Страница:
– Давайте, Майкл, по-русски, пора бы научиться.
– Олл райт! По-русски. Ай идет от ваш команд ин тери час остро афта нун, бат, сорри, однако…
– Нет уж, давайте тогда по-английски или по-немецки, – рассмеялся Красин.
О’Флаэрти отчаянно захохотал. Сорокалетний жилистый ирландец никогда не упускал возможности изо всех сил расхохотаться, но это не мешало ему быть толковым, серьезным инженером.
Они заговорили, переходя с английского на немецкий.
– Я пришел, Красин, по вашему приказанию ровно в три часа. Не «часика в три», как обычно говорят русские, а точно по вашему приказанию…
– Ну-ну, Флаэрти, вы же видите, какой шторм. Мне пришлось отложить все дела. Мы займемся с вами, когда вытащат тех людей.
Ирландец облокотился о перила. Ветер трепал его светлые с редкими сединками бакенбарды.
– Да, красиво! Я не думал, что здесь может быть такой шторм. Как в Калифорнии… Кстати, отсюда я еду в Калифорнию, подписал контракт с одной американской фирмой. Хотите, поедем вместе.
– Что, в Калифорнию? – удивился Красин. – Нет, спасибо, у меня и здесь много дел.
– Но там больше возможностей и колоссальные деньги! Я работал в пятнадцати странах, но нигде не зарабатывал столько денег, сколько в Америке. Такой инженер, как вы, может стать там миллионером.
– Почему же вы им не стали? – усмехнулся Красин.
– У меня есть порочные склонности, – вздохнул ирландец. – Я игрок.
Красин увидел в бинокль немо орущие мокрые лица, вздувшиеся жилы, слипшиеся бороды.
– В самом деле, хотите, я напишу о вас в Сан-Франциско? – спросил О’Флаэрти.
– Спасибо, но у меня и дома очень много дел. Очень много, О’Флаэрти. Вы даже не представляете, сколько у меня здесь дел!
– Понимаю, вам хочется строить на родине, вы патриот, но мне кажется, что в России скоро нельзя будет строить.
Это прозвучало так неожиданно, что Красин даже на минуту забыл о лодке.
– Это почему же, сэр? Почему вам так кажется?
– Видите ли, Красин, я был, как вы знаете, месяц назад в Москве и видел там в один день две демонстрации. Одна несла портреты царя и иконы, другая – красные флаги и социалистические лозунги, каких и в Европе не увидишь. Лица одних были угрюмы, у других сверкали глаза. Это очень страшно, Красин, когда сталкиваются две противоположно заряженные массы. Поверьте старому бродяге, это страшно…
– Вон вы чего боитесь, – усмехнулся Красин и снова взялся за бинокль.
– Я слежу за вашими газетами, читать по-русски я могу гораздо лучше, чем говорить. Вчера один студент убил министра внутренних дел Сипягина. Что это, по-вашему? Россия на пороге страшных событий. Так что, если хотите строить электростанции, едем со мной в Калифорнию.
– Лодка перевернулась! – закричал Красин и бросился вниз по лестнице.
– Куда вы, сэр? – заорал О’Флаэрти.
– Туда! Хотите со мной? Я слышал, что ирландцы смелые ребята!
– Вас не обманули! – бешено захохотал инженер и, выпятив для храбрости подбородок, последовал за Красиным.
Провинциальная роскошь стола забавляла Комиссаржевскую, смешили долетавшие из-за хрусталя разговоры, в которых либеральные восклицания сменялись гастрономическими восторгами:
– Господа, сегодня в газетах – суд приговорил кишиневских печатников-эсдеков к пожизненной ссылке! Какое варварство!
– Рыбы, господа! Попробуйте рыбы!
– Дикость! Когда это наконец кончится?!
– А по-вашему, государство должно орденами заговорщиков награждать?
– Да почему орденами?! Варварски свирепый приговор! Азия неистребимая!
– А вы как считаете, Леонид Борисович?
– Конечно, чересчур суровый приговор.
– Ох, либералы, либералы, всех бы… пардон…
– Внимание, господа, гвоздь программы – индейка с орехами!
Перед Верой Федоровной на столе лежал невероятный букет, преподнесенный купечеством, букет из сторублевых кредитных билетов. Иногда актриса поднимала букет и смешно морщила нос, словно нюхая столь необычные цветы, чем вызывала вокруг умиление. Ай да мы, ай да бакинцы! Знайте, милостивая государыня, это вам не какой-нибудь Тамбов!
Лишь один человек словно бы совсем не обращал внимания на именитую гостью, а если и взглядывал иногда, то во взгляде его Вере Федоровне чудилась быстрая лукавая усмешка. Она прислушивалась к разговору на том конце стола, где сидел он.
– Значит, Леонид Борисович, вы считаете, что приговор бунтовщикам слишком строг?
– Я считаю, что индейка бесподобна, сударь.
…Ночью Комиссаржевская тихо вышла на веранду и положила свой букет на балюстраду. То ли от каменных плит, то ли от близкого фонтана повеяло сыростью. В глубине сада скрипнули петли железной калитки, и по узкой аллее, испещренной тенями крупных южных листьев, быстрой легкой походкой прошел некто таинственный в ночи… Вот он взбежал по ступеням на веранду. Комиссаржевская зябко закуталась в шаль, стараясь унять волнение.
– Ваши цветы пахнут типографской краской… Дивный подарок для Нины, – сказал он.
Хлопья снега летели в окно и покрывали стекло так быстро и ловко, словно занималась этим не ранняя капризная зима, а расторопный дворник.
Андреева, Горький и Морозов ужинали втроем после очередного спектакля «На дне». Савва Тимофеевич много ел, много пил и много говорил о горьковской драматургии, о перспективах МХТа и был весьма удивлен, чуть ли не испуган неожиданным вопросом Андреевой:
– Савва Тимофеевич, как у вас подвигаются электрические дела в Орехове?
– Ничего, подвигаются… – пробормотал он. – Нашими расейскими темпами.
– А я вам нашла случайно великолепную кандидатуру, – оживленно заговорила Андреева. – Талантливый молодой инженер, настоящий европеец…
– Кто же это? – хитренько сощурился Морозов.
