Борис Васильев
Отрицание отрицания

Всеобщее отрицание жизни

   Россия — странная страна. Ее истоки следует искать не в писаной истории, не в легендах и даже не в мифах. Она — прямое порождение ледника, а потому согласно законам диалектики и гибель ее заключается в леднике. Тепло населяющих ее душ обязано заледенеть изнутри, уничтожив все. Ласку и приветливость, добродушие и сострадание, любовь и нежность.
   Россия — дочь Отрицания жизни, родившая от ледника иное, выборочное Отрицание.
   Эту предпосылку необходимо развернуть. А потому оглянемся и посмотрим далеко-далеко, в сизые льды, когда-то медленно и неторопливо отступавшие на север. А на отдаваемом им месте постепенно появлялись лишайники и мох, трава, плауны, ползучие плети хвощей, изредка выбрасывающих из своих узлов робкие столбики, похожие на крохотные елочки. На согретых ими местах робко начали появляться первые кустики, они накапливали корни, выбрасывали новые побеги, и упрямо росли. Росли вопреки всему. Бедной почве, ледяному прослою земли, студеным, злым ветрам. Росли вопреки всему, и этот рост вопреки через много лет привел к господству кустарников.
   Они заполонили собою все пространство, нехотя, с метелями и жгучими морозами уступаемое ледником. Лоза, мелкий осинник, ольха, крушина, волчьи ягоды, березняки, нескончаемые заросли малины и красной смородины, таволги, крыжовника, черемухи, багульника заняли все пространство свободных земель России, не давая никакой возможности прорастать деревьям. Они губили их семена во мхах и травах, они крали у них нежаркое солнце и высасывали все соки из тощей почвы. Это было их царство, за которое они боролись с остервенением, ничего нигде не уступая.
   И когда могучие деревья все же вознесли свои кроны, научились прятать семена в шишках, разбрасывая их повсюду, кустарники продолжали борьбу. В конце концов тайга победила, выгнала их из-под своих непробиваемых солнцем крон, кусты по — прежнему продолжали свою тихую войну, захватывая всякое свободное пространство. Борьба эта продолжается и поныне, хотя деревья гордо возвышаются над ними где лесом, где рощей, а где и отдельными гордыми упрямцами.
   И поныне кусты упрямо лезут на нивы, пажити и даже в огороды. И люди были вынуждены включиться в эту войну на стороне деревьев, беспощадно вырубая упрямые кусты.
   Столбовые деревья и сегодня ведут свой нескончаемый бой с упорной кустарниковой ратью. И война эта бесконечна, ибо опирается на социальное Отрицание.
   Ведь и в человеческой жизни кусты изо всех сил мешают деревьям, а деревья стойко продолжают борьбу. И только тогда, когда кустарник дозрел до мысли об объединении, получил численное преимущество, армии кустов смели с лица России ее последние тысячелетние дубы и вековые сосны.
   Однако начнем разговор не с капризов природы, а с отрицания, как дела рук человеческих.
   Итак…

Отрицание второе или Гунькина коза

1.

   Почему так называлась малоприметная возвышенность в чистом поле, никто уже и не помнил. Даже старожилы из ближайшей деревни Хлопово, в которой, правда, кроме старожилов уже никто и не проживал. А на самой возвышенности не было ни козы, ни Гуньки, а только хрен. Дремучие хреновые заросли, которых хватило бы на всю область. Правда, если бы было, с чем его есть.
   Ну, представьте себе картину гнезда бывшей Великороссии, ныне за что-то прозванной Нечерноземьем. От селища до селища — выстрел из береговой батареи. Здесь укрупняли обедневшие вконец деревни, как утверждалось, того ради, чтобы запустить могучую сельскохозяйственную технику, а на самом — то деле, чтобы народишко подсобрать из разбежавшихся селений. Тут, почитай, каждый парень, на службу призванный, в родную избу уж и не возвращался, а девчонки, каждый год таким государственным раскладом без женихов оставаясь, на любую стройку завербовывались, лишь бы в старых девах не оказаться. Месили голыми ногами ледяной бетон на Великих Стройках Коммунизма, лопатами рыли каналы и котлованы, клали неподъемные шпалы без всяких подъемных кранов, добровольно записывались прокладывать метрополитен, пробивать в горах тоннели, поднимать целину, строить новые города в глухомани. Природа, она природа и есть, и никакой завтрашний социальный рай ей не требуется. Ей сегодняшний нужен, чтоб сама жизнь не прекращалась.
