Страница:
После этого Павел Борисович в буквальном смысле «заболел» ролью таможенника Верещагина. Она преследовала его повсюду, даже во сне. Давно выучен был назубок не только свой собственный текст, но и тексты партнеров, с которыми предстояло играть в том или ином эпизоде.
Когда желание начать работу над ролью в более конкретном ее выражении сделалось совершенно невыносимым, Павел Борисович вспомнил о своем терпеливом магнитофоне. Сознавая, что весь сценарий не потянуть, он стал работать над звуковым эквивалентом той лишь части будущей кинокартины, главным действующим лицом которой являлся таможенник Верещагин.
«Эквивалент» получался на славу. Но никак не вытанцовывалась концовка. Вместо твердой солидной точки выходило рыхлое неопределенное многоточие. Павел Борисович гонял пленку вперед-назад, вслушивался, анализировал, пробовал… – не то! Ну не вытанцовывается концовка, хоть ты лопни!..
И – в полном соответствии так называемому «закону подлости», хорошо известному любому человеку, а творческому тем более, – в тот момент, когда в голове мелькнула догадка о единственно возможном завершении эпизода, раздался дверной звонок.
Инна Александровна имела свой ключ. Лора, потерявшая свой в первый же день по его получении, звонила резко, нетерпеливо. Донесшийся из прихожей звонок звучал осторожно, деликатно. Значит, явился наконец-то долгожданный гость с «Мосфильма».
Забыв и о незавершенном «звукофильме», и об удачной догадке, мелькнувшей в голове, Павел Борисович легко взметнул из кресла свое большое тело и весело, решительно шагнул к входной двери.
Щелкнул оттяжной курок, дверь распахнулась. На площадке стоял высокий, чуть пониже самого Павла Борисовича, сухощавый человек, еще не пожилой, но уже и не молодой, с глазами, которые остаются всегда веселыми независимо от ситуаций и от возраста.
– Здравствуйте, – произнес человек с веселыми глазами. – Я Владимир Мотыль.
Мотыль… Так вот почему мелькнуло соображение о зимней рыбалке, во время разговора с администратором съемочной группы фильма «Белое солнце пустыни» пару недель назад. Мотыль – это такой симпатичный червячок кораллового цвета, излюбленное лакомство рыбы и, значит, излюбленная приманка любителей зимнего подледного ужения.
Фамилия, конечно, не из тех, что с ходу запечатлеваются в памяти.
Мотыль понравился Луспекаеву с первого взгляда. Угадывалось в нем что-то такое, что ставило его в один ряд с такими людьми, как Георгий Александрович Товстоногов, Геннадий Иванович Полока, и многими, многими, другими…
Павел Борисович прижался к стене, освобождая проход.
– Заходи, – отрывисто произнес он, – совсем как Верещагин Сухову, разрешив ему войти в свой дом после того, как испытал его, предложив прикурить от запала, воткнутого в динамитную шашку.
Сухощавое лицо гостя выразило удивление. Его, как и многих других, слегка шокировал, должно быть, моментальный переход на «ты». Киношники, однако, люди тертые. Едва ли не большая часть их жизни складывается из неожиданностей, иногда приятных, чаще – не очень. Мгновенно справившись с замешательством, Мотыль шагнул в прихожую. Дверь за ним захлопнулась.
С этого именно момента начался стремительный и неуклонный отсчет времени, определенный Павлу Борисовичу Луспекаеву на завершение его земного существования. С этого именно момента началось его восхождение к бессмертию. Небесный покровитель и удача никогда не отворачивались от него навсегда. Они лишь испытывали его – иногда кажется, что слишком жестоко. Но он выдержал все. Повторю расхожую банальность: удача находит достойных. В нашем случае трудно было сделать более удачный выбор – прошу простить меня за незамысловатый каламбур. Всего лишь несколько месяцев отделяли Павла Луспекаева и Владимира Мотыля от создания шедевра отечественного кино, всего лишь несколько месяцев отделяли Павла Луспекаева от смерти и Бессмертия. Отсчет начался…
Но начался он, собственно, гораздо раньше. Тогда, когда волею судеб наш герой вступил на тернистый путь лицедея. Как это было? Чтобы ответить на этот вопрос, перенесемся в послевоенную Москву, в Москву 1946 года.