– Леонид Красин. Он…
– Он уже дважды рекомендован мне вами, сударыня, – усмехнулся Морозов. – Максимыч, вас не волнует этот неожиданный интерес Марии Федоровны к электричеству?
– Не волнует, – прогудел Горький. – Я сам интересуюсь электричеством.
Морозов промолчал. Он прекрасно понимал, чем занимается этот «настоящий европеец» помимо электричества и почему за него так рьяно хлопочет Андреева.
Два крупных жандармских чина – полковник Караев и прибывший третьего дня из Петербурга подполковник Ехно-Егерн тихо беседовали в ложе бакинского театра.
– Прекрасный певец, не так ли, Александр Стефанович?
– На мой вкус, сладковат, Михаил Константинович.
– Э, батенька, это в вас столичная пресыщенность говорит…
– О, нет!
Полковник Караев был чуть ли не в два раза старше подполковника Ехно-Егерна, этого пшюта столичного, занюханного полячишки с моноклем, французика квелого, паркетного шаркуна, которому, видите ли, певец замечательный не нравится, солист его величества, преотличнейший широкогрудый певец.
– Рискуя показаться неразвитой натурой, Михаил Константинович, я все же должен вам сказать, что отношусь к опере критически, – говоря это, Ехно-Егерн пустынно поблескивал моноклем, наблюдая ловкие движения капельдинера, откупоривающего бутылку. – Концерты еще куда ни шло. В них можно, закрыв глаза, представить, что на сцене юный стройный герцог, да еще и с чудным голосом. Но опера! По мне, Михаил Константинович, нынешние певцы должны петь оперы, как в концертах, но ни в коем случае не разыгрывать сцен. Порой при разыгрывании оперных сцен современными певцами случаются нелепейшие конфузы.
Вот, например, этот самый господин, наш сегодняшний кумир, в Мариинском театре разыгрывал с одной итальянской дурой пудов эдак семи «Похищение из сераля»…
«Что ты тут бормочешь, что ты тут лепечешь, датчанин несчастный, – думал полковник, ласково щуря глазки, кивая носом. – Меломан, видите ли, знаток! Опера ему нехороша, концерты подавай! Чухонец проклятый!»
Молодой подполковник прибыл из Санкт-Петербурга с поручением вроде бы незначительным и не особо спешным, но все местное начальство, а Караев в первую голову, понимало, что вояж этот инспекционного свойства, что выскочке этому предписано составить мнение о закавказских слугах порядка, об их рвении, умении, гибкости.
Караев был натурой властной, самолюбивой. Перед шаркуном столичным гнуться он не собирался, однако и не выказывал провинциального чванства, беседовал ласково, отечески, каждое словечко подвешивал и осматривал как бы со стороны – подойдет ли. «Полячишка» тоже, надо отдать должное, искусно вел игру – держался скромно, почтительно перед старшим по званию и возрасту, лишь моноклем напоминая, кто он таков.
Так вот они и беседовали третий день, прощупывая друг друга, проясняя, примериваясь. Вопрос ведь так еще стоял – кто на кого первым напишет.
– Я вам не надоел, Михаил Константинович?
– Помилуйте, Александр Стефанович, с преогромным любопытством слушаю вас.
– Ну-с, итальянку, кряхтя, уносит со сцены в замок десяток янычар, и она из замка поет божественным голосом. Прекрасно! На этом бы и кончить, но пылкий влюбленный, распевая арию, лезет по лестнице, башня скрипит, качается. Влюбленный прыгает на башню, башня рушится, а за нею и весь сераль, и перед изумленной публикой предстает итальянская примадонна в распущенном корсаже…
Полковник гулко похохотал, гулко, но умеренно:
– И все же согласитесь, Александр Стефанович, верхнее до у нашего гастролера великолепное…
– Согласен, Михаил Константинович. Слава этого артиста вполне закономерна. Я ведь только о своем личном вкусе говорил, о своих взглядах на вокальное искусство…
– Говорят, государь всем тенорам предпочитает этого. Так ли это? – Полковник чуть прищурился от удовольствия – вроде бы малость подловил паршивца.
– Да-да, – небрежно подтвердил Ехно-Егерн и этой небрежностью весьма полковника ущемил. – Кстати, Михаил Константинович, вам известно, что певец этот родной брат государственной преступницы?
– За что же мне жалованье платит имперская канцелярия, позвольте спросить? – в тоне Караева впервые что-то раздраженно звякнуло.
Ехно-Егерн весело рассмеялся.
– Простите, ваше высокоблагородие, за этой беседой я совсем и позабыл, что мы с вами одного ведомства. Я просто лишний раз подумал, как разно порой складываются судьбы столь самых близких людей. Старшая сестра вот уж два десятка лет в Шлиссельбурге, а брат – благоухающий талант, любимец государя… Что же остановило молодого человека, что помешало ему вступить на опасный путь сестры?
– Вовремя понесенное сестрицей суровое наказание, – сказал полковник, – вот что остановило его. Может, что-нибудь еще и иное, но это прежде всего…
– Помилуйте, Михаил Константинович, мы-то с вами знаем множество противоположных примеров. Ну, вот вам… брат одного из казненных в 1887 году сейчас виднейший социал-демократ, вы знаете, о ком я говорю…
– Я бы предусмотрел какую-то степень наказания для членов семей государственных преступников, – с неожиданной мрачностью сказал полковник.
– Михаил Константинович! – воскликнул искренне изумленный Ехно-Егерн.
– Ну, не наказания, но какого-то пресечения, – поправился полковник. – В столицах должны понять – наш либерализм до хорошего не доведет. Тайно организованные силы ведут разрушительную работу в государстве.
Ехно-Егерн поставил свой бокал на инкрустированный столик и внимательно посмотрел на чуть покрасневшего полковника, с лица которого сползла наконец защитная маска добродушного хозяина. Вот наконец они и набрели на серьезную тему. Именно в этом направлении поручено было подполковнику прощупать настроения в провинциях. В Петербурге лучше, чем в Баку, было известно о силах, подтачивающих империю. Что делать, как обуздать крамолу? Искоренить ли одним решительным ударом или направить в другое русло, завести в трясину?
