Не выходит у меня из головы этот тип в кафе, — тотчас же откликнулась Ленка, появляясь в дверях своей комнаты. — Этакий столичный пошляк, согласна? Он же буквально ползал по тебе глазами, а ты… Он что, знал тебя раньше?
— Нет, что ты, — поспешно отреклась Надя, опять ощутив ледяную волну безысходности. — Он папин знакомый из…
Она замолчала, не желая наводить Ленку на мысли о московском периоде своей жизни. Но Ленка не заметила заминки: она обличала и была чрезвычайно довольна своей принципиальной позицией.
— Гадостная какая физиономия, так бы и влепила пощечину. Таких нужно сразу ставить на место, а ты распиваешь с ним шампанское. И где? В кафе, где каждый знает папу!
— Да, да, — упавшим голосом забормотала Надя. — Ты совершенно права, я виновата, я…
— Ты извини, — мягко сказала Ленка и ткнулась лбом в плечо. — Ну, пожалуйста. Я не хотела тебя обидеть, просто я здесь выросла, знаю, как тут обожают всяческие слухи, а мне очень дорого папино имя. Я помчалась в институт, — она чмокнула Надю, схватила сумку. — А он все равно отвратительный тип!
Она и вправду умчалась, взвихрив покой прихожей, а Надежда рухнула на стул и разрыдалась в голос впервые за эти проклятые сутки. «Что делать? Что делать? Что мне делать? — жалобно шептала она, перекатываясь лбом по холодному полированному подзеркальнику. — Господи, если бы я умела молиться. Что хочешь возьми, господи, только спаси меня, спаси, спаси меня!..» Часы в большой комнате гулко пробили один раз, половину, и она сразу опомнилась. Испуганно глянула на свои электронные — подарок мужа к дню рождения. Было ровно половина двенадцатого, и Надежда, сразу забыв о слезах и молитвах, ринулась в ванную умываться и наводить красоту.
Она ворвалась в вестибюль гостиницы с разбега, со всей быстротой, на какую только была способна. Лифта внизу не оказалось, и Надя помчалась на четвертый этаж, не касаясь ступенек. И без стука распахнула дверь его номера.
— Ты непривычно пунктуальна, но прекрасна, как всегда, — улыбнулся Игорь Антонович.
Он был в рубашке без галстука и грел кипятильником воду в эмалированной кружке. На столе лежала московская коробка конфет, стояла бутылка сухого вина и два стакана. «Ждал, — Надя мгновенно оценила обстановку. — Не терпится, Гога? Ну ладненько, хоть и противно, потом отыграемся…»
— Располагайся, я заварю чаек. Скромное угощение командированного.
«Отыграемся, — зло повторила она про себя. — Ты у меня из постели позвонишь Сергею и скажешь, что не имеешь к нему никаких претензий». Все правильно, все до отвращения банально, и хорошо, что она подсознательно предусмотрела и такой вариант. Платье само падало к ногам, стоило только «чиркнуть» «молнией». Рубашек Надя никогда не носила, даже в лютые морозы; когда Гога оглянулся, она стояла посреди комнаты, подрагивая коленками, и, непривычно торопясь, расстегивала лифчик. Встретив его взгляд, улыбнулась, пытаясь воспроизвести былую завлекательную бесшабашность, но улыбка вышла гипсовой, как у манекена.
— Ну-ка, помогай, — как можно отчаяннее сказала она, а голос сфальшивил. — Или ты разучился раздевать женщин?
— До чего же ты хороша, чертовка, — невесело вздохнул Гога. — Меня тащит с такой силой, что еще секунда, и ноги сами заскользят к тебе. И если бы я решал личные проблемы… Э, да что говорить! Одевайся. Немедленно!
Отвернулся к окну, закурил, а вся его напряженная спина вбирала, впитывала в себя эту полураздетую женщину: даже плечи свело. Но он не оглянулся, хотя Надя медлила, не желая верить, что ее отвергли, что вся ее сила, ее всесокрушающая мощь сегодня выпалила вхолостую.
— Ладно, дай закурить, — тускло сказала она наконец.
Тогда он оглянулся: Надя сидела в кресле, закинув ногу на ногу и раскачивая носком туфли. Все на ней было в порядке, и Гога, облегченно вздохнув, сел напротив и протянул сигареты.
— Мне показалось, что ты уже не куришь.
— Бросила пять лет назад. — Она прикурила, откинулась к спинке кресла. — Чего же ты хочешь, Гога?
— Для себя ничего решительно. — Он тоже закурил и говорил неторопливо и обдуманно. — Мне очень жаль, что получилось так, но я говорю правду. Я не просто хорошо к тебе отношусь, я нежно отношусь, поверь. Но ты должна понять и помочь. Понять и помочь: я не имею права вернуться несолоно хлебавши.
Он сделал паузу, но Надя промолчала. Гога налил вина, она выпила залпом и снова схватилась за сигарету. Она уже отвыкла от дыма, голова ее кружилась, но сигарета отвлекала и делала ее как бы независимой.
— Хочешь чаю?
— Нет. Вина.
Он снова налил, и она снова выпила залпом. Он усмехнулся:
— Мечтаешь забалдеть и отключиться?
— Мечтаю понять, за что.
— Да пойми же ты, что я не хочу причинять тебе никаких неприятностей! — заорал он почти в отчаянии. — Ты никак не желаешь стать на мое место, а мне еле-еле простили грешки молодости. Да, да, что ты смотришь синими брызгами? За все приходится платить.
— И ты хочешь, чтобы я оплатила все твои грехи и удовольствия? Всю жизнь вы пользовались мной, всю мою проклятую жизнь!
Она заплакала, некрасиво всхлипывая, размазывая потекшую тушь. Гога долго смотрел на нее, брезгливо подбирая губы.
— Ты пьяна.
— Это какая-то ошибка, какая-то ерунда, я ничего не понимаю. Тебе велел это сделать Кудряшов? О, я бы нисколечко не удивилась, если бы ты признался…
— Он мертв.