А в квартиру на питерской улице Торжковской мы еще непременно вернемся…
В «ЩЕПКЕ»
В отличие от Луганска, откуда приехал Павел поступать в Театральное училище имени М.С. Щепкина при Малом театре, Москва производила такое впечатление, будто у ее стен никогда не топтались вражеские полчища, будто ее не бомбили самолеты люфтваффе, пытаясь до основания разрушить или дотла сжечь ее. Удивительно благополучный и спокойный город. Фасады многоэтажных домов выглядели опрятно и нарядно. Новенькие трамваи, с бойкими, но услужливыми кондукторами и кондукторшами, готовыми по первому требованию подробно объяснить, как проехать куда угодно, доставляли пассажиров с глухих окраин северо-запада по улице Горького аж до самой Манежной площади, аккурат под стены седого Кремля. На Манежной, сбегаясь со всех других окраин, трамваи закручивали такую карусель, что не только у приезжих, но и у самих москвичей голова шла кругом.
Всюду за порядком наблюдали милиционеры, одетые так парадно, будто все, как один, прямо со службы, обязаны были явиться на бал, ежедневно устраиваемый для них отечески заботливым начальством. Вышколенные дворники тщательно соблюдали безупречную чистоту улиц.
Еще не отмененная карточная система здесь не слишком проявляла себя. В многочисленных ресторанах кормили обильно и недорого. Общепитовские столовые, появляясь как грибы после дождя, мало чем уступали ресторанам: чуть ли не в каждой богатые буфеты с большим выбором крепких горячительных напитков и вин, с пивом в бутылках и в розлив, с разнообразным набором конфет, печенья и прочих сладостей. В иных даже посетителей обслуживали официанты.
Летом, если позволяло место расположения, каждая уважающая себя столовая выставляла столики на асфальт и натягивала над ними полосатые, заметные издали, тенты.
Многочисленные театры наполнялись в основном военными. Спектакли «отражали» героизм народа в минувшую войну и решающую роль партии Ленина – Сталина в достижении победы. Изголодавшаяся за годы войны по духовной пище и нормальным человеческим развлечениям публика снисходительно принимала трескучие спектакли по пьесам Александра Корнейчука, Александра Крона, Александра Штейна и прочих «александров». Но к постановке по пьесе Леонида Леонова «Нашествие» отношение у вчерашних фронтовиков было серьезное и почтительное.
В театры оперетты и музыкальной комедии попасть было практически невозможно. Подобное пристрастие к легкомысленным жанрам свидетельствовало, конечно, о некоторой «несознательности граждан», но власти закрывали на это глаза.
Бросалось в глаза оживление в средних и высших учебных заведениях. Молодежь жадно потянулась к знаниям.
Из таких общих и, разумеется, далеко не исчерпывающих черт складывалось явное, так сказать, парадное лицо столицы. Неявное выглядело куда менее привлекательным.
Из обнищавших еще до войны в результате «мудрой» политики, проводимой «руководящей и направляющей», и окончательно разоренных вражеским нашествием сел и деревень средней России в Москву на поиски работы и пропитания ринулись потоки людей. Они селились в бараках и деревянных хибарах на тех самых окраинах, до которых доходили из центра трамваи.
Далеко не всем удавалось устроиться на фабрику или завод. На тех, кому удавалось, неудачники взирали как на счастливчиков. У них появлялось место в общежитии и продуктовые карточки. Те, кому не повезло, добывали пропитание как придется, в основном на рынках – не только торговлей. Многие уходили, как сказали бы нынче, в криминал. На рынках и барахолках рождались и со скоростью летнего пожара распространялись по всей Москве самые невероятные – достоверные и недостоверные – слухи. Недостоверные часто казались правдивей достоверных.
В тот год чаще других обсуждались две темы: намерение московского градоначальника Лазаря Кагановича продолжить остановленное войной социалистическое переустройство Первопрестольной и злодеяния банды «Черная кошка».
Просочились темные слухи о намеченном сносе храма Василия Блаженного – якобы мешает проведению парадов и народных демонстраций на Красной площади. «Василий Блаженный» почитался москвичами как одна из величайших святынь. Но что этому антихристову отродью до православных святынь. Снес же он на той же Красной площади храм иконы Казанской Божьей Матери, устроив на святом месте общественный туалет, да, говорят, еще и вопил при этом: «Задерем юбку девке России!» Как только Господь терпит этого христопродавца? Ну ничего – дождется своего, от Божеского суда еще ни один нечестивец не уходил. Вон, рассказывают, на что уж Яшка Свердлов всесильный мерзавец был, а и его чрево, подобно чреву иудейского царя Ирода, отрубившего голову Иоанну Крестителю в угоду своей жене-прелюбодейке Иродиаде, которую он, к тому же, отнял у своего брата, в один прекрасный день расселось, загадив помещение, в котором это случилось, зловонными червями. А еще раньше того же Яшку обещал повесить на фонаре его единоутробный брат, служивший у белых. Есть, оказывается, и в этой нации, прибравшей в семнадцатом году к рукам Россию, хорошие люди.