– Должно быть, вам известно, Михаил Константинович, что паровая машина снабжена обязательным клапаном, через который отходят излишки пара? – тихо заговорил он. – Такие клапаны предохраняют машину от взрыва…
– Понимаю, к чему вы ведете, Александр Стефанович… – начал было полковник, но молокосос мягким нажатием длинной нерусской руки остановил его.
– Я ничего не утверждаю, Михаил Константинович, я пытаюсь размышлять. Не ожесточаем ли мы молодежь неумеренными порой репрессиями? Возьмите позапрошлогоднюю историю с манифестацией у Казанского собора. Ну, пошумели бы студенты, покричали, в конце концов, во всех цивилизованных странах вполне спокойно относятся к таким эксцессам. Англичане даже считают, что демонстрации оживляют повседневность.
Кстати, один из резидентов нашей заграничной агентуры рассказал мне интересный случай. В Лондон приехал какой-то русский революционер. Как раз в это время проходила демонстрация докеров. Наш бомбист, конечно, не выдержал и вылез с речью перед «братьями по классу». Долой, кричит, всех лордов и капиталистов, да здравствует власть рабочих!
Прямо перед ним цепочка английских полицейских, «бобби». Наш борец только раскаляется – он уже английские кандалы как бы примеривает… Все ему нипочем!
Ну-с, докеры ему аплодируют, а «бобби» молчат.
– В чем дело, – спрашивает бунтарь у своего товарища, опытного эмигранта, – почему они не заковывают меня в железо, не тянут в Тауэр?
– Вот если бы ты вздумал мять цветы на ближайшем лауне, – отвечает ему тот, – тогда бы тебя поволокли в кутузку. А так – сотрясай на здоровье воздух сколько твоей душе угодно…
Монокль взлетел и запрыгал под трель молодого здорового смеха. Караев еле выдавил из себя улыбку.
– В том-то и дело, голубчик, что русский мужик первым делом на лаун ваш… сами знаете что сделает, не говоря уже о наших азиатах. Ну а что касается англичанцев, – он нарочно, от злости сказал «англичанцев», – то они в Индиях своих не особенно-то церемонятся. Давно ли бурам-то кишки выпускали?
– Много справедливого есть и в ваших словах, Михаил Константинович, – продолжал провоцировать Ехно-Егерн, – но… – он наморщил лобик, изображая напряженную работу мысли, – но, понимаете ли, в среде молодежи формируется новый тип, тип разрушителя, бомбиста, фанатика… Это как бы каратель карателей. Суд на суд, расправа на расправу… В ответ на репрессию у Казанского собора Карпович смертельно ранит министра Боголепова, а Лаговский покушается на жизнь обер-прокурора Синода. В прошлом году мы потеряли министра внутренних дел. Качура стрелял в князя Оболенского, в этом году сразу после расстрела смутьянов в Златоусте убили губернатора Богдановича… И самое ужасное, что террорист, агитатор, революционер становится среди так называемой передовой молодежи популярной, любимой, если хотите, модной фигурой. Нет, Михаил Константинович, как хотите, с молодежью у нас неблагополучно. Одной дубинкой с ней уже не сладишь, нужно искать новые пути, нужно изобрести клапан…
И при этих словах Егерн извлек стекляшку из глазной впадины и выжидательно уставился на полковника.
Караев налился кровью, тревога стеснила грудь, но прошло полминуты, и отпустило… он с облегчением подумал:
«Ловишь, да не поймаешь! Есть у меня принцип, и никуда я от него не отойду! Не сшибешь, не запутаешь, норвежец малосольный!»
– Позвольте уж не согласиться с вами, – с некоторой даже сухостью начал он. – Да вы часом не либерал ли? Никаких клапанов нам изобретать не надо, а опыт нашим ведомством накоплен немалый, – конец этой фразы прозвучал весьма чугунно, самому понравилось. – Строгостью, строгостью, четырежды строгостью можно лишь уберечь нашу молодежь от пагубного влияния. Да вот вам пример! – оживленно продолжал он, бокальчиком тыча в зал, куда уже возвращалась из фойе публика. – Взгляните на господина в третьей ложе бенуара. Ну да, вон тот, что подвигает сейчас кресло даме…
Ехно-Егерн увидел стройного молодого мужчину, вечерний костюм обтягивал его фигуру, как перчатка. Мужчина сел рядом с дамой, что-то сказал ей, улыбнулся, тронул маленькую бородку. Дама взглянула на него и тотчас опустила глаза, как бы пытаясь скрыть смущение и нежность.
– Инженер Леонид Красин, заведующий Биби-Эйбатской станцией общества «Электрическая сила», – шепотом пояснял Караев. – Тоже в юности шалил и понес наказание, к счастью для него, достаточно строгое. И вот расстался с социалистическими бреднями, возглавил крупнейшее в губернии строительство. Вы бы видели, как работал, – ну просто американец! Вот что значит вовремя жилку подрезать, а вы говорите – клапан…
Красин не слушал певца. Даже ария Каварадосси, всегда волновавшая его, сейчас прошла только по границе сознания мутной полосой тревоги. Он думал о Любе. О Любе и о прошлом, о будущем, о Любе… Впервые они сидят в театре рядом, вдвоем, впервые им ничего не угрожает…
Заслонившись ладонью, он сквозь пальцы украдкой смотрел на ее поднятое лицо, на высокую шею с первой поперечной морщиной, на глаза, светящиеся неподвижным и словно бы печным счастьем. Он боялся шелохнуться, чтобы не вывести ее из этого блаженного оцепенения.
Когда они впервые встретились? Тринадцать лет назад, в 1890 году. И тот вечер час или полтора они просидели с Брусневым над сиротскими осклизлыми котлетами, рассуждая о «Капитале», о российских противоречиях, о народниках… Столовая «Техноложки» была единственным местом, где можно не опасаться шпиков.
Потом он вышел на Загородный проспект, увидел в конце его зеленый балтийский закат и захлюпал по осенним лужам, подставляя лицо морскому европейскому ветру, чувствуя какую-то непонятную счастливую тревогу.
Через несколько шагов они встретились ему – шумная ватага, человек десять. Там были Кржижановский, Классон, какой-то субъект лет тридцати с внешностью вечного студента, отошедший уже в прошлое тип длинноволосого нигилиста, были там две-три девушки, и, когда взгляд Любы остановился на нем, он вздрогнул.