— Что? — она сразу перестала всхлипывать.
— Он врезался в самосвал. «Волга» в гармошку, тело пришлось извлекать автогеном. Мне все кажется, что он убегал от тебя.
Надя больше не плакала. Сидела не шевелясь, тупо глядя в пол, на щеках подсыхала размазанная тушь.
— Когда это случилось?
— Надо читать «Советскую культуру».
— Мы выписываем «Социалистическую индустрию». Впрочем, мне все равно.
— Ну, тогда пойди умойся.
— Что? — Она медленно подняла голову. — Ну, а ты-то за что меня, а? Что я сделала тебе плохого?
— Ты идиотка? — закричал он. — Я все время толкую, что мне лично, мне, Гоге, ничего от тебя не нужно. Ничего, усекла? Нужно для дела, для программы, для родного НИИ, чтоб он сгорел. Обществу это нужно, выражаясь высоким стилем. Заруби это в мозгу и топай умываться.
— Значит, Кудряшов разбился. — Надя вздохнула. — А знаешь, мне не жалко. Да, не жалко! Он вдосталь попользовался мной, но так и не предложил выйти замуж. «На таких не женятся»! Теперь он в могиле, а я счастлива. Я впервые люблю, слышишь, ты, подонок? Впервые!
— Врешь. — Он улыбнулся. — Ты любишь давно, любишь со дня рождения — саму себя. Свое обаяние, свое тело, свой темперамент и, главное, свои удовольствия. Ты — безгрешная грешница, Надежда, недаром покойный Кудряшов называл тебя Богиней. Строго говоря, ты не изменяла ему со мной, хотя он нас и застукал. И теперь ты толкуешь о любви? Окстись, ты просто неспособна существовать без трех любовников одновременно…
Стакан с остатками вина ударил в лицо, острый осколок врезался в щеку. Гога схватил полотенце, бросился в ванную.
— Психопатка! — кричал он, перекрывая шум воды. — Сходи к дежурной и приволоки лейкопластырь!
— Обойдешься.
Швырнув стакан, она вдруг успокоилась. Не пытаясь понять, почему пришло успокоение, а просто с огромным облегчением ощущая его, достала из сумочки зеркальце и начала наводить красоту. И руки ни разу не вздрогнули, когда она привычно подкрашивала ресницы.
Вскоре вернулся Гога. Рубашка была в бурых пятнах — то ли от вина, то ли от крови. На щеке под глазом — глубокий порез. Он все время прикладывал к нему мокрое полотенце.
— Ты рассадила мне щеку.
— Бедненький. — Надя кончиком языка тронула свежеподкрашенные губы. — Возвращайся к жене, она залижет твои раны. Кстати, можешь сообщить ей, как я смеюсь в постели и где у меня родинки.
— Я сообщу об этом твоему мужу.
— Сделай милость, не смеши. Ты проиграл, Гога, я уже все ему рассказала, и он ни за что не подпишет теперь твои паршивые бумажки. И твое родное НИИ вместо премии получит хорошую выволочку от министерства. Уж это я тебе устрою.
— Ты врешь, Надежда, — с ноткой беспокойства сказал он.
— Ну-ну. Блажен, кто верует.
Надя врала, но врала артистически, вдохновенно и зло, хотя ее трясло от суеверного ужаса, что этим враньем она непременно накликает беду. Но в этом ей виделся последний способ удержать Гогу.
— Ты врешь, — повторил он, испытующе глядя на нее. — Но даже если это и так, ничего не меняется. Завтра в одиннадцать сорок я приглашен к твоему супругу на прощальную беседу. Если он не вручит мне приказа о запуске нашей телеги в производство, я потрачу все драгоценные минуты на восторженный рассказ о его прелестной жене. А сейчас уходи. Уходи, если не хочешь скандала в гостинице.
Надя молча пошла к дверям, из последних сил стараясь идти легко, хотя коленки у нее подгибались.
— У тебя есть шанс, — сказал он в спину. — Повторяю: включай все свое искусство и вытяни из старика приказ. Ты можешь, если захочешь. Если очень захочешь.
Остаток дня тащился, как в дурном сне. Она не пошла домой к перерыву, не кормила мужа обедом, а бесцельно шаталась по улицам, где с нею здоровался каждый третий, что-то отвечая, бездумно улыбаясь, заходя в магазины без всякой цели. В голове было отчаянно пусто; она ни о чем не могла думать, и ей все время хотелось курить: казалось, что стоит взять в руки сигарету, как голова обретет ясность. Но покупать сигареты в заводском поселке, где ее знали как некурящую образцовую супругу, было почти немыслимо. «Почти» — Надя все время учитывала это допущение, разыскивая табачный киоск подальше от людных кварталов. Но найти ничего не удалось, и она пошла в новый кинотеатр, где работал буфет. Дождавшись звонка на сеанс, воровато купила три пачки тугих безвкусных сигарет и целый час курила в дамском туалете. Накурившись до тошноты, успокоилась, внушив себе, что Гога просто запугивает, что хочет держать ее на крючке для каких-то завтрашних целей, что не посмеет он рисковать только-только завязанными отношениями и с заводом, и с его директором, от которого здесь зависело все. Нет, Гога не дурак; Гога — подлец, но свои интересы блюсти будет всегда, а потому и не скажет. Ничего не скажет, не посмеет, не пойдет дальше намеков, до разгадывания которых никогда не унизится ее Сергей Алексеевич. «Нет, этого не может быть, не может!» — почти кричала Надя. А выйдя на улицу, поняла вдруг, что ей не просто не хочется — ей невозможно встречаться сегодня с мужем. И даже остановилась, не зная, как быть, но вовремя сообразила, что сегодня четверг, а по четвергам — бюро, на котором обязан присутствовать директор, и что вернется он поэтому поздно. И придя домой — слава богу, Ленка опять слушала диски у подружки! — поспешно нырнула в постель и притворилась спящей. Этого не случалось прежде никогда, ни разу не случалось, и Надя очень боялась, что муж удивится, станет допытываться, не заболела ли, но Сергей Алексеевич лишь приоткрыл дверь, поглядел на нее и тихо прошел в свою комнату. И Надя опять беззвучно заплакала, давясь слезами и задыхаясь от сжимавшего сердце чувства обреченности. Ведь еще ничего не произошло, ничего решительно, а ее прекрасная семейная жизнь так переменилась, что впору было заподозрить любовные шашни. Чтобы отвлечься, забыться, успокоиться, она стала вспоминать, как удивительно нежно и дружно жили они, пока в один проклятый день на пороге не возник Игорь Антонович, Гога, будто и впрямь был командирован не из Москвы, а из прошлого по ее душу.