Из уст в уста передавался слух о бородатом мужике, который якобы агитировал крещеный народ постоять за веру православную, гонимую потомками библейских фарисеев и саддукеев. Мужика арестовали на Дорогомиловском рынке. При его аресте присутствовал один из дворников рынка. Мужик, значит, был пришлый. Любой москвич знает, что каждый дворник по совместительству еще и «стукач».
К банде «Черная кошка» отношение сложилось противоречивое. Ужасаясь ее злодеяниям, многие в то же время восхищались ее неуловимостью. Хоть что-то да неподконтрольно власти, возомнившей себя всесильною. Едва ли не все преступления, совершавшиеся в столице, приписывались этой банде. Умные люди догадывались, что не одно черное дело, совершенное другими бандитами, ворами и ночными татями, вписывалось в ее послужной реестр. Многие граждане, которых тогда принято было называть «социально отсталыми», на полном серьезе считали душегубов «Черной кошки» оборотнями.
Торговка-перекупщица сметаной с Рижского рынка рассказала о том, как своими собственными глазами видела оборотня – «уж из «Черной ли он кошки» не берусь утверждать, не приму грех на душу, а что оборотень был – перед любой святой иконой перекрещусь». Из слов торговки сметаной с Рижского рынка выходило следующее: как-то припозднившись, – «товар расходился худо», – она возвращалась домой улицей Трифоновской, в просторечии именуемой Трифоновкой. Впереди ее шла молодая женщина с белой – «вся в кудряшках» – собачкой. Им навстречу, пошатываясь, шли двое парней – «ну прямо как Пат и Паташонок». Собачка залаяла на Пата, который шатался больше Паташона. И вдруг этот долговязый опустился на четвереньки и залаял на собачку. Ну залаял и залаял: чем молодежь не тешится, особливо ежели перед смазливенькой девчонкой. Но в том-то и дело – парень не только лаял, он превращался в собаку: то в такую же маленькую, как собачка девушки, и тогда собачка начинала ластиться к нему, то в огромного пса, и тогда собачка пыталась запрыгнуть на руки хозяйки – ну не оборотень разве?.. А видели бы вы его глазищи: сплошь чернота, белков вовсе нет, и таким адским огнем полыхают, что жуть охватывает всю душу и ледяные мурашки так и ползают по спине…
Люди слушали торговку внимательно. Одни верили и ахали, ужасаясь. Другие недоверчиво усмехались, но выслушивали все же до конца. Третьи сердито качали головами: и чего только, мол, не придет в темную голову глупой бабы?.. А между тем торговка говорила правду, вернее – почти правду…
Константин Александрович Зубов, народный артист СССР, профессор Театрального училища имени М.С. Щепкина при Малом театре, последние два дня выглядел весьма озабоченным. На то имелась веская причина. Завершились два первых тура приемных экзаменов на актерский курс первого послевоенного набора. Ему, профессору Зубову, выпала почетная и ответственная обязанность набрать этот курс и стать его художественным руководителем. Константин Александрович, естественно, чувствовал себя польщенным и взволнованным. Пребывал, признаться, в радостном и приподнятом настроении. Возбужденный гул в коридорах училища, заполненных юношами и девушками, ощутимо подогревал это настроение.
Прием в творческие вузы существенно отличается от приема в вузы технические. Если там экзаменуют абитуриентов сразу же по общеобразовательным предметам – с уклоном в математику, физику или, например, в химию, в зависимости от профиля учебного заведения, – то «отсев» абитуриентов в творческих вузах начинается с так называемых коллоквиумов, то есть собеседований.
Первое собеседование самое простое. Оно преследует элементарную цель – выяснить, туда ли, куда надо, обратился молодой человек, решивший получить высшее образование. Случалось, что заявление о допуске к экзаменам подавали только лишь потому, что не надо было экзаменоваться по математике, физике и химии.
Второй тур много сложнее. До него допускаются люди, всерьез отважившиеся посвятить свою жизнь служению искусству. Тут уж надо смотреть в оба, чтобы вместо мало или просто способного человека не «отсеять» по-настоящему одаренного, талантливого. Проверялся также и общий уровень интеллектуального и культурного развития претендента.