Да нет, вовсе он не влюбился в нее с первого взгляда. Толчок этот, мгновенную паузу сердца вызвало незнакомое ранее чувство проникновения сквозь время, смутное ощущение судьбы.
Классон и Кржижановский с хохотом включили его в компанию. Оказывается, направлялись все на квартиру к «нигилисту». Какой-то кавказец получил посылку, и вот намечалась вечеринка.
Было весело. «Враги унутренние – скубенты» всласть потешались над г-ном Деляновым, министром народного просвещения. Не забывали и тихого своего государя, у которого кроме игры на тромбоне была еще одна страсть – одеть всю Россию в форму. Кто-то читал приплывшее из Москвы стихотворение:
Как молоды они были! Огромная Волга под откосом, музыка с пароходов…
Мурашки по коже, сцепленные пальцы, устремленные в мировую даль взгляды…
Порой, забывшись, слушая ее ломкий голос, он думал о счастье, которое ему преподнесла судьба. Как они смогли найти друг друга в людском море? Кто привел их на эту скамью? Люба – его избранница на всю жизнь… Мы думаем вместе и вместе мечтаем… глаза в глаза, пространство сужается, все исчезает, когда близко-близко дрожат ресницы, касаются твоей кожи… и счастье проходит по ней одной волной…
Когда что-то внешнее – побрякиванье ли шпор, сытый смех за кустами, мимолетно брошенная скабрезность, цоканье копыт, щелканье кнута, скрип петель, кошачий визг, гудки, музыка с пароходов – разъединяло их, отделяло друг от друга, все внутри сжималось, уходило в раковину, как улитка, хоть руки и тянулись, пальцы сцеплялись в отчаянии.
«…Каждый из нас обязан быть готовым во всякую минуту с другими себе подобными кинуться туда, где сделана самая крупная брешь», – так он писал брату, уверенный, что брешь вот-вот будет пробита.
Столько лет прошло! Легкий запах парижских духов словно подчеркивает зыбкость этого счастливого оцепенения. Снова произошло немыслимое, они вместе. Когда другие женщины, красивые, гордые, милые, жалкие, появлялись в его жизни, ему казалось, что теперь-то он забыл свою избранницу навсегда! Всякий раз он говорил себе: «Кончено, с Любой покончено, она забыта навсегда». Много лет он внушал себе эту мысль, пытался обмануть себя, но судьба, оказывается, готовила им новую встречу.
Они встретились уже в том возрасте, когда знают, как недолговечно счастье, но пусть… пусть нельзя его удержать, зато она теперь с ним, и ее-то он удержит, со всей ее усталостью и памятью о прежних мужьях, с ее детьми, с ее обидами и робкой надеждой.
Дверь ложи чуть приотворилась.
– Леонид Борисович, вас к телефону со станции…
В директорской приемной он снял с рычага рожок микрофона. В наушнике слышался знакомый хрипловатый голос.
– Козеренко?
– Я, Леонид Борисович, вас здесь ждут.
– Кто?
Последовало короткое, но для Красина вполне красноречивое молчание, и Козеренко произнес:
– Приехал гость из правления фирмы.
«Касьяну или Игнату не ко времени. Значит, кто-нибудь повыше», – молниеносно подумал Красин.
Он вернулся в ложу, склонился к Любови Васильевне и тут заметил какой-то мгновенно промелькнувший лучик, – это блеснул монокль жандармского подполковника, взглянувшего на него из ложи напротив.
– Люба, меня вызвали на станцию, – достаточно внятно для соседей сказал Красин. – Там что-то случилось в котельной. За тобой заедет Козеренко или я сам, если управлюсь…
Он выпрямился и посмотрел через зал. Незнакомый подполковник с бесцеремонным, но доброжелательным любопытством разглядывал его. Знакомый же полковник Караев сердитым шепотом как бы пытался отвлечь соседа от такой неучтивости.
«Видно, столичный гость», – подумал Красин и быстро вышел из ложи.
Возле театра он разыскал свою коляску. Верный его оруженосец Дандуров покуривал трубочку, сидя на козлах.
– На станцию, Георгий, и побыстрее!
Он ловко прыгнул на подножку. Лошади тут же тронули.
Дандуров полуобернулся и молча посмотрел на Красина. Красин увидел глаз горца, освещенный огоньком трубочки. Дандуров чуть опустил веко, давая понять, что все понял.
Гость поднялся к нему навстречу из кожаного кресла, высокий, сутулый, с широкими худыми плечами; странноватый, как бы слегка отвлеченный взгляд, смутная улыбка. Член ЦК Носков!
Красин шагнул к нему, тряхнул за плечи.
– Владимир!
– Олл райт! По-русски. Ай идет от ваш команд ин тери час остро афта нун, бат, сорри, однако…
– Нет уж, давайте тогда по-английски или по-немецки, – рассмеялся Красин.
О’Флаэрти отчаянно захохотал. Сорокалетний жилистый ирландец никогда не упускал возможности изо всех сил расхохотаться, но это не мешало ему быть толковым, серьезным инженером.
Они заговорили, переходя с английского на немецкий.
– Я пришел, Красин, по вашему приказанию ровно в три часа. Не «часика в три», как обычно говорят русские, а точно по вашему приказанию…
– Ну-ну, Флаэрти, вы же видите, какой шторм. Мне пришлось отложить все дела. Мы займемся с вами, когда вытащат тех людей.
Ирландец облокотился о перила. Ветер трепал его светлые с редкими сединками бакенбарды.
– Да, красиво! Я не думал, что здесь может быть такой шторм. Как в Калифорнии… Кстати, отсюда я еду в Калифорнию, подписал контракт с одной американской фирмой. Хотите, поедем вместе.
– Что, в Калифорнию? – удивился Красин. – Нет, спасибо, у меня и здесь много дел.
– Но там больше возможностей и колоссальные деньги! Я работал в пятнадцати странах, но нигде не зарабатывал столько денег, сколько в Америке. Такой инженер, как вы, может стать там миллионером.
– Почему же вы им не стали? – усмехнулся Красин.
– У меня есть порочные склонности, – вздохнул ирландец. – Я игрок.
