Василий Аксенов
Ленд-лизовские. Lend-leasing

Дмитрий Быков
Предисловие к роману Василия Аксенова

   Перед вами последний роман Василия Аксенова, двести страниц которого нашел в компьютере его сын Алексей. Аксенов рассчитывал закончить книгу к лету 2008 года. К 15 января этого года, когда он за рулем потерял сознание и до самой смерти не приходил в себя в результате так называемого ишемического инсульта, книга была готова примерно на две трети.
 
   Есть что-то странное – и пугающее, и прекрасное – в таком долгом аксеновском уходе: полтора года он пребывал между жизнью и смертью, словно давая возможность привыкнуть, что его не будет. Новые книги продолжают выходить – сначала сборник малой прозы «Логово льва», куда вошло раннее и полузабытое. Потом «Таинственная страсть», поныне удерживающаяся в бестселлерах, – самые субъективные мемуары из всех шестидесятнических, но пристрастные в ахмадулинском смысле – «Да будем мы к своим друзьям пристрастны». Никогда о людях шестидесятых годов – с их метаниями, конформизмом и даже «таинственной страстью» к предательству, – не писали с такой любовью и горечью. Думаю, втайне Аксенов и рассчитывал на посмертную публикацию – не потому, что боялся рассориться с живыми, ссориться там не за что, а потому, что хотел их утешить этой книгой. Но сама мысль о «последнем романе», о прощании с литературой – совершенно не аксеновская: он, как все настоящие литераторы, чувствовал себя живым, только когда сочинял. И потому взялся за повесть о казанском детстве – единственном периоде его жизни, о котором не написано у него ни строки, если не считать гениальных «Завтраков 43-го года».
 
   Почему «Ленд-лизовские. Lend-leasing»? У меня субъективное отношение к этому, но покажите мне человека, который объективен к явлению столь яркому и поляризующему, как Василий Павлович. Его либо обожали, либо на дух не принимали. Я знаю двух крупных критиков, один из которых пылко и убедительно доказывает, что Аксенов – прирожденный рассказчик и ни в коем случае не должен был браться за романы, а все, что было после «Ожога» включительно, рядом не лежало с «Победой» и «Бочкотарой», – тогда как другой с той же страстью убеждает, что Аксенов прежде всего романист, и рассказы его – плоские эскизы, а начался он как прозаик только с «Ожога», с идей полифонического романа, достигшего высшего развития в «Кесаревом свечении». А сам я полагаю, что главный жанр Аксенова – повесть, и что лучшие его сочинения – «Рандеву», «Цапля» (повесть в драматической форме), «Стальная птица», «Поиски жанра» и детская трилогия. Так что чего-чего, а объективности этому автору не видать еще долго, и это хорошая судьба.
 