На этом туре случались курьезы покруче. Вроде того, когда юноша из среднероссийской глубинки, ставший впоследствии народным артистом СССР и лауреатом Государственных премий, потребовал вернуть ему документы, узнав, что тут не обучают ремеслу массовика-затейника. Когда его спросили, почему он хочет быть массовиком-затейником, он откровенно и чуть удивленно признался: «Чтоб поближе к котлу с едой». Таких пареньков надо было понять: вся жизнь их прошла, как говорится или поется, «в холоде и в голоде», на многое они не претендовали…
Работу в первом и даже во втором туре можно было, собственно, поручить так называемой «рабочей части» приемной комиссии, состоявшей в тот год из Григория Николаевича Дмитриева, ассистента по актерскому мастерству, художественного руководителя набираемого курса, непременного члена всех приемных комиссий преподавателя литературы Василия Семеновича Сидорина и студентки четвертого курса Али Колесовой, исполнявшей обязанности технического секретаря, а также ее мужа, Сергея Харченко, недавно прямо со студенческой скамьи принятого в труппу Малого театра. Но Константин Александрович Зубов был слишком щепетильным и обязательным человеком, чтобы допустить это. Не щадя времени, он лично провел и первый, и второй туры. И нисколько не жалел об этом. Ни минуты драгоценного времени не было потеряно зря.
Перед ним прошло множество юношей и девушек поколения, повзрослевшего за годы войны. А многие, даже девушки, успели и повоевать. Большинство еще не сменило военную одежду на гражданскую, а те, кто сменил, чувствовали себя в ней неловко. Почти каждую солдатскую гимнастерку или офицерский китель украшали боевые награды – медали и ордена. Перед тем как заговорить с кем-нибудь из сотрудников училища, вчерашние военнослужащие козыряли и произносили: «Разрешите обратиться?..» Все это придавало вступительным экзаменам волнующую – с привкусом недавней Победы, ни с чем не сравнимую и, разумеется, неповторимую атмосферу.
Одного паренька, робкого и застенчивого, оккупанты приговорили к смертной казни за связь с партизанами. Ему чудом удалось спастись. Этот Рыжик, как мысленно окрестил паренька Константин Александрович за медный цвет волос, оказался, к тому же, без сомнения, талантливым. А ведь Аля Колесова призналась, краснея за себя от стыда и запинаясь, что испытывала к этому пареньку неприязнь – именно за его рыжие волосы, белесые ресницы и веснушки, усеявшие не только лицо и шею, но и волосатые руки – типичная же внешность ненавистного арийца!..
Страшно подумать, что паренька могли не допустить ко второму туру из-за этой нелепой, хоть и вполне понятной, неприязни.
Всех абитуриентов без исключения – и откровенно бездарных, и безоговорочно талантливых – объединяло серьезное отношение к жизни. Каждый не понаслышке ведал, почем фунт лиха. В их облике и в поведении угадывался жизненный опыт, неведомый самому Константину Александровичу. Это усиливало его и без того пристальный интерес к молодым людям.
Наличествовала и еще одна, главная, быть может, причина, из-за которой Константин Александрович мог считать свое время не потраченным напрасно.
По опыту своих коллег и по своему собственному педагогическому опыту ему хорошо было известно, что набранную группу талантливых ребят можно сравнить с горстью алмазов, нуждающихся в отшлифовке и огранке. И что среди этих «алмазов» непременно окажется такой, из которого впоследствии получится бриллиант первой величины, если над ним как следует потрудиться.
Такой «алмаз» проявился едва ли не в самом начале первого тура. Сперва, правда, мало, что указывало на то, что произошло именно это. В аудиторию, приспособленную для занятий актерским мастерством, о чем свидетельствовали три ряда раздвигающихся занавесов и кое-какой реквизит, оставшийся от студенческих спектаклей, разыгрываемых в тесном кругу мастерской, вошел очень длинный, нескладный и очень худой парень со сросшимися над переносицей бровями, огромными черными глазами и коротковатым для такого большого лица носом. Левая рука парня была забинтована.
– Что у вас с рукой? – машинально поинтересовался Константин Александрович, прикидывая одновременно, о чем же попросить эту оглоблю, чтобы для очистки совести проверить наличие в ней способностей к актерскому ремеслу.
– Ожог, – коротко ответил парень низким и глуховатым, но чем-то привлекающим к себе голосом.