   А вместо жизни получили пампасы из хрена.
   Так и тащились тут со времен радостных гармошек при коллективизации. А чего гармонь через пузо не растянуть, когда соседа раскулачивают? Оно, конечно, самое полезное для хозяйства куда-то утекало, но и соседям перепадало если не старая лошадь, так хоть старый хомут. Только вот старики на завалинках толковали, что и до коллективизации она уже была. Эта самая коллективизация. Только что называлась по другому, так разве ж в названии дело?..
   — Порешил сход помещика-кровопийцу из дома выселить со всем семейством, а землю никакому не колхозу, а крестьянству по жеребию, — важно рассказывал седой до мертвой желтизны старик. — Ну и имущество, конечное дело, тоже по жеребию, как положено. Чтоб, значит, всем, а не одному крикуну-агитатору. Помню, в двадцать четвертом годе солдаты с войны вернулись, сход собрали да и порешил тот сход…
   — Какой еще сход? — не понимая, а потому с унтер-пришибеевким раздражением перебил корявый, без руки, но весь в медалях очень заслуженный солдат.
   — Сказали, мол, такая установка нынче, что, значит, всем всего поровну. Без всяких кровопивцев…
   — Катись ты, дед, со своим сходом! И не сход вовсе, а мы, которые кровь проливали, порешили все то дело.
   А неподалеку жили-были — тому уж добрых две сотни лет — мелкопоместные дворяне Вересковские. Земля чахлая да и немного ее, а в семье одних детей аж пять душ. Старший сын Александр на фронте с пятнадцатого, слава Богу, до командира батальона дослужился, орденов — поликоностаса да плюс — солдатский Георгий, особо почитаемый именно офицерами, так как давался по ходатайству роты за личную отвагу в рукопашном бою. За ним две дочери-погодки последовали — Таня и Наташа. Хорошие девочки, в губернском городе в гимназии учились. Таня с Золотой медалью закончила и без экзаменов в Московский университет поступила на Медицинский факультет. В связи с войной в него теперь и женщин принимали. Наташа из-за болезни на год опоздала, кончила только в Семнадцатом и мечтала о Консерватории. Еще — Павел. Ну, с ним сложнее дело обернулось, а последней Настенька родилась. Любимица, красавица, только что здоровьем тоже вроде бы слабовата, как считала мама Ольга Константиновна. Семья имела в губернском городе квартиру с прислугой, но старшие предпочитали жить в поместье, а в квартире проживали девочки, когда учились в гимназии. За ними Антонина Кирилловна присматривала, ну, и горничные, естественно.
   В старые-престарые времена Вересковским принадлежали две деревеньки, а села ни одного не было, так что и церковь-то чужой оказалась, подле которой они упокоившихся своих хоронили. Когда-то предок очень по этому случаю расстраивался, но последние хозяева в меру заразы атеистической нахватались. Во храм ходили по привычке — крестины да похороны, двунадесятые праздники да привычные свадьбы. И расстройство предка забылось, и в долги, по счастью, не залезли.
   Старшие в поместье жили безвыездно. Хозяин, отставной генерал Николай Николаевич ученым был, что-то там писал историческое, а жена Ольга Константиновна за дворней присматривала. Был у них старый дворецкий, хозяина в детстве обихаживавший, повар, экономка , да две горничные. Еще кто-то мелькал, но это так. Приживалы, что ли. Или — долгие гости скорее. Вересковские хлебосольством на всю округу славились.
   С соседями своими — то бишь, с бывшими крепостными — жили душа в душу. Парни каждое рождество в каждой деревне елку ставили, а девочки ее украшали вместе с местными ребятишками и девчатами. И так это всем нравилось, что с елок тех ни разу ни одной игрушки не пропало. Крестьянам это по душе было, мальчишек приструнивали, а парни тогда особо не озорничали, схода побаиваясь. Ведь рекрутский набор обществом решался по заведенной издревле привычке, тут было, от чего забояться.
   И вот в конце того же двадцать четвертого года, что ли, бывалые, колотые и стреляные, тертые-перетертые, газом травленные и казачьих сабель навостренность собственным телом постигшие, свою сходку собрали. Сказали, правда, что любой дед-прадед с правом спора на нее приглашаются, как и все прочие самостоятельные по всяким хворям не служилые мужики. Только бабам ход туда был заказан, потому как стосковались солдаты без бабьего слезного воя настолько, что уж и слушать его не захотели.