Красин увидел в бинокль немо орущие мокрые лица, вздувшиеся жилы, слипшиеся бороды.
– В самом деле, хотите, я напишу о вас в Сан-Франциско? – спросил О’Флаэрти.
– Спасибо, но у меня и дома очень много дел. Очень много, О’Флаэрти. Вы даже не представляете, сколько у меня здесь дел!
– Понимаю, вам хочется строить на родине, вы патриот, но мне кажется, что в России скоро нельзя будет строить.
Это прозвучало так неожиданно, что Красин даже на минуту забыл о лодке.
– Это почему же, сэр? Почему вам так кажется?
– Видите ли, Красин, я был, как вы знаете, месяц назад в Москве и видел там в один день две демонстрации. Одна несла портреты царя и иконы, другая – красные флаги и социалистические лозунги, каких и в Европе не увидишь. Лица одних были угрюмы, у других сверкали глаза. Это очень страшно, Красин, когда сталкиваются две противоположно заряженные массы. Поверьте старому бродяге, это страшно…
– Вон вы чего боитесь, – усмехнулся Красин и снова взялся за бинокль.
– Я слежу за вашими газетами, читать по-русски я могу гораздо лучше, чем говорить. Вчера один студент убил министра внутренних дел Сипягина. Что это, по-вашему? Россия на пороге страшных событий. Так что, если хотите строить электростанции, едем со мной в Калифорнию.
– Лодка перевернулась! – закричал Красин и бросился вниз по лестнице.
– Куда вы, сэр? – заорал О’Флаэрти.
– Туда! Хотите со мной? Я слышал, что ирландцы смелые ребята!
– Вас не обманули! – бешено захохотал инженер и, выпятив для храбрости подбородок, последовал за Красиным.
ПОЛИЦИЯ
Особый отдел Департамента полиции.
Директору Департамента полиции
от инженера-технолога Л. Б. Красина
прошение от 29 июля 1902:
В июле месяце 1897 г. в г. Иркутске мне было объявлено о снятии с меня гласного надзора полиции с воспрещением, однако, выезда в гг. Москву, Петербург и Петербургскую губернию до особого разрешения.
В течение пяти лет, истекших с этого времени, я окончил курс Харьковского технологического института… и теперь уже третий год работаю в области техники, управляя отделом крупной электрической фирмы в г. Баку.
О снятии запрещения проживать в столицах мне до сих пор не было объявлено, из чего я должен заключить, что оно остается в силе. Между тем мне по служебному моему положению нередко представляется надобность бывать в Петербурге и Москве, так как в первом из них находится Правление акционерного общества… Москва же с ее торговыми складами и техническими представительствами всех сколько-нибудь крупных русских и заграничных фирм является для нас постоянным поставщиком различных материалов и машин. …Поэтому я имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство снять с меня упомянутое запрещение и разрешить мне въезд в обе столицы.
22 августа 1902 года Департамент полиции сообщил московскому генерал-губернатору и СПб-му градоначальнику о разрешении Л. Б. Красину проживать в столицах.
* * *
Бакинское «общество», промышленники и финансовые тузы, было приятно взбудоражено гастролями Комиссаржевской. Казалось, что знаменитая актриса принесла с собой дыхание непонятной манящей жизни беспокойного Севера, тревожный ветерок столиц. Знаменитость чествовали непрерывно, приемы и обеды следовали один за другим.Провинциальная роскошь стола забавляла Комиссаржевскую, смешили долетавшие из-за хрусталя разговоры, в которых либеральные восклицания сменялись гастрономическими восторгами:
– Господа, сегодня в газетах – суд приговорил кишиневских печатников-эсдеков к пожизненной ссылке! Какое варварство!
– Рыбы, господа! Попробуйте рыбы!
– Дикость! Когда это наконец кончится?!
– А по-вашему, государство должно орденами заговорщиков награждать?
– Да почему орденами?! Варварски свирепый приговор! Азия неистребимая!
– А вы как считаете, Леонид Борисович?
– Конечно, чересчур суровый приговор.
– Ох, либералы, либералы, всех бы… пардон…
– Внимание, господа, гвоздь программы – индейка с орехами!
Перед Верой Федоровной на столе лежал невероятный букет, преподнесенный купечеством, букет из сторублевых кредитных билетов. Иногда актриса поднимала букет и смешно морщила нос, словно нюхая столь необычные цветы, чем вызывала вокруг умиление. Ай да мы, ай да бакинцы! Знайте, милостивая государыня, это вам не какой-нибудь Тамбов!
Лишь один человек словно бы совсем не обращал внимания на именитую гостью, а если и взглядывал иногда, то во взгляде его Вере Федоровне чудилась быстрая лукавая усмешка. Она прислушивалась к разговору на том конце стола, где сидел он.
– Значит, Леонид Борисович, вы считаете, что приговор бунтовщикам слишком строг?
– Я считаю, что индейка бесподобна, сударь.
…Ночью Комиссаржевская тихо вышла на веранду и положила свой букет на балюстраду. То ли от каменных плит, то ли от близкого фонтана повеяло сыростью. В глубине сада скрипнули петли железной калитки, и по узкой аллее, испещренной тенями крупных южных листьев, быстрой легкой походкой прошел некто таинственный в ночи… Вот он взбежал по ступеням на веранду. Комиссаржевская зябко закуталась в шаль, стараясь унять волнение.
– Ваши цветы пахнут типографской краской… Дивный подарок для Нины, – сказал он.
Сведения, полученные при наблюдении
к декабрю 1903 г.
…Л. Б. Красин ни в чем предосудительном не замечен. Неблагоприятных указаний на его политическую неблагонадежность не получено…
Хлопья снега летели в окно и покрывали стекло так быстро и ловко, словно занималась этим не ранняя капризная зима, а расторопный дворник.
Андреева, Горький и Морозов ужинали втроем после очередного спектакля «На дне». Савва Тимофеевич много ел, много пил и много говорил о горьковской драматургии, о перспективах МХТа и был весьма удивлен, чуть ли не испуган неожиданным вопросом Андреевой:
– Савва Тимофеевич, как у вас подвигаются электрические дела в Орехове?