Забылась она на какое-то очень короткое время, проснувшись от безумного необъяснимого страха. Села, глядя расширенными глазами в серую мглу городской подсвеченной ночи, и сразу поняла: «Скажет!» Все доложит доверчивому, чистому, беспредельно верящему ей Сергею Алексеевичу. И тогда…
— Надюша, в нашей жизни должно быть соблюдено одно непременное условие, — сказал он, как только ввел ее в свой дом. — Мы здесь — под увеличительным стеклом, на нас смотрят со всех сторон, и об этом приходится помнить постоянно, потому что никакой тени не может быть на нашей семье.
Никакой тени, а завтра Гога с подробностями расскажет о родинках, о смехе, о привычке закидывать руки — он расскажет все. Все огни и воды и медные трубы, которые прошла она с удовольствием и талантом, и тогда та робкая сказочка, которую сочинила она для Сергея Алексеевича еще в главке, из безвинной выдумки об обманутой женщине разом превратится в доказательство ее лживости. И она рухнет с пьедестала, на который женщину возводит не труд, не талант, не слава — возводит уважение мужчины. Богиня шлепнется в грязь, из которой ей уже не выбраться никогда. «Господи, ну, что делать, что делать, что делать?!.»
Осторожно, боясь скрипнуть кроватью, Надя вылезла из постели, босиком прокралась в большую комнату, служившую гостиной, столовой и даже примерочной, когда приходила портниха и начинался милый женский переполох. Ах, как давно это было, как давно и было ли вообще? Ощупью открыла бар, нашарила коньяк, но бутылка оказалась закупоренной, и пришлось, давясь, глотать теплую водку. Ту самую, которую совсем недавно они с Натальей лили в тесные туфли и хохотали до слез, как девчонки, а теперь… Надя хотела объяснить самой себе, зачем пьет среди ночи, и не смогла: вдруг показалось, что станет легче, что отпустит сердце, что придет покой и сон, а утром все разрешится само собой. Она сделала три глотка, поставила бутылку на место, закрыла бар и, продолжая судорожно глотать, пошла на кухню. Выпила воды, отдышалась, но легче не стало. Тогда достала из сумочки сигареты и спички, заперлась в ванной и закурила. «Плохо твое дело, девочка, плохо твое дело… — повторяла она. — Плохо твое дело…» Откуда эта фраза? Ах да, семнадцать лет, провал на конкурсе, ужин в ресторане, пыльная квартира, из которой, казалось, полчаса назад выехала законная жена, и потные руки на своих коленках. Вот тогда она и твердила его фразу себе самой: «Плохо твое дело, девочка». Твердила, а ее раздевали, и было до ужаса противно и мерзко, но разве могла она, звезда военного городка, «наша артистка», как ее называли, вернуться в ту жуткую гарнизонную дыру? И был только один выход, и она использовала его, и поступила, и закончила, и… Как называла ее супруга унылого начфина, мать двух тонконосых девиц, на которых не зарились даже солдаты второго года службы? «Артистка погорелого театра»? Глупо, а так оно и вышло. И опять — рестораны, ужины и чужие постели, которые всегда кажутся липкими. И — Кудряшов. Да, он разбился. Он бежал от нее, как сказал Гога, и это правда, от нее трудно убежать. Бездарная актриса? Как бы не так! Она всю жизнь играла влюбленных по уши юных дурешек, играла искренне, с удовольствием, и ей верили, если она хотела, чтобы ей верили, ибо один талант у нее все же есть. Талант от бога: женское обещающее обаяние. Огромной мощи обаяние, и никому еще не удавалось устоять, когда она бросала его в бой. С его помощью она всегда добивалась, чего хотела, всегда… Стоп, об этом говорил Гога.
Стоп, Богиня! Надо погасить сигарету, глянуться в зеркало. Нет, нет, никакого грима, чуть-чуть духов. Холодная? И прекрасно: заплакать, прижаться, попросить, чтобы согрел. Правда, сегодня не та ночь, это нарушение режима, который неукоснительно… Но к черту все режимы!..
— Надюша?
— Мне страшно. Мне страшно, па… Сережа, родной, мне так страшно и так холодно…
По лицу текли слезы. Он растроганно целовал ее, а она, по-детски всхлипывая, копошилась, устраиваясь поудобнее, прижимаясь застывшим телом. Полдела сделано: она — в постели, он не успел сообразить, не успел удивиться. Теперь чуть ласки: рассеянной, будто случайной, будто ненароком. Потом еще, потом — целая серия, безумства, страсть, порыв. И…
И Надя тихо плакала в ванной, так и не тронувшись с места. Она поняла, ясно, до жути отчетливо поняла, что никогда не сделает этого, что не может, не смеет опошлить свою любовь, превратить ее в игру, в ложь, в способ достижения цели хотя бы на одну ночь. Это средство не подходило: теперь Надя знала, что значит любить.
Она так и не уснула, но в то утро встала раньше обычного, долго скрывала свою тревожную бессонницу умелыми тенями, нежно — нежнее, чем всегда, — разбудила мужа, а на кухне за завтраком спросила:
— А что за машинку предлагал тебе этот, как его… Игорь Антонович, кажется?
Она спросила со всей женской безмятежностью, поскольку дело касалось сугубо мужских интересов. Сергей Алексеевич не уловил ее особого любопытства и ответил кратко:
— Халтура.