   — Равенство нам обещают после дождичка в четверг! — проорал косматый солдат. — А наши подзолистые души не в четверг, а сегодня дождичка желают! Какой сегодня день, старики уважаемые?
   — Четверг.
   — Самое, стало быть, оно!
   Рванули было с места да на рысь, только тот древний пожелтевший дед вовремя закричал тоненько:
   — Ишь, куды ж?.. Ружья наземь… клади!..
   И вся рысь замерла. Положили солдаты ружья — аккуратно положили, как вот такими дедами велено было — а потом пошли шагом. Тоже привычным — четыре версты в час. За ними чуть поодаль бабы шли, малышни орава да мужики не служилые. А парнишки постарше неспешно вели под уздцы нестроевых крестьянских лошадок с пустыми телегами. Это обратно кони должны были потрудиться, так как наступление всеобщего равенства предполагалось после доставки добычи.
   Приехали. Нестроевые с парнишками остались, а бывалые, пороха понюхавшие вперед вышли.
   — Эй, хозяева!
   Хозяева на крыльце появились. Сам Николай Николаевич, сама Ольга Константиновна и — девочка Настасья, а остальных детей лихие дни раскидали, неизвестно куда. И она, это последняя девочка что-то радостно закричала, углядев в третьих рядах знакомых подружек, с которыми каждый год весело наряжала в деревнях елки.
   Но толпа безмолствовала, что, как известно, ей свойственно в ситуациях озадачивающих.
   — Грабить пришли? — помолчав, спросил Сам.
   — Грабить — слово буржуйское, — хмуро сказал солдат с отсохшей рукой. — А наше слово — зекс… эксприация.
   — Не понял, — сказал Сам.
   Тут старик желтый, передних раздвинув, к крыльцу вышел и достал мятую бумагу, которую еще не успели раскурить в козьих ножках. Развернул ее и зачастил, не читая:
   — Постановление схода. Всего нашего общества, то есть. Все ваше личное имущество можете взять с собой, мы вам даже телегу дадим, только лошадок своих коников нам оставите, они вам больше без пользы. Потому тогда грабеж, когда личные вещи берут. А когда не трудом, а наследством это называется, нет на то согласия бедняцкой части.
   — Да у меня предки во всех коленах за Россию кровь проливали, — хозяин даже в грудь кулаком тюкнул. — У меня старший сын Александр на фронте с пятнадцатого год, три ранения получил, четыре ордена имеет и солдатским Георгием награжден за личное мужество!
   — Достоин, стало быть, — сказал старик. — Потому мы и не грабим, как некоторые. Мы по-людски. Полчаса на сборы хватит?..
   Заплакали Ольга Константиновна и барышня, если, стало быть, по-старому считать. Но сам генерал Николай Николаевич Вересковский зыркнул глазом, и пошли они собираться.
   А толпа стояла и молчала. Может, и копошилась в какой — ни то душе некоторое несогласие, но наружу не вылезало. Опыт уже был — свое при своем храни, дольше проживешь. Потому-то и молчали все.
   Вышли хозяева и все их горничные вместе со старым дворецким. И каждый — с чемоданом, и девочка с чемоданами, а Сам — аж с двумя баулами. Но тут взроптали сами солдатики: мол, чего прешь-то, хозяин? Может, золото какое?
   — Золото, — сказал хозяин и открыл оба баула.
   Подошли. Посмотрели.
   — Бумажки какие-то…
   — Работа это моя, — вздохнул хозяин, застегивая баулы. — Всей жизни работа… О русской армии.
   Промолчали все с уважением. Даже не спросив: «Почему, мол, русской, а не Красной?»..
   Еще живо было, видать, в их уже тронутых бессердечием душах уважение. Это потом с ним, с уважением то есть, расстанутся, потом, когда придет соответствующее распоряжение. А тогда еще такого распоряжения не было. Потому и никто в опустевший дом и не ринулся. Пока бывшие жильцы да телега с ними да пожитками их с глаз не скрылась.
   Медленно, мучительно медленно расставался народ со всем этим духовным своим богатством. Это погодя, потом все ускорили, когда церкви да монастыри громить распоряжение вышло. А заодно и могилы раскапывать в поисках золотишка под бдительным надзором молодцов в кожаных куртках с маузером через плечо аж до колена.