– Ничего, подвигаются… – пробормотал он. – Нашими расейскими темпами.
– А я вам нашла случайно великолепную кандидатуру, – оживленно заговорила Андреева. – Талантливый молодой инженер, настоящий европеец…
– Кто же это? – хитренько сощурился Морозов.
– Леонид Красин. Он…
– Он уже дважды рекомендован мне вами, сударыня, – усмехнулся Морозов. – Максимыч, вас не волнует этот неожиданный интерес Марии Федоровны к электричеству?
– Не волнует, – прогудел Горький. – Я сам интересуюсь электричеством.
Морозов промолчал. Он прекрасно понимал, чем занимается этот «настоящий европеец» помимо электричества и почему за него так рьяно хлопочет Андреева.
Два крупных жандармских чина – полковник Караев и прибывший третьего дня из Петербурга подполковник Ехно-Егерн тихо беседовали в ложе бакинского театра.
– Прекрасный певец, не так ли, Александр Стефанович?
– На мой вкус, сладковат, Михаил Константинович.
– Э, батенька, это в вас столичная пресыщенность говорит…
– О, нет!
Полковник Караев был чуть ли не в два раза старше подполковника Ехно-Егерна, этого пшюта столичного, занюханного полячишки с моноклем, французика квелого, паркетного шаркуна, которому, видите ли, певец замечательный не нравится, солист его величества, преотличнейший широкогрудый певец.
спел певец и сделал рукой энергичный и как бы вдохновенно-сумасбродный жест. Певец был усат, носил прилизанный пробор и походил скорее на гвардейского офицера, чем на певца, что не было удивительно: всей музыкально грамотной публике, включая государя, было известно, что кровей певец отменных. В антракте чины могущественного ведомства продолжали мирную и вроде бы не лишенную приятности, во всяком случае вежливую, беседу.
…Мое сердце любовью трепещет,
Но не знает любовных цепей, —
– Рискуя показаться неразвитой натурой, Михаил Константинович, я все же должен вам сказать, что отношусь к опере критически, – говоря это, Ехно-Егерн пустынно поблескивал моноклем, наблюдая ловкие движения капельдинера, откупоривающего бутылку. – Концерты еще куда ни шло. В них можно, закрыв глаза, представить, что на сцене юный стройный герцог, да еще и с чудным голосом. Но опера! По мне, Михаил Константинович, нынешние певцы должны петь оперы, как в концертах, но ни в коем случае не разыгрывать сцен. Порой при разыгрывании оперных сцен современными певцами случаются нелепейшие конфузы.
Вот, например, этот самый господин, наш сегодняшний кумир, в Мариинском театре разыгрывал с одной итальянской дурой пудов эдак семи «Похищение из сераля»…
«Что ты тут бормочешь, что ты тут лепечешь, датчанин несчастный, – думал полковник, ласково щуря глазки, кивая носом. – Меломан, видите ли, знаток! Опера ему нехороша, концерты подавай! Чухонец проклятый!»
Молодой подполковник прибыл из Санкт-Петербурга с поручением вроде бы незначительным и не особо спешным, но все местное начальство, а Караев в первую голову, понимало, что вояж этот инспекционного свойства, что выскочке этому предписано составить мнение о закавказских слугах порядка, об их рвении, умении, гибкости.
Караев был натурой властной, самолюбивой. Перед шаркуном столичным гнуться он не собирался, однако и не выказывал провинциального чванства, беседовал ласково, отечески, каждое словечко подвешивал и осматривал как бы со стороны – подойдет ли. «Полячишка» тоже, надо отдать должное, искусно вел игру – держался скромно, почтительно перед старшим по званию и возрасту, лишь моноклем напоминая, кто он таков.
Так вот они и беседовали третий день, прощупывая друг друга, проясняя, примериваясь. Вопрос ведь так еще стоял – кто на кого первым напишет.
– Я вам не надоел, Михаил Константинович?
– Помилуйте, Александр Стефанович, с преогромным любопытством слушаю вас.
– Ну-с, итальянку, кряхтя, уносит со сцены в замок десяток янычар, и она из замка поет божественным голосом. Прекрасно! На этом бы и кончить, но пылкий влюбленный, распевая арию, лезет по лестнице, башня скрипит, качается. Влюбленный прыгает на башню, башня рушится, а за нею и весь сераль, и перед изумленной публикой предстает итальянская примадонна в распущенном корсаже…
Полковник гулко похохотал, гулко, но умеренно:
– И все же согласитесь, Александр Стефанович, верхнее до у нашего гастролера великолепное…
– Согласен, Михаил Константинович. Слава этого артиста вполне закономерна. Я ведь только о своем личном вкусе говорил, о своих взглядах на вокальное искусство…
– Говорят, государь всем тенорам предпочитает этого. Так ли это? – Полковник чуть прищурился от удовольствия – вроде бы малость подловил паршивца.
– Да-да, – небрежно подтвердил Ехно-Егерн и этой небрежностью весьма полковника ущемил. – Кстати, Михаил Константинович, вам известно, что певец этот родной брат государственной преступницы?
– За что же мне жалованье платит имперская канцелярия, позвольте спросить? – в тоне Караева впервые что-то раздраженно звякнуло.
Ехно-Егерн весело рассмеялся.
– Простите, ваше высокоблагородие, за этой беседой я совсем и позабыл, что мы с вами одного ведомства. Я просто лишний раз подумал, как разно порой складываются судьбы столь самых близких людей. Старшая сестра вот уж два десятка лет в Шлиссельбурге, а брат – благоухающий талант, любимец государя… Что же остановило молодого человека, что помешало ему вступить на опасный путь сестры?
– Вовремя понесенное сестрицей суровое наказание, – сказал полковник, – вот что остановило его. Может, что-нибудь еще и иное, но это прежде всего…
– Помилуйте, Михаил Константинович, мы-то с вами знаем множество противоположных примеров. Ну, вот вам… брат одного из казненных в 1887 году сейчас виднейший социал-демократ, вы знаете, о ком я говорю…
– Я бы предусмотрел какую-то степень наказания для членов семей государственных преступников, – с неожиданной мрачностью сказал полковник.
– Михаил Константинович! – воскликнул искренне изумленный Ехно-Егерн.