   И вот мне кажется, что главной интенцией аксеновского сочинительства, подспудным авторским мотивом всегда был поиск счастья, фиксация самых острых его моментов. Это не просто счастье, а упоение, экстаз, выход за собственные пределы. В разные периоды он испытывал это счастье от разных вещей: от встречи с матерью после десятилетней мучительной разлуки, от встречи с дождливой, свежей, таинственной Европой, близость которой стала так ощутима в Ленинграде 1955 года, от джаза, от влюбленностей, от собственных внезапно открывшихся и все расширявшихся стилистических возможностей… Иногда это счастье ему дарил Крым, а иногда – вождение «жигуля». Иногда волейбол, а иногда алкоголь. Сначала Россия, потом Америка, а потом Франция. И читатель, раскрывая любой том Аксенова на любом месте, может рассчитывать на ожог счастья – я вообще против того, чтобы трактовать название «Ожога» только как намек на родовую травму, не позволяющую прикоснуться к главным надеждам и страхам. Для Аксенова с его поразительной реактивностью, гиперергией (термин медицинский, но ведь и он был врач) весь мир был – ожог, как для слизистой – глоток спирта. Другие пьянели, а он впадал в священное безумие, иногда счастливое, иногда мрачное. Другие наслаждались чужим текстом, а его этот текст заводил, ионизировал, вводил в транс – и потому его похвалы всегда так преувеличены; для Аксенова сказать «старик, ты гений» было совершенно естественно, и он знал это за собой, посвятив этому выражению прелестный пассаж в очерке «Иван». И страдал он так же отчаянно – вряд ли есть в русской литературе ХХ века книга, исполненная такой ненависти и боли, как «Ожог» (сам ВП однажды сказал: «Не люблю, истерическая книга», – но цену знал). Подчеркиваю: более страшных книг – полно, тут и Шаламов, и Солженицын, в конце концов, но такой детской силы чувства нет больше нигде. Слезы страдания, жалости, бессилия, непримиримости, животного ужаса перед нечеловеческим. И поскольку разогревать себя и свою литературу до нужного градуса счастья – или страдания – ему с годами становилось трудней, главной логикой его писательского развития был поиск все более сильного и экзотического материала, обращение к тем историям или воспоминаниям, которые бы гарантировали самые сильные чувства. Отсюда «Таинственная страсть» с ее коктебельскими восторгами – может, и преувеличенными, но он так запомнил. Отсюда неожиданные «Редкие земли» с их фантастикой, отсылкой к «Сундучку» и «Памятнику», диким контрастом между той детской идиллией и «Фортецией», с потрясающей сценой заключения и освобождения всех его любимых персонажей и с их гала-парадом по ночной Москве. Отсюда даже «Вольтерьянцы и вольтерьянки», которые лично мне никогда не нравились, – но понять, почему его туда метнуло, можно: восемнадцатый век, все впервые, все свежо! Любимая тема: радостный ожог от соприкосновения с Европой! Ведь с той куртуазной Россией случилось то же, что с ним самим в двадцать два года, – шок освобождения. И этот шок ломает речь, кочевряжит язык, порождает стилистического монстра, вычурно вестернизированного, трудно воспринимаемого, избыточного, – но местами восторг! И «Ленд-лизовские. Lend-leasing» с его мрачным карнавалом советских типажей, военных и репрессивных трагедий, соседских дрязг и кляуз, с воспоминаниями о голоде, страхе, вражде, – переполнен таким счастьем, какое у позднего Аксенова редко найдешь. Детство – не только «ковш душевной глуби», по Пастернаку, но кладезь самых сильных, зашкаливающих эмоций, время нечеловеческого напряжения, – и вот «Ленд-лизовские. Lend-leasing» про это. В поисках самого острого счастья – Победы – Аксенов спустился в свой детский ад, и в этих шахтах кое-что так блестит, как никогда и нигде потом, ни в какой загранице.
 
   Аксеновское детство было взрослым – не потому, что у него рано отняли родителей и дом, а потому, что он в силу ума, таланта и все той же остроты восприятия все воспринимал гипертрофированно, и не было у него той спасительной детской дистанции между жизнью и игрой, какая бывает у счастливых или глупых детей. У него все было всерьез, каждая драка, каждое слово, и он не прикасался к казанскому опыту военных лет не потому, что боялся растревожить рану, а потому, что берег этот материал на крайний случай. «Ленд-лиз» – гуманитарная помощь, и смысл названия не только в том, что Запад временно полюбил Россию и помогал ей, закладывая основы будущей шестидесятнической благодарности Америке, – а и в том, что Аксенов обращается к собственному детству за гуманитарной помощью, за источником силы и надежды, и оно эту помощь оказывает.
   То, что Аксенов продолжает к нам приходить, – это, конечно, большое счастье. Он много всего наготовил. Пусть услышит там, где он сейчас, – наше спасибо. Потому что само его присутствие было доказательством чуда, свидетельством невероятных возможностей; потому что рядом с ним было не страшно, как около отца, который все умеет и у которого все получается. Вот и еще один роман вышел, ура, Аксенов с нами. Хотя мы и так не сомневались.

Виктор Есипов
Последний старт Василия Аксенова

   Настойчивые призывы выступить в жанре мемуаров Василий Аксенов отвергал решительно и жестко, потому что считал это абсолютной сдачей позиций. Именно так реагировал он, например, в предисловии к сравнительно недавней книге «Зеница ока» (2005) на подобные призывы доброхотов:
 
   «С нарастанием числа лет я всё больше получаю приглашений от издателей перейти на жанр воспоминаний. Многие говорят, что это модно, многие гарантируют успех на рынке. Немногие – те, что не спешат, – говорят, что это вроде бы мой долг. Кому долг и велик ли он? Долг прожитой жизни, ностальгии. У меня на этот счет есть своя точка зрения. Для меня литература – это и есть ностальгия, ничего больше и ничего меньше. Любая страница художественного текста – это попытка удержать или вернуть пролетающее и ускользающее мгновение. С этой точки зрения смешно ждать от автора двадцати пяти романов еще какой-то дополнительной ностальгии. Лучше уж я увеличу число романов, пока могу. Вот почему я постоянно увиливаю от любезных приглашений».
   Так он поступил и на этот раз: вместо воспоминаний о своем военном детстве в Казани решил написать новый роман, который должен был состоять из трех частей. Он написал первую часть, начал вторую. Конечно, довел бы ее до конца и написал третью, но не успел…
 