   Да и в пустой дом не навалом, не кто первый, тот и в дамках, вошли. А вполне степенно и даже, как бы мы сегодня сказали, словно на экскурсию. На стенах — картины в рамах, на полу — ковры, кровати все постелены, а в буфетах — их целых три оказалось — чего только нет! И все — чистое, все хрусталем отливает, серебром отсвечивает и красками — словами и не перескажешь. Бабы первыми не выдержали, разахались, но старик, которого сход выделил, сказал строго:
   — Делить все — по честному.
   А как так — по честному-то? А так. Ты, к примеру, спиной к буфету оборачиваешься, я во что-то тыкаю, а ты кричишь, кому достанется. Можешь, конечно, и «Мне!..» заорать, а вдруг не угадаешь, во что глазища завидущие уткнулись? Вот потому и орешь:
   — Марье!
   Ан Марье-то заветное и досталось. Очень от таких дележей сердца изнашиваются, очень. Считается, что к 37-му году совсем износились, ученые так говорят.
   Вот так, в общем-то мирно и тихо, и шел дележ. Насте — поварешку, Федору — седло, Игнату — кресло, Прасковье — стул, ну, и так далее. И все бы вполне мирно и закончилось бы, если бы бывалые да настырные солдаты в погреб не заглянули. Заглянули… Батюшки, все полки — в бутылках, все бочки — с вином!… И это — при сухом-то законе!.. Так они оттуда и не вылезли, от запаху обалдев. Это сперва от разного запаху, а потом и от разного вкусу.
   А наверху тем временем дележ шел.
   Все разделили по справедливости, то есть с условием, когда за тебя кто-то выбирает. Так мы с седых времен ее, то есть, справедливость, и воспринимаем. И когда эта справедливая дележка была закончена, и все, что только оказалось в доме, было вытащено через окна и двери, тогда все и ушли, про солдат и не вспомнив. И очень довольные разошлись по домам. А дома приняли на грудь самогоночки по семейному любовному соглашению. И принявши по согласию, закусили, чем Бог послал, и завалились спать, устав от непривычного дня. И никто о солдатах так и не вспомнил, за исключением тех семей, откуда они происходили. Но и в тех семьях особо не кручинились, привыкнув, что русский солдат сам собою возникает и сам собою растворяется..
   Только ночью полыхнуло вдруг в полнеба злым багровым заревом. Тут уж не до сна стало, тут проклятье библейское за злодейство, как попы с малолетства всем талдычили.
   Повскакали тут. Заорали спросонок:
   — Усадьба горит!…
   Ну, тут все дружно поднялись, как извеку положено было. Кто с ведром, кто с багром. Только ветер тоже поднялся и погнал дым, искры да и само пламя точнехонько на деревню. Заметались все, кто избы тушит, кто скотину выводит, кто добро подальше от огня оттаскивает, кто ревмя ревет и зазря под ногами путается. А лето то, как на грех, сухим выдалось, и как ни кричали, как ни суетились, как ни плескали на огонь, сгорела та деревня дотла.
   Тогда заорали:
   — Пожог!.. Баре проклятые с полпути вернулись!..
   — В Чеку!.. В Чеку заявить надобно! Пусть пожогщиков накажут прилюдно!.. На месте, сами глядеть желаем!..
   Послали двух верховых. Часа через четыре вернулись они вместе с крепким милицейским отрядом и пожарной машиной с колоколом. Только тушить уж было нечего.
   А в деревне вой стоит, детишки мечутся, скотина ревет. Тут и начальство местное пожаловало. Поглядело, вой послушало и велело завалы после тушения разбирать. Да не деревенские — там все дотла выгорело — а бывшего хозяина Вересковского. Разобрали, а там — два сгоревших под завалами да два в усмерть упившихся в подвале. Тогда и Чека приехало, только ничего это Чека не нашло. А личности быстро установили: вояки деревенские. И причину пожара по обломкам рояля, который ни в какую дверь не пролезал, почему его и не тронули. А два пьяных воина — тронули. Рояль разломали да и жечь его начали. Может, поджарить чего хотели, кто ж их теперь поймет.
   Погорельцам по решению области поселок построили по типичному образцу. В каждом бараке — по четыре квартиры и при каждой квартире — маленький палисадничек. И построили не на старом месте, а на выгоне. Ряд в ряд, как казармы. И назвали Вересковкой. То ли чтоб карты не переделывать, то ли в насмешку, кто уж теперь разберет.