Константин Александрович прямо посмотрел в глаза парня. В их непроницаемой, казалось, тьме мерцали лукавство и вызов. Профессора удивило также сочетание мягкости и твердости, отчетливо проявившиеся во взгляде, не сочетающихся, казалось бы, качеств. Он уличил себя также в том, что невольно заинтересовался парнем больше, чем это необходимо для первых минут общения. От парня исходила значительность, необычная для столь молодого человека, не осознаваемая им самим, и, значит, природная, не наигранная, не подкрепленная ни своими «заслугами», ни заслугами своих родителей. Уголками глаз профессор заметил, что и Дмитриев, и Аля Колесова, и Сережа Харченко, и Василий Семенович Сидорин ведут себя так же. Это несколько раздражило его. Не следует ни на мгновение забывать, что наличие природной значительности встречается и в молодых людях, поступающих в обычные технические вузы. Да где угодно можно встретить таких людей.
Понял профессор и то, что, если потребовать от парня разбинтовать руку, желаемого результата не добиться. И он сменил тон.
– А ну-ка, молодой человек, разбинтуйте руку! – противясь усиливающемуся интересу к парню, весело, дружелюбно, но и настойчиво предложил Константин Александрович.
– А зачем?.. – насторожился парень, и профессору послышалось окончание вопроса «…тебе?».
– А затем, что мы знаем – под бинтами у вас татуировка! – уверенно сообщил Зубов.
Парень смутился, что свидетельствовало о правоте профессора, послушно размотал, скомкал и сунул бинт в карман широченных брюк. На руке было изображено солнце, садящееся за волнистую черту морского горизонта, и наколото имя «Паша».
– Мда-а, – почему-то огорченно, будто парень успешно прошел уже вступительные туры, но вдруг возникло непредвиденное препятствие, пробормотал Константин Александрович и привычно, машинально спросил:
– Ну-с, и чем же вы нас порадуете?
– Чем прикаже…те, – не моргнув глазом, но, запнувшись на последнем слоге, заявил абитуриент, и профессору опять показалось, будто он еле удержался от обращения к нему на «ты». Что если бы он вовремя не запнулся, ответ звучал бы так: «Чем прикажешь». С подобным профессору Зубову сталкиваться раньше не доводилось.
Еще наметанному уху профессора почудилось наличие у оглобли дремучего южного русско-украинского диалекта. Если это так, зачем же он сунулся в это училище? Или не ведает, что оно, как и курирующий его театр, является неприступной цитаделью чистейшей русской речи с самого своего основания?..
Прояснить этот вопрос было проще простого, достаточно попросить парня прочитать что-нибудь из приготовленного им к экзамену или принудить заговорить более длинными фразами. И потом вежливо расстаться с ним, посоветовав поступать в театральное училище Киева или Харькова. Но делать это почему-то не хотелось. Хотелось просто наблюдать за парнем, смутно ожидая от него чего-то. Ощущалось, что подобным образом настроены и остальные члены приемной комиссии. От абитуриента невозможно было оторвать взгляд, будто, если оторвешь, непременно пропустишь что-нибудь интересное.
И Константин Александрович решил следовать проторенным путем: испытать абитуриента банальнейшей этюдной темой. Но перед тем как огласить ее, все-таки не удержался: «А вы и по приказу умеете радовать?»
– Могу, – буркнул абитуриент.
Буква «г» прозвучала разжиженно – смесь «х» и собственно «г». Худшие предположения начинали быстро подтверждаться.
Слева хмыкнула Аля. Строго покосившись на нее, профессор медленно, с пугающими интонациями в голосе проговорил:
– За окном – пожар. Заставьте нас поверить, что это так.
Тема-то, нет слов, банальная. Но и какая же завальная.
Десятки уверенных в себе соискателей актерского звания спотыкались об нее. Обычно это происходило так: на лице абитуриента или абитуриентки изображался неправдоподобный ужас. Всплеснув руками, а потом облепив ладонями лицо, он (или она), истошно вскрикивая: «Пожар! Ах, боже мой, горим! Спасайтесь!» – и тому подобный вздор, опрометью бросался к окну, невидяще выглядывая из него и беспомощно пританцовывая перед ним… На этом, чаще всего, этюд и исчерпывал себя, никого ни в чем не убедив.