   А воспоминания о детстве Василий Аксенов хранил в памяти всю жизнь. Порой они прорывались наружу, в его прозу или в устные рассказы. Например, в рассказе «Зеница ока» (первая редакция относится к середине шестидесятых годов прошлого века, опубликован в 2004 году) он описал семью родной тетки, в которой рос, пока его отец и мать в качестве «врагов народа» отбывали сроки в сталинских лагерях. В «Зенице ока» есть краткие упоминания и голодного 1942 года, и ленд-лиза, и «игрищ» казанских подростков, сверстников рассказчика:
 
   «Прошел еще год войны. Вдруг показалось, что выжили. Вечно сосущее чувство голода стало отступать по мере проникновения в мизерные пайки кое-каких лендлизовских продуктов, в частности яичного порошка и сала лярд. Павлушиному сыну шел уже одиннадцатый год. Он увлекался Джеком Лондоном, а также выпусками боевика «Тайна профессора Бураго». О судьбе своих родителей, отца Павла и матери Евгении, он ничего не знал <…> Детство шло в активных игрищах со сверстниками. Дома соединялись проходными дворами, и пацаны носились по таинственным углам грязного мира, а также по чердакам и крышам…»
   На тех же воспоминаниях голодных военных лет в Казани строился ранний аксеновский рассказ «Завтраки 43-го года» (1962):
 
   «Мы учились с Ним в одном классе во время войны в далеком перенаселенном, заросшем желтым грязным льдом волжском городе. Он был третье-годник, я догнал его в четвертом классе в 43-м году. Я был тогда хил, ходил в телогрейке, огромных сапогах и темно-синих штанах, которые мне выделили по ордеру из американских подарков. Штаны были жесткие, из чертовой кожи…».
   А в повести «Свияжск» (1981), помимо все тех же примет быта военных годин, фигурируют «начальник» пионерского лагеря «однорукий инвалид войны Прахаренко» (в романе – Стручков) и физрук Лидия (в романе – Эля Крутоярова). Так, ее герой Олег Шатуновский вспоминает:
 
   «Признаться, я почти ничего не помню (о Свияжске. – В.Е.): ни расположения домов, ни рисунка решеток, ни числа людей, ни их лиц, за исключением, пожалуй, лишь начальника Прахаренко с его здоровенным шнобелем, да плакатной физкультурной физиономии нашей поднадзорной Лидии. Пожалуй, можно еще вспомнить высокую траву вперемешку с пучками камыша меж песчаных отмелей волжской стороны острова и загорелые ноги “физручки”, поднятые выше травы. В конце концов мы выследили ее и нашего начальника, спрятавшись за дюнкой, и стали свидетелями удивительного акта, просто-напросто озарившего все это наше пионерское лето».
   Своеобразный колорит Казани угадывался и в рассказе «Две шинели и нос» из книги рассказов «Негатив положительного героя», там, правда, герой-рассказчик предстает перед нами уже в пору своей юности.
 
   А из устных рассказов Аксенова запомнилось, что он дважды тонул в детстве. Первый раз в восемь лет – на реке Казанке, куда оправился купаться вместе с ватагой ребят из соседних дворов. Его чудом спас какой-то солдат: вытащил на берег, делал искусственное дыхание, откачал. В другой раз – через несколько лет, когда был в пионерском лагере. Тогда перевернулся баркас на слиянии Свияги с Волгой. Спасли оказавшиеся неподалеку рыбаки. Оба этих случая более развернуто запечатлены в романе.
   Не раз вспоминал Аксенов с благодарностью американскую помощь Советскому Союзу по ленд-лизу во время войны. Сам факт безвозмездной американской помощи и ее масштабы долгие годы замалчивались советской пропагандой. Аксенов же был убежден, что эта помощь многих спасла от голодной смерти, в первую очередь детей…
   Все эти разрозненные воспоминания (и в разговорах, и в прозе) стали основой нового романа, во всяком случае, его первой части, которая даже при сравнении с лучшими вещами Аксенова отличается особой густотой и плотностью письма.
   Что послужило побудительным толчком для его написания: причудливая случайность, внутренний долг очевидца военных лет рассказать правду о пережитом, возраст? А может быть, предстоящее посещение родной Казани в связи с фестивалем 2007 года, устроенным в его честь?
 