— Халтура? — Она ненатурально засмеялась. — Значит, она бывает не только в искусстве? Знаешь, он такой противный, этот Игорь Антонович, он так не понравился нашей Ленке…
Господи, но ведь Ленки не было дома, когда приходил Гога! Надю бросило в жар, она захихикала, залопотала нечто совсем уж несообразное. Только бы он не заметил оговорки, только бы не начал расспрашивать!
— Видишь ли, Надюша, это скорее вопрос общественный, нежели личный, — я имею в виду злосчастный агрегат, который Игорь Антонович настойчиво навязывает нашему заводу. Отсутствие ответственности, стремление во что бы то ни стало сделать работу ранее намеченного срока превратилось уже в некое социальное зло. И дело тут вовсе не в Игоре Антоновиче, дело в безнравственном отношении к труду, к жизни, ко всему нашему обществу…
Он говорил и говорил очень важные, нужные слова, а она ничего не понимала, и от этого в душе ее копилось отчаяние.
— А я? — вдруг переполненным слезами голосом спросила она. — Это для государства, для дела, для завода, а для меня — что для меня? Для меня, маленькой, никому не нужной, — что же для меня-то остается?
— Что с тобой? — обеспокоенно спросил он.
— Сделай для меня один пустяк, — она неожиданно опустилась на колени рядом со стулом, на котором он сидел, снизу вверх глядя на него огромными тревожными глазами. — Отпусти этого Игоря Антоновича с богом, подпиши приказ. Я — дура, я твоя несчастная идиотка, но я загадала. Если ты подпишешь, я… я рожу тебе сына. Я загадала…
— Надюша, родная! — Он поднял ее с пола, прижал к себе. — Относительно ребенка — это что, у тебя есть признаки? Или так…
— Да, да, — она отчаянно врала, а потому почти кричала это «да», словно стремясь поскорее избавиться от него. — И я загадала, понимаешь? Я уже не так молода, а это — первые роды, а у тебя первая жена умерла именно от родов, и я загадала…
— Надюша! — он счастливо смеялся, целуя ее. — Ты мое чудо, ты моя богиня…
— Нет! — она прижала ладонь к его губам. — Не надо называть меня так. Никогда, слышишь? Это… Это дурная примета.
— Что с тобой, родная? Успокойся…
— Я прошу тебя, прошу, — как в бреду бормотала она, давясь слезами и целуя его руки. — Подпиши приказ, подпиши. Я никогда ни о чем не просила, но сейчас…
— Прекрати глупости. — Он вырвал руки, и она медленно села на пол. — Это… Это все странно. Да, странно! Производственные вопросы не решаются слезами на кухне, а протежировать халтуре, извини, аморально. Да, аморально! Закончим на этом разговор раз и навсегда. И потом, — он подозрительно посмотрел на нее — съежившуюся, жалкую, — ты, кажется, курила?
Надя вдруг начала икать. Сидела на полу возле стула, всхлипывала и икала. Сергей Алексеевич поднял ее, поцеловал.
«Не женятся? — Надя только улыбнулась. — На „таких“ — да, но на мне ты женишься. И женишься, и устроишь в театр, и сделаешь все, что я захочу». Для этой программы предстояло влюбить в себя Кудряшова, и она влюбила, и стала Богиней, но дальше цветов, ужинов, подарков и поклонения дело не шло. «Ты прелестна, Богиня, но тебе нечего делать в театре, а краснеть за тебя я не хочу». Никакое кокетство, никакие безумства и нежности не могли поколебать его решения: он любил театр больше, чем ее. С трудом осознав это, Надя отплакалась и ринулась в бой за семейное благополучие. И здесь прозвучало столь же твердое «Нет», и тогда она назло уступила Гоге. Там, в Суздале, но про Суздаль Кудряшов или не узнал, или сделал вид, что не узнал, но когда они с Гогой рискнули продолжить свои отношения в Москве, в семь утра Николай Миронович позвонил в дверь квартиры, которую снимал для нее. Естественно, она не открыла, все было кончено сразу и навсегда.
Это был самый страшный год в ее жизни: у нее уже не оставалось сил, чтобы начинать все сначала. Пометавшись, пошла на курсы, нигде не появлялась и через три месяца оказалась совсем в иной среде: в главке министерства, где ее никто не мог знать и где можно было придумать себе любую биографию. Она придумала, нырнула в новую жизнь, и эта новая жизнь в конце концов вознаградила ее любовью, семьей, прочным положением и полным ощущением счастья. И вдруг появился Гога, и сейчас, лежа без сна, Надя с бессильным отчаянием думала, что страшным был не год — страшным будет день. И начинала метаться в скомканных простынях, все время помня, что нельзя зареветь в голос, застонать или просто попросить помощи у ничего не подозревавшего мужа, чей покойный храп доносился из соседней комнаты. «Но почему, почему именно Гога оказался тут? Это какая-то чушь, это неправда, этого не может быть!..» Но Надя сама же глушила свой внутренний вопль, потому что из всех знакомых Кудряшова в этом далеком от Москвы городе мог оказаться только он, Гога, Игорь Антонович. Он был единственным технарем в их компании и вечно ремонтировал, регулировал и подкрашивал «Волгу» Николая Мироновича. И возил его Богиню по комиссионкам, пока однажды не увез в Суздаль… Она-то, идиотка, была убеждена, что ушла от прошлого, а прошлое, оказывается, все время шло по пятам…
К утру она кое-как забылась, впервые не проводила мужа на работу, а проснувшись, решила идти к Наталье. В конце концов не на одних же тряпках основывается дружба: Надя очень рассчитывала если не на совет — что уж тут посоветуешь? — то хотя бы на сочувствие и, может быть, даже помощь, если она все же решится кое-что рассказать своему Сергею Алексеевичу. И она сама напросилась к Наталье, не успев сообразить, что этим настораживает ее: неофициальный, но весьма чтимый этикет требовал, чтобы жена начальника цеха напрашивалась в гости к супруге директора завода, где подобные начальники исчислялись десятками. И Наталья сразу раскудахталась, замельтешила, кинулась варить кофе и даже достала коньяк, приберегаемый для особых гостей.