«Паша» же повел себя вовсе не так, как от него ожидали. Во-первых, он не всплеснул, не облепил, не бросился и не завопил. Спокойно приблизившись к окну, он выглянул из него, с вялым интересом обозрел открывшийся перед ним городской пейзаж, зевнул и, повернувшись к нему спиной, присел на подоконник, достав при этом портсигар. Не успев открыть крышку, чтобы извлечь папиросу, он вдруг всмотрелся в нее, словно она что-то отразила. Да всмотрелся так, что помимо своей воли, то же самое сделали и члены приемной комиссии во главе с профессором Зубовым. Они «увидели» вдруг на крышке портсигара какое-то странное, тревожно метавшееся отражение. Никакого отражения, разумеется, не было, но абитуриент так убедительно изобразил свою реакцию на него, что поверилось – было. Это походило на наваждение, на принудительный сеанс гипноза…
«Паша» недоверчиво обернулся и уставился в окно. Если перевести на язык слов то, что выразилось на его лице, слова прозвучали бы примерно так: «Ни хрена себе! Никак кто-то загорелся?!.»
Затем ошеломленные члены экзаменационной комиссии во главе с профессором Зубовым попеременно испытали стремительную череду следующих чувств, ощущений и желаний: уверенность, что кто-то действительно загорелся, сообщить об этом в пожарную часть, удовлетворение, что это сделано уже кем-то, праздный азарт зеваки, наблюдающего за работой прибывших, наконец-то, пожарных, сострадание к кому-то, выхваченному из огня, постепенное, по мере того, как «пожар» укрощался, угасание интереса к событию…
Этюд, завершился тем, с чего был начат – «Паша» закурил. Получилось композиционно завершенное творение из мимики и скупых неброских жестов. И ни одного дурацкого вопля, неуместного междометия. Все, что необходимо, оказалось задействованным. И в то же время четкий, жесткий отбор, ничего лишнего. А как пережит каждый момент воображаемого пожара эмоционально, с каким сильным, но сдержанным темпераментом!..
– Уфф! – выражая общее настроение, облегченно выдохнула Аля, когда этюд завершился. – Не знаю, как вы, а я еле усидела на месте – так хотелось подбежать к окну.
Константин Александрович протянул руку к личному делу необычного абитуриента. В него вселилась уверенность, что «алмаз», о котором мечтает каждый, уважающий себя педагог, оказался в его руках. Но алмаз, увы, имел существенный изъян…
– Чем-нибудь еще порадовать? – с непривычной для основной массы поступающих непринужденностью осведомился абитуриент. – Вы не стесняйтесь, мне это нравится.
Все невольно поморщились. Но не от легонького нахальства парня. От двух коротких, в общем-то, реплик пахнуло таким густым диалектом, что всем сделалось дурно.
– Нет, благодарим, – возразил Константин Александрович. – Вы нас достаточно порадовали. Можете идти. О своем решении мы вас уведомим.
Подволакивая длинные ноги, абитуриент удалился. Некоторое время в аудитории царила глубокая задумчивая тишина. Никто не решался ее нарушить. Лишь слышался шелест перелистываемых страниц личного дела удалившегося абитуриента.
– А он, оказывается, партизанил, – произнес наконец Зубов и, просмотрев следующую страницу, добавил: – И два года прослужил в русском драматическом театре Луганска под руководством режиссера Петра Монастырского. Монастырский… Монастырский… Что-то фамилия знакомая. Уж не учился ли он у нас, в «Щепке? – профессор не заметил, что употребил вслух прозвище, закрепленное студентами за своим обожаемым училищем.
Когда желание начать работу над ролью в более конкретном ее выражении сделалось совершенно невыносимым, Павел Борисович вспомнил о своем терпеливом магнитофоне. Сознавая, что весь сценарий не потянуть, он стал работать над звуковым эквивалентом той лишь части будущей кинокартины, главным действующим лицом которой являлся таможенник Верещагин.
«Эквивалент» получался на славу. Но никак не вытанцовывалась концовка. Вместо твердой солидной точки выходило рыхлое неопределенное многоточие. Павел Борисович гонял пленку вперед-назад, вслушивался, анализировал, пробовал… – не то! Ну не вытанцовывается концовка, хоть ты лопни!..
И – в полном соответствии так называемому «закону подлости», хорошо известному любому человеку, а творческому тем более, – в тот момент, когда в голове мелькнула догадка о единственно возможном завершении эпизода, раздался дверной звонок.
Инна Александровна имела свой ключ. Лора, потерявшая свой в первый же день по его получении, звонила резко, нетерпеливо. Донесшийся из прихожей звонок звучал осторожно, деликатно. Значит, явился наконец-то долгожданный гость с «Мосфильма».
Забыв и о незавершенном «звукофильме», и об удачной догадке, мелькнувшей в голове, Павел Борисович легко взметнул из кресла свое большое тело и весело, решительно шагнул к входной двери.