   «Аксенов-фест 2007» прошел торжественно и пышно: с триумфальным вечером в драматическом театре, с посещением президента республики. В тот приезд прославленный писатель побывал и в доме, где прошло сиротское детство (тогда еще полуразрушенном, а теперь восстановленном и превращенном в Дом Аксенова), и в школе, где когда-то учился, и на кладбище, где могилы отца и других близких. Заметим, что тогда, в октябре 2007-го, он уже вовсю работал над своим последним сочинением…
   А примерно месяц спустя в Москве упомянул как-то, что написана первая часть романа о «детях ленд-лиза». Сказал, что это такой самый настоящий, кондовый реализм, от которого он устал, и теперь нужно какое-то более свободное письмо, нужен какой-то прорыв.
   Но, как убедится внимательный читатель, реализм-то этот все-таки чисто аксеновский. Ведь, несмотря на то, что основа повествования сугубо достоверна, вплоть до названий кинотеатров и улиц, здесь одновременно с этим столько художественных преувеличений, блестящего гротеска и фантазии, что вряд ли написанное таким образом может быть отнесено к тому добротному реализму, образцом которого являлась русская классика. Не позволяет этого сделать и язык повествования – сугубо уличный, с характерным аксеновским акцентом, подчеркнуто нелитературный.
   А стремление освободиться от этого, пусть и особым образом понятого реализма, воспарить над элементарной достоверностью и обыденностью происходящего весьма характерно для творчества Аксенова. Он делал это не однажды (в зрелых вещах чуть ли не всегда), что является, быть может, главной отличительной чертой его стиля.
 
   Очень показателен в этом смысле рассказ «А А А А» из уже упомянутой книги «Негатив положительного героя». Весь он насыщен вполне достоверными деталями и местами даже смахивает на дневниковую запись, не лишенную, впрочем, весьма артистичных иронических эскапад, и вдруг в последней части находим такое вот авторское предуведомление: «Пришла уже пора подкручивать этому рассказу пружину». И начинается! Появляется надувной матрас, как плавучее средство для выхода из советской береговой зоны в нейтральные воды Балтики; прорезают темень прожектора пограничников; выныривают из темноты неведомые аквалангисты, которые увлекают с собой, словно «морские черти», мирную эстонскую библиотекаршу, дрейфующую вместе с героем-рассказчиком на означенном выше надувном матрасике.
 
   Ту же резкую смену стиля наблюдаем и в последнем романе. К концу первой части нарастают прорывы в какую-то параллельную реальность, трудно постигаемую читателем, который приноровился уже к достоверной повествовательности предыдущих страниц. Нарастающий ритм напоминает учащенное сердцебиение. Резко меняется и лексика, опорными словами фраз становятся по-хлебниковски неожиданные неологизмы:
   «И вот сим мифом заплясали в коки-маки! Они пошли уже всем дядинским кругоераком заплясали перед большим-антинским запрозаком; ну, чтобы вы хотели – танцуйте как бы вы хотели…»
   Вторая часть романа, вернее, начало второй части (автор успел написать лишь три десятка страниц) вовлекает читателя в какие-то фантастические приключения. Герой романа Акси-Вакси на катере «Знаменательный» Краснознаменной Волжско-Каспийской речной флотилии вместе со своими друзьями мчится «в зону огромной бухты Остров-99», где собралась мощная флотилия кораблей ленд-лиза. Дальше начинаются военные сражения с «мощной державой Юга», которая пытается прервать снабжение по ленд-лизу. Эпизоды сражения перемежаются любовными сценами. Все это вызывает ощущение фантасмагории, разворачивающейся на наших глазах.
   По-видимому, эти страницы романа представляют собой попытку реконструкции мальчишеского сознания, развитого мальчишеского воображения, не исключающего готовности к самопожертвованию и подвигу. Подтверждение тому вновь находим в повести «Свияжск», где ее герой вспоминает:
   «База Волжской военной флотилии находилась где-то неподалеку от нашего пионерлагеря, и это, конечно, страшно нас интриговало. Много было разговоров о мониторах, удивительных, мелко сидящих судах с башенной тяжелой артиллерией, настоящих речных дредноутах…»
   Как должно было продолжиться повествование? Какие испытания ожидали в дальнейшем героя романа Акси-Вакси? Какие новые стилистические изменения претерпел бы роман? Продолжался бы свободный полет авторского воображения или повествование возвратилось бы на твердую почву достоверности?
 