— Знаешь, Наденька, когда мой был простым сменным инженером, мы еле сводили концы с концами, а времени хватало и на концерты, и на литературу, и на гостей. Конечно, я не сравниваю, ни в коем случае не сравниваю, но вы как-то выкраиваете время, к вам ходят гости…
Из такого начала следовало, что Наталья засекла появление Игоря Антоновича и сгорает от любопытства. Но Надя не обратила внимания на это остренькое любопытство, приняла разговор буквально, ощутив в нем желание понять ее растерянность, посочувствовать, помочь, и тут же стала рассказывать, как была поражена, узнав в московском командированном свидетеля юных лет.
— У тебя с ним было что, было, да? — зачастила Наталья. — Ой, я тебя понимаю, так понимаю! И долго у вас тянулось? Это ужасно, ужасно! Он что же, в женихах ходил или вы так, по согласию? Знаешь, теперь такое — сплошь да рядом. Вот моя двоюродная сестра…
Надя почувствовала не интонацию, а взгляд. Пронзительный, игольчатый взгляд, в котором не было ничего, кроме нетерпеливого любопытства. И еще — торжества, что ли. Она была не очень-то умна, эта Наташка, и ее уже трясло от сенсации, от факта, что с этого часа она становится доверенным лицом, ближайшей подругой и наперсницей жены самого директора. От возможностей, какие обещала ей такая интимная доверительность, захватывало дух.
— Встретить бывшего мальчика в нашем с тобой положении — это кошмар. Кошмар, Наденька, я тебя понимаю, и у меня есть…
— Что? — тяжело, тупо переспросила Надежда. — Какой мальчик, какие кошмары? — Встала, пошла к дверям; уже держась за ручку, обернулась, сказала весомо: — Твое счастье, что Сергей Алексеевич не слышал твоих намеков. А если услышит?
Как ей ни было тяжело, она не имела права ставить служебный и человеческий авторитет директора завода в зависимость от болтовни соседок. Это было недопустимо, немыслимо, и Надя благодарила судьбу, что вовремя спохватилась, заметив сухонько засверкавшие глазки, и ругала себя, что потеряла голову, чудом не выболтала то, что никто, ни одна живая душа не должна была знать. И еще поняла, что осталась одна, что во всем заводском поселке нет ни одного человека, с которым она могла бы посоветоваться, поделиться, вместе поплакать, наконец. Ледяным холодом обдало ее от этого открытия, но тут та великая богиня, имя которой она носила, шепнула: «А Ленка? Отцовская любимица, умница Ленка…» Все это пронеслось в голове, пока Надя шла через лестничную площадку. Мелькнуло разом, озарило и успокоило: Ленка! И Надя открыла дверь с истинной верой, что нашла наконец-таки якорь спасения.
И Ленка была еще дома: раскрытая сумка валялась на подзеркальнике. Надя сочла это добрым знаком и крикнула почти весело, почти как сутки назад:
— Ленок!
— Не выходит у меня из головы этот тип в кафе, — тотчас же откликнулась Ленка, появляясь в дверях своей комнаты. — Этакий столичный пошляк, согласна? Он же буквально ползал по тебе глазами, а ты… Он что, знал тебя раньше?
— Нет, что ты, — поспешно отреклась Надя, опять ощутив ледяную волну безысходности. — Он папин знакомый из…
Она замолчала, не желая наводить Ленку на мысли о московском периоде своей жизни. Но Ленка не заметила заминки: она обличала и была чрезвычайно довольна своей принципиальной позицией.
— Гадостная какая физиономия, так бы и влепила пощечину. Таких нужно сразу ставить на место, а ты распиваешь с ним шампанское. И где? В кафе, где каждый знает папу!
— Да, да, — упавшим голосом забормотала Надя. — Ты совершенно права, я виновата, я…
— Ты извини, — мягко сказала Ленка и ткнулась лбом в плечо. — Ну, пожалуйста. Я не хотела тебя обидеть, просто я здесь выросла, знаю, как тут обожают всяческие слухи, а мне очень дорого папино имя. Я помчалась в институт, — она чмокнула Надю, схватила сумку. — А он все равно отвратительный тип!
Она и вправду умчалась, взвихрив покой прихожей, а Надежда рухнула на стул и разрыдалась в голос впервые за эти проклятые сутки. «Что делать? Что делать? Что мне делать? — жалобно шептала она, перекатываясь лбом по холодному полированному подзеркальнику. — Господи, если бы я умела молиться. Что хочешь возьми, господи, только спаси меня, спаси, спаси меня!..» Часы в большой комнате гулко пробили один раз, половину, и она сразу опомнилась. Испуганно глянула на свои электронные — подарок мужа к дню рождения. Было ровно половина двенадцатого, и Надежда, сразу забыв о слезах и молитвах, ринулась в ванную умываться и наводить красоту.
Она ворвалась в вестибюль гостиницы с разбега, со всей быстротой, на какую только была способна. Лифта внизу не оказалось, и Надя помчалась на четвертый этаж, не касаясь ступенек. И без стука распахнула дверь его номера.
— Ты непривычно пунктуальна, но прекрасна, как всегда, — улыбнулся Игорь Антонович.
Он был в рубашке без галстука и грел кипятильником воду в эмалированной кружке. На столе лежала московская коробка конфет, стояла бутылка сухого вина и два стакана. «Ждал, — Надя мгновенно оценила обстановку. — Не терпится, Гога? Ну ладненько, хоть и противно, потом отыграемся…»
— Располагайся, я заварю чаек. Скромное угощение командированного.
«Отыграемся, — зло повторила она про себя. — Ты у меня из постели позвонишь Сергею и скажешь, что не имеешь к нему никаких претензий». Все правильно, все до отвращения банально, и хорошо, что она подсознательно предусмотрела и такой вариант. Платье само падало к ногам, стоило только «чиркнуть» «молнией». Рубашек Надя никогда не носила, даже в лютые морозы; когда Гога оглянулся, она стояла посреди комнаты, подрагивая коленками, и, непривычно торопясь, расстегивала лифчик. Встретив его взгляд, улыбнулась, пытаясь воспроизвести былую завлекательную бесшабашность, но улыбка вышла гипсовой, как у манекена.