– Ну, не наказания, но какого-то пресечения, – поправился полковник. – В столицах должны понять – наш либерализм до хорошего не доведет. Тайно организованные силы ведут разрушительную работу в государстве.
Ехно-Егерн поставил свой бокал на инкрустированный столик и внимательно посмотрел на чуть покрасневшего полковника, с лица которого сползла наконец защитная маска добродушного хозяина. Вот наконец они и набрели на серьезную тему. Именно в этом направлении поручено было подполковнику прощупать настроения в провинциях. В Петербурге лучше, чем в Баку, было известно о силах, подтачивающих империю. Что делать, как обуздать крамолу? Искоренить ли одним решительным ударом или направить в другое русло, завести в трясину?
– Должно быть, вам известно, Михаил Константинович, что паровая машина снабжена обязательным клапаном, через который отходят излишки пара? – тихо заговорил он. – Такие клапаны предохраняют машину от взрыва…
– Понимаю, к чему вы ведете, Александр Стефанович… – начал было полковник, но молокосос мягким нажатием длинной нерусской руки остановил его.
– Я ничего не утверждаю, Михаил Константинович, я пытаюсь размышлять. Не ожесточаем ли мы молодежь неумеренными порой репрессиями? Возьмите позапрошлогоднюю историю с манифестацией у Казанского собора. Ну, пошумели бы студенты, покричали, в конце концов, во всех цивилизованных странах вполне спокойно относятся к таким эксцессам. Англичане даже считают, что демонстрации оживляют повседневность.
Кстати, один из резидентов нашей заграничной агентуры рассказал мне интересный случай. В Лондон приехал какой-то русский революционер. Как раз в это время проходила демонстрация докеров. Наш бомбист, конечно, не выдержал и вылез с речью перед «братьями по классу». Долой, кричит, всех лордов и капиталистов, да здравствует власть рабочих!
Прямо перед ним цепочка английских полицейских, «бобби». Наш борец только раскаляется – он уже английские кандалы как бы примеривает… Все ему нипочем!
Ну-с, докеры ему аплодируют, а «бобби» молчат.
– В чем дело, – спрашивает бунтарь у своего товарища, опытного эмигранта, – почему они не заковывают меня в железо, не тянут в Тауэр?
– Вот если бы ты вздумал мять цветы на ближайшем лауне, – отвечает ему тот, – тогда бы тебя поволокли в кутузку. А так – сотрясай на здоровье воздух сколько твоей душе угодно…
Монокль взлетел и запрыгал под трель молодого здорового смеха. Караев еле выдавил из себя улыбку.
– В том-то и дело, голубчик, что русский мужик первым делом на лаун ваш… сами знаете что сделает, не говоря уже о наших азиатах. Ну а что касается англичанцев, – он нарочно, от злости сказал «англичанцев», – то они в Индиях своих не особенно-то церемонятся. Давно ли бурам-то кишки выпускали?
– Много справедливого есть и в ваших словах, Михаил Константинович, – продолжал провоцировать Ехно-Егерн, – но… – он наморщил лобик, изображая напряженную работу мысли, – но, понимаете ли, в среде молодежи формируется новый тип, тип разрушителя, бомбиста, фанатика… Это как бы каратель карателей. Суд на суд, расправа на расправу… В ответ на репрессию у Казанского собора Карпович смертельно ранит министра Боголепова, а Лаговский покушается на жизнь обер-прокурора Синода. В прошлом году мы потеряли министра внутренних дел. Качура стрелял в князя Оболенского, в этом году сразу после расстрела смутьянов в Златоусте убили губернатора Богдановича… И самое ужасное, что террорист, агитатор, революционер становится среди так называемой передовой молодежи популярной, любимой, если хотите, модной фигурой. Нет, Михаил Константинович, как хотите, с молодежью у нас неблагополучно. Одной дубинкой с ней уже не сладишь, нужно искать новые пути, нужно изобрести клапан…
И при этих словах Егерн извлек стекляшку из глазной впадины и выжидательно уставился на полковника.
Караев налился кровью, тревога стеснила грудь, но прошло полминуты, и отпустило… он с облегчением подумал:
«Ловишь, да не поймаешь! Есть у меня принцип, и никуда я от него не отойду! Не сшибешь, не запутаешь, норвежец малосольный!»
– Позвольте уж не согласиться с вами, – с некоторой даже сухостью начал он. – Да вы часом не либерал ли? Никаких клапанов нам изобретать не надо, а опыт нашим ведомством накоплен немалый, – конец этой фразы прозвучал весьма чугунно, самому понравилось. – Строгостью, строгостью, четырежды строгостью можно лишь уберечь нашу молодежь от пагубного влияния. Да вот вам пример! – оживленно продолжал он, бокальчиком тыча в зал, куда уже возвращалась из фойе публика. – Взгляните на господина в третьей ложе бенуара. Ну да, вон тот, что подвигает сейчас кресло даме…
Ехно-Егерн увидел стройного молодого мужчину, вечерний костюм обтягивал его фигуру, как перчатка. Мужчина сел рядом с дамой, что-то сказал ей, улыбнулся, тронул маленькую бородку. Дама взглянула на него и тотчас опустила глаза, как бы пытаясь скрыть смущение и нежность.
– Инженер Леонид Красин, заведующий Биби-Эйбатской станцией общества «Электрическая сила», – шепотом пояснял Караев. – Тоже в юности шалил и понес наказание, к счастью для него, достаточно строгое. И вот расстался с социалистическими бреднями, возглавил крупнейшее в губернии строительство. Вы бы видели, как работал, – ну просто американец! Вот что значит вовремя жилку подрезать, а вы говорите – клапан…
Красин не слушал певца. Даже ария Каварадосси, всегда волновавшая его, сейчас прошла только по границе сознания мутной полосой тревоги. Он думал о Любе. О Любе и о прошлом, о будущем, о Любе… Впервые они сидят в театре рядом, вдвоем, впервые им ничего не угрожает…
Заслонившись ладонью, он сквозь пальцы украдкой смотрел на ее поднятое лицо, на высокую шею с первой поперечной морщиной, на глаза, светящиеся неподвижным и словно бы печным счастьем. Он боялся шелохнуться, чтобы не вывести ее из этого блаженного оцепенения.