   На все эти вопросы не смог бы ответить даже Василий Аксенов, потому что творческий процесс являлся для него прежде всего импровизацией, недаром он с юности так любил джаз. А роман был прерван в ходе работы…
   И все же отрадно, что написанная им часть романа воспроизведена в этом издании с абсолютной точностью – без какого-либо дописывания, редакторской правки и т. п. Любое вторжение в авторский текст было бы неуместным, прежде всего, по соображениям этическим.
   Тем горше осознавать тот невероятный произвол, который учинили над текстом недавно умершего писателя издатели «Таинственной страсти» (Издательство «Семь дней», Москва, 2009), последнего завершенного аксеновского романа. После смерти Аксенова он был подвергнут вопреки его авторской воле семейной цензуре издателей, на что уже обратил внимание публики его ближайший друг Анатолий Гладилин в публикации на страницах журнала «Казань» (№ 3, 2010). Текст Аксенова «отредактировали», вымарав 4 (четыре!) полноценных главы и сделав пространные купюры в двух сохранившихся. Словно вернулись старые «добрые» времена, когда тексты Аксенова кромсала государственная цензура. Только тогда это было узаконено коммунистической властью, а сегодня, как видимо, полагают издатели, узаконено их деньгами.
   К чести издательства «Эксмо», опубликованный ныне самый последний неоконченный текст Василия Аксенова читатели прочтут именно в том виде, какой он имел, когда писатель в последний раз выключал свой компьютер.

Алексей Козлов
Поверх ненависти

   Для меня Василий Аксенов всегда был своим, то есть джазменом. Не в узко музыкальном смысле, а в общечеловеческом. Он обладал даром импровизации, потрясающим чувством драйва, был абсолютно независимым и свободным от догм и властей, не мог делать как все, то есть быть частью толпы. И терпеть не мог приспособленцев. По своему стилистическому многообразию наследие Аксенова можно сравнить с тем, что сделал в джазе Майлз Дэйвис, творивший во многих стилях от кул-джаза и модальной музыки до фри-джаза и фанки-фьюжн.
 
   Я думаю, что среди известных советских писателей послевоенного поколения вряд ли кто-нибудь перенес в детстве психологические травмы, подобные тем, что описаны в последней книге Василия Аксенова. То, что все дети, родившиеся в 30-е годы, в одночасье повзрослели и даже постарели 22 июня 1941 года, уже было многократно отражено как в литературе, так и в кинофильмах советского периода. Но насколько остро это ощущается в данной книге, мне кажется, не удалось передать никому. А главное, что Василий Аксенов после всего, что сделала советская система с ним и его близкими, нашел в себе душевные силы и поднялся надо всем этим.
 
   У него хватило мудрости и широты души простить эту власть, отнестись к ней как к тяжело больному уродливому организму, одряхлевшему, лживому и все еще опасному. В своих последних интервью он прямо говорил о том, что всегда мечтал вернуться в Россию. Он начал осуществлять эту идею постепенно, сперва обосновавшись в квартире в высотке на Котельниках, которую вернул Майе тогдашний мэр Москвы Гавриил Попов. Позже он приобрел дом в Биаррице, чтобы обитать в Европе, ближе к Москве, где и провел свои последние годы жизни, постепенно врастая в абсолютно новую для него культуру, с новым языком, иными эстетическими ценностями. Для писателя-эмигранта это был настоящий подвиг – переосмыслить жизнь в постсоветской России и возродиться для нового российского читателя, создав целый ряд произведений, составивших основы нового творческого периода.
 
   Я помню, как в один из первых приездов в Москву, где-то в конце 80-х, на волне горбачевской перестройки, Аксенов позвонил мне и попросил отвезти его в Серебряный Бор. У него тогда еще не было в России собственного автомобиля. А у меня уже были «Жигули». И вот, в летний воскресный день мы поехали по Хорошевке, но на территорию этого дачного острова дорога оказалась перекрытой ГАИ. Мы оставили машину неподалеку от шлагбаума и пешком перешли то, что можно условно назвать мостом. И очутились в Серебряном Бору. В советские времена это было дачное место, причем наряду с простыми домиками местных жителей там постепенно возникли целые участки с домами, где разрешали селиться только известным людям – ученым, писателям, генералам, партийным функционерам. Таким образом Серебряный Бор стал типично советским «блатным» поселком.
 