— Ну-ка, помогай, — как можно отчаяннее сказала она, а голос сфальшивил. — Или ты разучился раздевать женщин?
— До чего же ты хороша, чертовка, — невесело вздохнул Гога. — Меня тащит с такой силой, что еще секунда, и ноги сами заскользят к тебе. И если бы я решал личные проблемы… Э, да что говорить! Одевайся. Немедленно!
Отвернулся к окну, закурил, а вся его напряженная спина вбирала, впитывала в себя эту полураздетую женщину: даже плечи свело. Но он не оглянулся, хотя Надя медлила, не желая верить, что ее отвергли, что вся ее сила, ее всесокрушающая мощь сегодня выпалила вхолостую.
— Ладно, дай закурить, — тускло сказала она наконец.
Тогда он оглянулся: Надя сидела в кресле, закинув ногу на ногу и раскачивая носком туфли. Все на ней было в порядке, и Гога, облегченно вздохнув, сел напротив и протянул сигареты.
— Мне показалось, что ты уже не куришь.
— Бросила пять лет назад. — Она прикурила, откинулась к спинке кресла. — Чего же ты хочешь, Гога?
— Для себя ничего решительно. — Он тоже закурил и говорил неторопливо и обдуманно. — Мне очень жаль, что получилось так, но я говорю правду. Я не просто хорошо к тебе отношусь, я нежно отношусь, поверь. Но ты должна понять и помочь. Понять и помочь: я не имею права вернуться несолоно хлебавши.
Он сделал паузу, но Надя промолчала. Гога налил вина, она выпила залпом и снова схватилась за сигарету. Она уже отвыкла от дыма, голова ее кружилась, но сигарета отвлекала и делала ее как бы независимой.
— Хочешь чаю?
— Нет. Вина.
Он снова налил, и она снова выпила залпом. Он усмехнулся:
— Мечтаешь забалдеть и отключиться?
— Мечтаю понять, за что.
— Да пойми же ты, что я не хочу причинять тебе никаких неприятностей! — заорал он почти в отчаянии. — Ты никак не желаешь стать на мое место, а мне еле-еле простили грешки молодости. Да, да, что ты смотришь синими брызгами? За все приходится платить.
— И ты хочешь, чтобы я оплатила все твои грехи и удовольствия? Всю жизнь вы пользовались мной, всю мою проклятую жизнь!
Она заплакала, некрасиво всхлипывая, размазывая потекшую тушь. Гога долго смотрел на нее, брезгливо подбирая губы.
— Ты пьяна.
— Это какая-то ошибка, какая-то ерунда, я ничего не понимаю. Тебе велел это сделать Кудряшов? О, я бы нисколечко не удивилась, если бы ты признался…
— Он мертв.
— Что? — она сразу перестала всхлипывать.
— Он врезался в самосвал. «Волга» в гармошку, тело пришлось извлекать автогеном. Мне все кажется, что он убегал от тебя.
Надя больше не плакала. Сидела не шевелясь, тупо глядя в пол, на щеках подсыхала размазанная тушь.
— Когда это случилось?
— Надо читать «Советскую культуру».
— Мы выписываем «Социалистическую индустрию». Впрочем, мне все равно.
— Ну, тогда пойди умойся.
— Что? — Она медленно подняла голову. — Ну, а ты-то за что меня, а? Что я сделала тебе плохого?
— Ты идиотка? — закричал он. — Я все время толкую, что мне лично, мне, Гоге, ничего от тебя не нужно. Ничего, усекла? Нужно для дела, для программы, для родного НИИ, чтоб он сгорел. Обществу это нужно, выражаясь высоким стилем. Заруби это в мозгу и топай умываться.
— Значит, Кудряшов разбился. — Надя вздохнула. — А знаешь, мне не жалко. Да, не жалко! Он вдосталь попользовался мной, но так и не предложил выйти замуж. «На таких не женятся»! Теперь он в могиле, а я счастлива. Я впервые люблю, слышишь, ты, подонок? Впервые!
— Врешь. — Он улыбнулся. — Ты любишь давно, любишь со дня рождения — саму себя. Свое обаяние, свое тело, свой темперамент и, главное, свои удовольствия. Ты — безгрешная грешница, Надежда, недаром покойный Кудряшов называл тебя Богиней. Строго говоря, ты не изменяла ему со мной, хотя он нас и застукал. И теперь ты толкуешь о любви? Окстись, ты просто неспособна существовать без трех любовников одновременно…
Стакан с остатками вина ударил в лицо, острый осколок врезался в щеку. Гога схватил полотенце, бросился в ванную.
— Психопатка! — кричал он, перекрывая шум воды. — Сходи к дежурной и приволоки лейкопластырь!
— Обойдешься.
Швырнув стакан, она вдруг успокоилась. Не пытаясь понять, почему пришло успокоение, а просто с огромным облегчением ощущая его, достала из сумочки зеркальце и начала наводить красоту. И руки ни разу не вздрогнули, когда она привычно подкрашивала ресницы.
Вскоре вернулся Гога. Рубашка была в бурых пятнах — то ли от вина, то ли от крови. На щеке под глазом — глубокий порез. Он все время прикладывал к нему мокрое полотенце.
— Ты рассадила мне щеку.
— Бедненький. — Надя кончиком языка тронула свежеподкрашенные губы. — Возвращайся к жене, она залижет твои раны. Кстати, можешь сообщить ей, как я смеюсь в постели и где у меня родинки.
— Я сообщу об этом твоему мужу.
— Сделай милость, не смеши. Ты проиграл, Гога, я уже все ему рассказала, и он ни за что не подпишет теперь твои паршивые бумажки. И твое родное НИИ вместо премии получит хорошую выволочку от министерства. Уж это я тебе устрою.