   Только вот хлевов в этой новой Вересковке никто не предусмотрел, Помаялись новоявленные вересковцы со скотинкой, повздыхали да и порезали. А что делать прикажете, когда из крестьянского сословия они напрочь выпали, а в рабочее сословие еще не впали.
   Но власть решение приняло, и все трудоспособное население помаленьку начало обживать бывший уездный городишко. Там аккурат кое-что строить начали, а тут — рабочая сила. И построили вскорости целых три предприятия. Завод колючей проволоки, фабрику пошива шинелей да почему-то парашютный завод. Про запас, что ли?.. Но местный автобус зато пустили, и все бывшие вересковцы, в одну огненную ночь превратившиеся в пролетариат, стали теперь ездить туда на работу. Точно к началу трудового дня.
   Зато, правда, в колхоз не угодили, почему и имели на руках паспорта, которые колхозники получили только через семнадцать, что ли, лет. А им — повезло, почему они с красными флагами и просветленной душой радостно ходили на всякие демонстрации.
   Вот какая история стала прологом интенсивной индустриализации данного энского района.

2.

   А теперь отъедем назад. В 1917-й год. Понимаю, что в жанре повествования это не очень-то принято, но нарушим традиции ради связного рассказа.
   Роковой для России год этот застал штабс-капитана Александра Вересковского в военном госпитале губернского города Смоленска. Угодил он туда в июне, не упав вовремя от огня австрийского пулемета. Мог упасть, но заставил себя не делать этого. Вообще не любил при солдатах осторожничать, но главное — уже фронты разваливались, уже солдаты в атаки бежали с неохотой, уже офицеры после отказа государя ни во что не верили. Кто — в победу русского оружия, кто — в восстановление монархии, а кто — вообще. Не верил вообще ни во что, безадресно не верил, потому что все ему в окопах надоело, и это представлялось Александру особенно зловещим предзнаменованием.
   — Оставьте, господа, — говорил он в Офицерском Собрании. — Россия обречена на монархию несмотря на то, что иногда ее монарха зовут Борисом Годуновым. Ну, поорет Россия, постреляет, пожжет, пограбит, а потом все равно восславит очередного батюшку царя.
   — Кого, капитан, кого? Михаил отказался от скипетра, цесаревич мал и безнадежно болен.
   — Может, родственников из-за границы пригласить?
   — Да нет, уж. Своего искать надо.
   — Горластого социал-демократа.
   — Керенского, что ли?
   — Что вы, господа офицеры? Россия ненавидит интеллигенцию, так что скорее согласится на любое пролетарское происхождение.
   — Ну, вас-то как раз солдатики любят.
   — А я из воинов, а не лавочников. И тайком под одеялом офицерский паек не жру. Я его слабосильным отдаю, как то предками было заведено, а сам ем из солдатского котла.
   Смертельно уставший на долгой, грязной, бессмысленной войне никого любить не может, потому что для любви нужны силы, а их уже нет, исчерпались они ковшом кровавым. Александр об этом знал, не обманывался, но — верил в своих солдат и берег, как мог. Как предки завещали. И потому-то перед пулеметом не упал: командирский пример на солдат действует, как неизбежность. И они не испугались, а наоборот, в ярость пришли. И пулеметчика гранатами забросали, и в окоп ворвались, закрепились, и санитарам время дали, чтобы командира вытащить.
   За этот бой он получил последний орден. Но не последнюю награду, о чем, естественно, еще не догадывался.
   Из госпиталя его выписали в конце сентября, но не на фронт, а в офицерский резерв, обязав раз в неделю ходить на перевязки и осмотр. Не он один на эти процедуры ходил, зато первым отметил процедурную сестру милосердия. Так их исстари на Руси называли, но когда милосердие себя до донышка исчерпало стали именовать сестрами медицинскими. Чтобы еще с какими-нибудь сестрами не спутали, что ли.
   Назвать сестру милосердия красивой или даже хорошенькой было бы затруднительно. И скулы чуть выше положенного залезли, и носик подкачал, и фигурка не статуэтка, как говорится. И все же в ней что-то было. Что-то необыкновенное, прочное что-то. Вглядеться следовало, и Александр вгляделся не окопным истосковавшимся взором, когда все женщины становятся прелестными, а отдохнувшим, что ли. Или ухом, уже достаточно привыкшим к шуршанию юбок за время постельного режима.
   Словом, звали ее Аничкой, и это Александру понравилось. Что так по-домашнему зовут: не Анечка, а Аничка.
   — А меня — Александром.