Когда они впервые встретились? Тринадцать лет назад, в 1890 году. И тот вечер час или полтора они просидели с Брусневым над сиротскими осклизлыми котлетами, рассуждая о «Капитале», о российских противоречиях, о народниках… Столовая «Техноложки» была единственным местом, где можно не опасаться шпиков.
Потом он вышел на Загородный проспект, увидел в конце его зеленый балтийский закат и захлюпал по осенним лужам, подставляя лицо морскому европейскому ветру, чувствуя какую-то непонятную счастливую тревогу.
Через несколько шагов они встретились ему – шумная ватага, человек десять. Там были Кржижановский, Классон, какой-то субъект лет тридцати с внешностью вечного студента, отошедший уже в прошлое тип длинноволосого нигилиста, были там две-три девушки, и, когда взгляд Любы остановился на нем, он вздрогнул.
Да нет, вовсе он не влюбился в нее с первого взгляда. Толчок этот, мгновенную паузу сердца вызвало незнакомое ранее чувство проникновения сквозь время, смутное ощущение судьбы.
Классон и Кржижановский с хохотом включили его в компанию. Оказывается, направлялись все на квартиру к «нигилисту». Какой-то кавказец получил посылку, и вот намечалась вечеринка.
Было весело. «Враги унутренние – скубенты» всласть потешались над г-ном Деляновым, министром народного просвещения. Не забывали и тихого своего государя, у которого кроме игры на тромбоне была еще одна страсть – одеть всю Россию в форму. Кто-то читал приплывшее из Москвы стихотворение:
В тот вечер они с Любой и словом не перемолвились, старались держаться друг от друга подальше, лишь смотрели втихомолку, и только уже в Нижнем, в ссылке, когда она приехала к нему связной от Бруснева…
Царь наш юный – музыкант,
На тромбоне трубит,
Только царственный талант
Ноту «ре» не любит.
Чуть министр преподнесет
Новую реформу —
«Ре» он мигом зачеркнет
И оставит «форму».
Как молоды они были! Огромная Волга под откосом, музыка с пароходов…
Мурашки по коже, сцепленные пальцы, устремленные в мировую даль взгляды…
Порой, забывшись, слушая ее ломкий голос, он думал о счастье, которое ему преподнесла судьба. Как они смогли найти друг друга в людском море? Кто привел их на эту скамью? Люба – его избранница на всю жизнь… Мы думаем вместе и вместе мечтаем… глаза в глаза, пространство сужается, все исчезает, когда близко-близко дрожат ресницы, касаются твоей кожи… и счастье проходит по ней одной волной…
Когда что-то внешнее – побрякиванье ли шпор, сытый смех за кустами, мимолетно брошенная скабрезность, цоканье копыт, щелканье кнута, скрип петель, кошачий визг, гудки, музыка с пароходов – разъединяло их, отделяло друг от друга, все внутри сжималось, уходило в раковину, как улитка, хоть руки и тянулись, пальцы сцеплялись в отчаянии.
Да, оба они уже знали, что их любовь обречена. С достаточной трезвостью профессионала он видел впереди ссылки, этапы, подпольное существование, скудные рубли революционера. Они не имеют права на счастье, ибо…
Твой милый образ незабвенный,
Он предо мной везде, всегда,
Недостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда.
«…Каждый из нас обязан быть готовым во всякую минуту с другими себе подобными кинуться туда, где сделана самая крупная брешь», – так он писал брату, уверенный, что брешь вот-вот будет пробита.
Столько лет прошло! Легкий запах парижских духов словно подчеркивает зыбкость этого счастливого оцепенения. Снова произошло немыслимое, они вместе. Когда другие женщины, красивые, гордые, милые, жалкие, появлялись в его жизни, ему казалось, что теперь-то он забыл свою избранницу навсегда! Всякий раз он говорил себе: «Кончено, с Любой покончено, она забыта навсегда». Много лет он внушал себе эту мысль, пытался обмануть себя, но судьба, оказывается, готовила им новую встречу.
Они встретились уже в том возрасте, когда знают, как недолговечно счастье, но пусть… пусть нельзя его удержать, зато она теперь с ним, и ее-то он удержит, со всей ее усталостью и памятью о прежних мужьях, с ее детьми, с ее обидами и робкой надеждой.
Дверь ложи чуть приотворилась.
– Леонид Борисович, вас к телефону со станции…
В директорской приемной он снял с рычага рожок микрофона. В наушнике слышался знакомый хрипловатый голос.
– Козеренко?
– Я, Леонид Борисович, вас здесь ждут.
– Кто?
Последовало короткое, но для Красина вполне красноречивое молчание, и Козеренко произнес:
– Приехал гость из правления фирмы.
«Касьяну или Игнату не ко времени. Значит, кто-нибудь повыше», – молниеносно подумал Красин.
Он вернулся в ложу, склонился к Любови Васильевне и тут заметил какой-то мгновенно промелькнувший лучик, – это блеснул монокль жандармского подполковника, взглянувшего на него из ложи напротив.
– Люба, меня вызвали на станцию, – достаточно внятно для соседей сказал Красин. – Там что-то случилось в котельной. За тобой заедет Козеренко или я сам, если управлюсь…
Он выпрямился и посмотрел через зал. Незнакомый подполковник с бесцеремонным, но доброжелательным любопытством разглядывал его. Знакомый же полковник Караев сердитым шепотом как бы пытался отвлечь соседа от такой неучтивости.
«Видно, столичный гость», – подумал Красин и быстро вышел из ложи.
Возле театра он разыскал свою коляску. Верный его оруженосец Дандуров покуривал трубочку, сидя на козлах.
– На станцию, Георгий, и побыстрее!
Он ловко прыгнул на подножку. Лошади тут же тронули.
Дандуров полуобернулся и молча посмотрел на Красина. Красин увидел глаз горца, освещенный огоньком трубочки. Дандуров чуть опустил веко, давая понять, что все понял.
Гость поднялся к нему навстречу из кожаного кресла, высокий, сутулый, с широкими худыми плечами; странноватый, как бы слегка отвлеченный взгляд, смутная улыбка. Член ЦК Носков!
Красин шагнул к нему, тряхнул за плечи.
– Владимир!