— Ты врешь, Надежда, — с ноткой беспокойства сказал он.
— Ну-ну. Блажен, кто верует.
Надя врала, но врала артистически, вдохновенно и зло, хотя ее трясло от суеверного ужаса, что этим враньем она непременно накликает беду. Но в этом ей виделся последний способ удержать Гогу.
— Ты врешь, — повторил он, испытующе глядя на нее. — Но даже если это и так, ничего не меняется. Завтра в одиннадцать сорок я приглашен к твоему супругу на прощальную беседу. Если он не вручит мне приказа о запуске нашей телеги в производство, я потрачу все драгоценные минуты на восторженный рассказ о его прелестной жене. А сейчас уходи. Уходи, если не хочешь скандала в гостинице.
Надя молча пошла к дверям, из последних сил стараясь идти легко, хотя коленки у нее подгибались.
— У тебя есть шанс, — сказал он в спину. — Повторяю: включай все свое искусство и вытяни из старика приказ. Ты можешь, если захочешь. Если очень захочешь.
Остаток дня тащился, как в дурном сне. Она не пошла домой к перерыву, не кормила мужа обедом, а бесцельно шаталась по улицам, где с нею здоровался каждый третий, что-то отвечая, бездумно улыбаясь, заходя в магазины без всякой цели. В голове было отчаянно пусто; она ни о чем не могла думать, и ей все время хотелось курить: казалось, что стоит взять в руки сигарету, как голова обретет ясность. Но покупать сигареты в заводском поселке, где ее знали как некурящую образцовую супругу, было почти немыслимо. «Почти» — Надя все время учитывала это допущение, разыскивая табачный киоск подальше от людных кварталов. Но найти ничего не удалось, и она пошла в новый кинотеатр, где работал буфет. Дождавшись звонка на сеанс, воровато купила три пачки тугих безвкусных сигарет и целый час курила в дамском туалете. Накурившись до тошноты, успокоилась, внушив себе, что Гога просто запугивает, что хочет держать ее на крючке для каких-то завтрашних целей, что не посмеет он рисковать только-только завязанными отношениями и с заводом, и с его директором, от которого здесь зависело все. Нет, Гога не дурак; Гога — подлец, но свои интересы блюсти будет всегда, а потому и не скажет. Ничего не скажет, не посмеет, не пойдет дальше намеков, до разгадывания которых никогда не унизится ее Сергей Алексеевич. «Нет, этого не может быть, не может!» — почти кричала Надя. А выйдя на улицу, поняла вдруг, что ей не просто не хочется — ей невозможно встречаться сегодня с мужем. И даже остановилась, не зная, как быть, но вовремя сообразила, что сегодня четверг, а по четвергам — бюро, на котором обязан присутствовать директор, и что вернется он поэтому поздно. И придя домой — слава богу, Ленка опять слушала диски у подружки! — поспешно нырнула в постель и притворилась спящей. Этого не случалось прежде никогда, ни разу не случалось, и Надя очень боялась, что муж удивится, станет допытываться, не заболела ли, но Сергей Алексеевич лишь приоткрыл дверь, поглядел на нее и тихо прошел в свою комнату. И Надя опять беззвучно заплакала, давясь слезами и задыхаясь от сжимавшего сердце чувства обреченности. Ведь еще ничего не произошло, ничего решительно, а ее прекрасная семейная жизнь так переменилась, что впору было заподозрить любовные шашни. Чтобы отвлечься, забыться, успокоиться, она стала вспоминать, как удивительно нежно и дружно жили они, пока в один проклятый день на пороге не возник Игорь Антонович, Гога, будто и впрямь был командирован не из Москвы, а из прошлого по ее душу.
Забылась она на какое-то очень короткое время, проснувшись от безумного необъяснимого страха. Села, глядя расширенными глазами в серую мглу городской подсвеченной ночи, и сразу поняла: «Скажет!» Все доложит доверчивому, чистому, беспредельно верящему ей Сергею Алексеевичу. И тогда…
— Надюша, в нашей жизни должно быть соблюдено одно непременное условие, — сказал он, как только ввел ее в свой дом. — Мы здесь — под увеличительным стеклом, на нас смотрят со всех сторон, и об этом приходится помнить постоянно, потому что никакой тени не может быть на нашей семье.
Никакой тени, а завтра Гога с подробностями расскажет о родинках, о смехе, о привычке закидывать руки — он расскажет все. Все огни и воды и медные трубы, которые прошла она с удовольствием и талантом, и тогда та робкая сказочка, которую сочинила она для Сергея Алексеевича еще в главке, из безвинной выдумки об обманутой женщине разом превратится в доказательство ее лживости. И она рухнет с пьедестала, на который женщину возводит не труд, не талант, не слава — возводит уважение мужчины. Богиня шлепнется в грязь, из которой ей уже не выбраться никогда. «Господи, ну, что делать, что делать, что делать?!.»