   — Вы — господин капитан, — Аничка мило улыбнулась.
   И он улыбнулся.
   — Вы — местная?
   — Смолянка.
   — А я никогда в Смоленске не был. Госпитали чёрт-те где, извините. То есть, на Покровской горе.
   — Весь Смоленск — на юге. За Днепром. Там — крепость и очень красивый центр самого города.
   — Если бы вы согласились быть моим гидом.
   — С удовольствием. Послезавтра, если вам удобно.
   — Благодарю, мадемуазель Аничка.
   — Подцепил? — усмехнулся сосед по комнате. — Она, между прочим, дочка патологоанатома.
   — Я не суеверный, поручик.
   Через день он нанял коляску и заехал за Аничкой в условленное место. День был солнечным и задумчиво тихим — не вздрагивали даже начавшие наливаться бронзовым цветом листья кленов. И яблок еще не собрали, и торчали те яблоки через заборы нестерпимо сочными боками, и оскомины не вызывали.
   — Смотрите, какие яблоки искусительные, — сказал штабс-капитан. — Вам бы мне хоть одно протянуть, Ева.
   Ева, то бишь, Анечка промолчала.
   Спустились вниз, к Рыночной площади, где привычно шумели вокзалы, пересекли Днепр и через пролом в крепостной стене въехали на Большую Благовещенскую..
   — Влево уходит улица на Рачевку, — поясняла Анечка. — Там теперь лесосплав, плоты сплачивают и буксиром тащат до Рославля. А когда-то там протекала река Смядынь, на которой изменник повар зарезал несчастного князя Глеба.
   Возле огромного собора толпились прихожане, нищие, беженцы, бродяги. А дальше улица круто взяла вверх, лошадь перешла на шаг, и ее шустро обогнал маленький звонкий трамвай.
   — В нашем городе был пущен первый электрический трамвай, — не без гордости объявила Анечка. — Зимой обычная конка не могла подниматься по этой крутизне. Лошади падали.
   — А почему трамваи вниз скатываются пустыми?
   — Дешевле, — улыбнулась Анечка. — Горожан до Днепра и ноги донесут. Левее Большой Благовещенской идет параллельная улица, которая называется Резницкой. Папа говорит, что ее прозвали так потому, что по ней текли реки крови, когда поляки ворвались в город, который оборонял боярин Шеин. А это — женская гимназия, в которой я училась…
   Анечка смущалась, и поэтому болтала без умолку. А Александр поймал себя на том, что старательно запоминает все улицы и переулки, о которых она рассказывает. Почему? Инстинкт боевого офицера, что эти знания когда-то понадобятся ему?.. А ведь — понадобились…
   — … А это — центр Смоленска: видите часы? Это знаменитые часы, от них отмеряют все расстояния, а под ними назначают свидания. Направо уходит Кадетская, улица вечерних прогулок с дамами и тросточками. Но мы сначала поедем прямо. К Молоховским воротам.
   Проехали к узким, сводчатым и мрачноватым Молоховским воротам, которые упорно не сдавались Наполеоновским войскам, полюбовались на памятник 1812 года, где орлица, охраняя гнездо, цепко держит руку галла с мечом. Проехали вдоль крепостной стены и южных башен до плаца для парадов по праздничным дням под сенью обелиска в честь защитников Смоленска велели кучеру ждать и прошли в Лопатинский сад.
   — Его заложил губернатор Лопатин, почетный гражданин города. А его дети расписались на развалинах второго крепостного вала, позже превращенного в застенок. Хотите посмотреть?
   Перешли по красиво изогнутому над протокой меж прудами деревянному мостику и очутились в проломе старинного крепостного вала, заросшего поверху деревьями. Входы в его таинственные подземелья были закрыты тяжелыми коваными решетками.
   — Это была страшная подземная тюрьма, — сказала Аничка почему-то приглушенным голосом. — Здесь сидел Кочубей со своим верным Искрой в ожидании казни.
   Александр с уважением подергал решетку.
   — А теперь посмотрите, что выбито перед нею.
   — Ка-бо-грал-ло. Что это значит?
   — Это значит «Капитолина, Борис, Григорий, Александр Лопатины». Дети губернатора Лопатина. Остались на века.
   — На века останется только Смоленск, — сказал Александр. — Древнейший город собственно России. Насколько мне известно, он упомянут в византийских хрониках еще шестого века. Извечный страж Москвы, как его когда-то называли наши предки.