   Я еще не совсем понимал, почему Вася попросил привести его именно сюда. Как только мы вступили на первую улочку между дачными заборами, он объяснил мне, что, живя в Вашингтоне, работал над романом «Московская сага», где все действие разворачивается в одном огромном доме в Серебряном Бору, где выросло несколько поколений одной известной советской семьи, пережившей все периоды нашей истории, репрессии, взлеты и падения. Работая над романом в Америке, Василий мысленно представлял, как должен выглядеть этот дом. Мы довольно долго бродили по поселку, но Аксенов никак не мог найти хоть что-то, похожее на то, что уже сложилось в его сознании. И все-таки мы съездили не зря. Неожиданно Василий застыл и, показав мне на двухэтажный деревянный особняк, стоящий за забором на большом участке, воскликнул: «Вот этот дом! Таким я себе его и представлял!» Он сразу успокоился, после чего мы уехали.
 
   Иногда, во время первых визитов в Москву, Вася просил меня сводить его в типичное злачное место, где проводит время современная молодежь. Ему необходимо было понять, что происходит с новым поколением тех, кому предстоит жить в свободной России. В самом начале 90-х в Москве ночные дискотеки были редкостью, но зато какие, и что там творилось. Одним из самых популярных мест тогда была дискотека «Ред зон», находившаяся в районе спорткомплекса ЦСКА рядом с «Аэровокзалом» на Ленинградском шоссе. Сам я ни за что бы туда не сунулся, поскольку там собиралась «урла», плебейская шпана из Подмосковья. Там можно было оглохнуть от грохота примитивной модной совковой «попсы». Но ради Васи я осмелился. В громадном помещении, бывшем когда-то одним из цехов какого-то предприятия, были установлены высоченные узкие клетки, сделанные из прозрачного плексиглаза. В каждой из них, подсвеченные софитами, кривлялись и извивались всю ночь без перерыва совершенно голые молоденькие девушки. Василий, увидев все это, слегка обалдел и сказал, что даже в Америке такое невозможно.
 
   Вообще, первые визиты в Москву принесли ему, как мне показалось, массу неожиданностей, если не разочарования, несмотря на горячий прием со стороны старых друзей и театрально-литературной общественности. Особенно его поразила бурная торговая активность, обилие вещевых рынков, армия «челноков», возрождение жулья, наперсточников, карманников, кидал разного типа и, конечно, сопрвождавшего все это рэкета, «крышевания», заказных убийств и бандитских разборок, происходивших тогда прямо на улицах города. Мне кажется, что именно ему принадлежит появившийся новый термин, охарактеризовавший российскую экономику – «караванный капитализм». И тем не менее Аксенов сумел преодолеть это первое негативное впечатление и начал более углубленно познавать российскую культурную действительность, к тому времени ушедшую в глубокое подполье, гораздо более глубокое, чем при большевиках. Это подполье, в отличие от идеологического, где еще возможны были разные сложные игры с властями, стало абсолютно глухим и безнадежным для тех, кто не собирался продаваться людям с мешками денег. Все настоящее переместилось в сферу, которую точнее было бы назвать «субкультурой». И Аксенов довольно быстро освоился в этом пространстве.
 
   Должен признаться, что аксеновская способность к всепрощению помогла мне избавиться от тотальной ненависти ко всему советскому, относящемуся к годам моей юности, то есть к хрущевско-брежневским временам. (Простить или забыть такие вещи, как нацизм, холокост или сталинизм невозможно. Это далеко выходит за рамки обычной человеческой морали и относится скорее к проявлению Высших сил Зла. Такое не поддается человеческому разуму.) Для меня, как джазмена, не имевшего никаких перспектив в сталинско-хрущевско-брежневские времена, не оставалось тогда никаких иных чувств, кроме ненависти и презрения к «совку». Позднее, когда монстр рухнул и мы вдруг оказались на свободе, постепенно стало приходить прозрение, что существовать дальше, ненавидя все советское, это значит – продолжать жить в этом самом «совке». Я ощутил это особенно остро, когда у меня появилась возможность ездить за рубеж и возобновились контакты с теми, кто давно эмигрировал. Как выяснилось, многие бывшие советские люди так и живут в своем виртуальном советском прошлом, заказывая себе из России в Израиль, в Германию или США своих любимых советских эстрадных «звезд», именно тех, что для нормальной диссидентски ориентированной интеллигенции были символом этого самого «совка», с привкусом пошлости. Аксенов, как истинный знаток джаза и джазмен в душе, к этой категории эмигрантов никогда не относился. Он ощущал себя настоящим американцем, но сохранил любовь к России. Это самосознание оставалось и после его передислокации в Москву.