Осторожно, боясь скрипнуть кроватью, Надя вылезла из постели, босиком прокралась в большую комнату, служившую гостиной, столовой и даже примерочной, когда приходила портниха и начинался милый женский переполох. Ах, как давно это было, как давно и было ли вообще? Ощупью открыла бар, нашарила коньяк, но бутылка оказалась закупоренной, и пришлось, давясь, глотать теплую водку. Ту самую, которую совсем недавно они с Натальей лили в тесные туфли и хохотали до слез, как девчонки, а теперь… Надя хотела объяснить самой себе, зачем пьет среди ночи, и не смогла: вдруг показалось, что станет легче, что отпустит сердце, что придет покой и сон, а утром все разрешится само собой. Она сделала три глотка, поставила бутылку на место, закрыла бар и, продолжая судорожно глотать, пошла на кухню. Выпила воды, отдышалась, но легче не стало. Тогда достала из сумочки сигареты и спички, заперлась в ванной и закурила. «Плохо твое дело, девочка, плохо твое дело… — повторяла она. — Плохо твое дело…» Откуда эта фраза? Ах да, семнадцать лет, провал на конкурсе, ужин в ресторане, пыльная квартира, из которой, казалось, полчаса назад выехала законная жена, и потные руки на своих коленках. Вот тогда она и твердила его фразу себе самой: «Плохо твое дело, девочка». Твердила, а ее раздевали, и было до ужаса противно и мерзко, но разве могла она, звезда военного городка, «наша артистка», как ее называли, вернуться в ту жуткую гарнизонную дыру? И был только один выход, и она использовала его, и поступила, и закончила, и… Как называла ее супруга унылого начфина, мать двух тонконосых девиц, на которых не зарились даже солдаты второго года службы? «Артистка погорелого театра»? Глупо, а так оно и вышло. И опять — рестораны, ужины и чужие постели, которые всегда кажутся липкими. И — Кудряшов. Да, он разбился. Он бежал от нее, как сказал Гога, и это правда, от нее трудно убежать. Бездарная актриса? Как бы не так! Она всю жизнь играла влюбленных по уши юных дурешек, играла искренне, с удовольствием, и ей верили, если она хотела, чтобы ей верили, ибо один талант у нее все же есть. Талант от бога: женское обещающее обаяние. Огромной мощи обаяние, и никому еще не удавалось устоять, когда она бросала его в бой. С его помощью она всегда добивалась, чего хотела, всегда… Стоп, об этом говорил Гога.
Стоп, Богиня! Надо погасить сигарету, глянуться в зеркало. Нет, нет, никакого грима, чуть-чуть духов. Холодная? И прекрасно: заплакать, прижаться, попросить, чтобы согрел. Правда, сегодня не та ночь, это нарушение режима, который неукоснительно… Но к черту все режимы!..
— Надюша?
— Мне страшно. Мне страшно, па… Сережа, родной, мне так страшно и так холодно…
По лицу текли слезы. Он растроганно целовал ее, а она, по-детски всхлипывая, копошилась, устраиваясь поудобнее, прижимаясь застывшим телом. Полдела сделано: она — в постели, он не успел сообразить, не успел удивиться. Теперь чуть ласки: рассеянной, будто случайной, будто ненароком. Потом еще, потом — целая серия, безумства, страсть, порыв. И…
И Надя тихо плакала в ванной, так и не тронувшись с места. Она поняла, ясно, до жути отчетливо поняла, что никогда не сделает этого, что не может, не смеет опошлить свою любовь, превратить ее в игру, в ложь, в способ достижения цели хотя бы на одну ночь. Это средство не подходило: теперь Надя знала, что значит любить.
Она так и не уснула, но в то утро встала раньше обычного, долго скрывала свою тревожную бессонницу умелыми тенями, нежно — нежнее, чем всегда, — разбудила мужа, а на кухне за завтраком спросила:
— А что за машинку предлагал тебе этот, как его… Игорь Антонович, кажется?
Она спросила со всей женской безмятежностью, поскольку дело касалось сугубо мужских интересов. Сергей Алексеевич не уловил ее особого любопытства и ответил кратко:
— Халтура.
— Халтура? — Она ненатурально засмеялась. — Значит, она бывает не только в искусстве? Знаешь, он такой противный, этот Игорь Антонович, он так не понравился нашей Ленке…
Господи, но ведь Ленки не было дома, когда приходил Гога! Надю бросило в жар, она захихикала, залопотала нечто совсем уж несообразное. Только бы он не заметил оговорки, только бы не начал расспрашивать!
— Видишь ли, Надюша, это скорее вопрос общественный, нежели личный, — я имею в виду злосчастный агрегат, который Игорь Антонович настойчиво навязывает нашему заводу. Отсутствие ответственности, стремление во что бы то ни стало сделать работу ранее намеченного срока превратилось уже в некое социальное зло. И дело тут вовсе не в Игоре Антоновиче, дело в безнравственном отношении к труду, к жизни, ко всему нашему обществу…
Он говорил и говорил очень важные, нужные слова, а она ничего не понимала, и от этого в душе ее копилось отчаяние.
— А я? — вдруг переполненным слезами голосом спросила она. — Это для государства, для дела, для завода, а для меня — что для меня? Для меня, маленькой, никому не нужной, — что же для меня-то остается?
— Что с тобой? — обеспокоенно спросил он.
— Сделай для меня один пустяк, — она неожиданно опустилась на колени рядом со стулом, на котором он сидел, снизу вверх глядя на него огромными тревожными глазами. — Отпусти этого Игоря Антоновича с богом, подпиши приказ. Я — дура, я твоя несчастная идиотка, но я загадала. Если ты подпишешь, я… я рожу тебе сына. Я загадала…
— Надюша, родная! — Он поднял ее с пола, прижал к себе. — Относительно ребенка — это что, у тебя есть признаки? Или так…
— Да, да, — она отчаянно врала, а потому почти кричала это «да», словно стремясь поскорее избавиться от него. — И я загадала, понимаешь? Я уже не так молода, а это — первые роды, а у тебя первая жена умерла именно от родов, и я загадала…
— Надюша! — он счастливо смеялся, целуя ее. — Ты мое чудо, ты моя богиня…
— Нет! — она прижала ладонь к его губам. — Не надо называть меня так. Никогда, слышишь? Это… Это дурная примета.
— Что с тобой, родная? Успокойся…
— Я прошу тебя, прошу, — как в бреду бормотала она, давясь слезами и целуя его руки. — Подпиши приказ, подпиши. Я никогда ни о чем не просила, но сейчас…
— Прекрати глупости. — Он вырвал руки, и она медленно села на пол. — Это… Это все странно. Да, странно! Производственные вопросы не решаются слезами на кухне, а протежировать халтуре, извини, аморально. Да, аморально! Закончим на этом разговор раз и навсегда. И потом, — он подозрительно посмотрел на нее — съежившуюся, жалкую, — ты, кажется, курила?
Надя вдруг начала икать. Сидела на полу возле стула, всхлипывала и икала. Сергей Алексеевич поднял ее, поцеловал.