Щелкнул оттяжной курок, дверь распахнулась. На площадке стоял высокий, чуть пониже самого Павла Борисовича, сухощавый человек, еще не пожилой, но уже и не молодой, с глазами, которые остаются всегда веселыми независимо от ситуаций и от возраста.
– Здравствуйте, – произнес человек с веселыми глазами. – Я Владимир Мотыль.
Мотыль… Так вот почему мелькнуло соображение о зимней рыбалке, во время разговора с администратором съемочной группы фильма «Белое солнце пустыни» пару недель назад. Мотыль – это такой симпатичный червячок кораллового цвета, излюбленное лакомство рыбы и, значит, излюбленная приманка любителей зимнего подледного ужения.
Фамилия, конечно, не из тех, что с ходу запечатлеваются в памяти.
Мотыль понравился Луспекаеву с первого взгляда. Угадывалось в нем что-то такое, что ставило его в один ряд с такими людьми, как Георгий Александрович Товстоногов, Геннадий Иванович Полока, и многими, многими, другими…
Павел Борисович прижался к стене, освобождая проход.
– Заходи, – отрывисто произнес он, – совсем как Верещагин Сухову, разрешив ему войти в свой дом после того, как испытал его, предложив прикурить от запала, воткнутого в динамитную шашку.
Сухощавое лицо гостя выразило удивление. Его, как и многих других, слегка шокировал, должно быть, моментальный переход на «ты». Киношники, однако, люди тертые. Едва ли не большая часть их жизни складывается из неожиданностей, иногда приятных, чаще – не очень. Мгновенно справившись с замешательством, Мотыль шагнул в прихожую. Дверь за ним захлопнулась.
С этого именно момента начался стремительный и неуклонный отсчет времени, определенный Павлу Борисовичу Луспекаеву на завершение его земного существования. С этого именно момента началось его восхождение к бессмертию. Небесный покровитель и удача никогда не отворачивались от него навсегда. Они лишь испытывали его – иногда кажется, что слишком жестоко. Но он выдержал все. Повторю расхожую банальность: удача находит достойных. В нашем случае трудно было сделать более удачный выбор – прошу простить меня за незамысловатый каламбур. Всего лишь несколько месяцев отделяли Павла Луспекаева и Владимира Мотыля от создания шедевра отечественного кино, всего лишь несколько месяцев отделяли Павла Луспекаева от смерти и Бессмертия. Отсчет начался…
Но начался он, собственно, гораздо раньше. Тогда, когда волею судеб наш герой вступил на тернистый путь лицедея. Как это было? Чтобы ответить на этот вопрос, перенесемся в послевоенную Москву, в Москву 1946 года.
А в квартиру на питерской улице Торжковской мы еще непременно вернемся…
В «ЩЕПКЕ»
В отличие от Луганска, откуда приехал Павел поступать в Театральное училище имени М.С. Щепкина при Малом театре, Москва производила такое впечатление, будто у ее стен никогда не топтались вражеские полчища, будто ее не бомбили самолеты люфтваффе, пытаясь до основания разрушить или дотла сжечь ее. Удивительно благополучный и спокойный город. Фасады многоэтажных домов выглядели опрятно и нарядно. Новенькие трамваи, с бойкими, но услужливыми кондукторами и кондукторшами, готовыми по первому требованию подробно объяснить, как проехать куда угодно, доставляли пассажиров с глухих окраин северо-запада по улице Горького аж до самой Манежной площади, аккурат под стены седого Кремля. На Манежной, сбегаясь со всех других окраин, трамваи закручивали такую карусель, что не только у приезжих, но и у самих москвичей голова шла кругом.
Всюду за порядком наблюдали милиционеры, одетые так парадно, будто все, как один, прямо со службы, обязаны были явиться на бал, ежедневно устраиваемый для них отечески заботливым начальством. Вышколенные дворники тщательно соблюдали безупречную чистоту улиц.
Еще не отмененная карточная система здесь не слишком проявляла себя. В многочисленных ресторанах кормили обильно и недорого. Общепитовские столовые, появляясь как грибы после дождя, мало чем уступали ресторанам: чуть ли не в каждой богатые буфеты с большим выбором крепких горячительных напитков и вин, с пивом в бутылках и в розлив, с разнообразным набором конфет, печенья и прочих сладостей. В иных даже посетителей обслуживали официанты.
Летом, если позволяло место расположения, каждая уважающая себя столовая выставляла столики на асфальт и натягивала над ними полосатые, заметные издали, тенты.
Многочисленные театры наполнялись в основном военными. Спектакли «отражали» героизм народа в минувшую войну и решающую роль партии Ленина – Сталина в достижении победы. Изголодавшаяся за годы войны по духовной пище и нормальным человеческим развлечениям публика снисходительно принимала трескучие спектакли по пьесам Александра Корнейчука, Александра Крона, Александра Штейна и прочих «александров». Но к постановке по пьесе Леонида Леонова «Нашествие» отношение у вчерашних фронтовиков было серьезное и почтительное.
В театры оперетты и музыкальной комедии попасть было практически невозможно. Подобное пристрастие к легкомысленным жанрам свидетельствовало, конечно, о некоторой «несознательности граждан», но власти закрывали на это глаза.
Бросалось в глаза оживление в средних и высших учебных заведениях. Молодежь жадно потянулась к знаниям.
Из таких общих и, разумеется, далеко не исчерпывающих черт складывалось явное, так сказать, парадное лицо столицы. Неявное выглядело куда менее привлекательным.
Из обнищавших еще до войны в результате «мудрой» политики, проводимой «руководящей и направляющей», и окончательно разоренных вражеским нашествием сел и деревень средней России в Москву на поиски работы и пропитания ринулись потоки людей. Они селились в бараках и деревянных хибарах на тех самых окраинах, до которых доходили из центра трамваи.
Далеко не всем удавалось устроиться на фабрику или завод. На тех, кому удавалось, неудачники взирали как на счастливчиков. У них появлялось место в общежитии и продуктовые карточки. Те, кому не повезло, добывали пропитание как придется, в основном на рынках – не только торговлей. Многие уходили, как сказали бы нынче, в криминал. На рынках и барахолках рождались и со скоростью летнего пожара распространялись по всей Москве самые невероятные – достоверные и недостоверные – слухи. Недостоверные часто казались правдивей достоверных.
В тот год чаще других обсуждались две темы: намерение московского градоначальника Лазаря Кагановича продолжить остановленное войной социалистическое переустройство Первопрестольной и злодеяния банды «Черная кошка».
Просочились темные слухи о намеченном сносе храма Василия Блаженного – якобы мешает проведению парадов и народных демонстраций на Красной площади. «Василий Блаженный» почитался москвичами как одна из величайших святынь. Но что этому антихристову отродью до православных святынь. Снес же он на той же Красной площади храм иконы Казанской Божьей Матери, устроив на святом месте общественный туалет, да, говорят, еще и вопил при этом: «Задерем юбку девке России!» Как только Господь терпит этого христопродавца? Ну ничего – дождется своего, от Божеского суда еще ни один нечестивец не уходил. Вон, рассказывают, на что уж Яшка Свердлов всесильный мерзавец был, а и его чрево, подобно чреву иудейского царя Ирода, отрубившего голову Иоанну Крестителю в угоду своей жене-прелюбодейке Иродиаде, которую он, к тому же, отнял у своего брата, в один прекрасный день расселось, загадив помещение, в котором это случилось, зловонными червями. А еще раньше того же Яшку обещал повесить на фонаре его единоутробный брат, служивший у белых. Есть, оказывается, и в этой нации, прибравшей в семнадцатом году к рукам Россию, хорошие люди.
Из уст в уста передавался слух о бородатом мужике, который якобы агитировал крещеный народ постоять за веру православную, гонимую потомками библейских фарисеев и саддукеев. Мужика арестовали на Дорогомиловском рынке. При его аресте присутствовал один из дворников рынка. Мужик, значит, был пришлый. Любой москвич знает, что каждый дворник по совместительству еще и «стукач».
К банде «Черная кошка» отношение сложилось противоречивое. Ужасаясь ее злодеяниям, многие в то же время восхищались ее неуловимостью. Хоть что-то да неподконтрольно власти, возомнившей себя всесильною. Едва ли не все преступления, совершавшиеся в столице, приписывались этой банде. Умные люди догадывались, что не одно черное дело, совершенное другими бандитами, ворами и ночными татями, вписывалось в ее послужной реестр. Многие граждане, которых тогда принято было называть «социально отсталыми», на полном серьезе считали душегубов «Черной кошки» оборотнями.
Торговка-перекупщица сметаной с Рижского рынка рассказала о том, как своими собственными глазами видела оборотня – «уж из «Черной ли он кошки» не берусь утверждать, не приму грех на душу, а что оборотень был – перед любой святой иконой перекрещусь». Из слов торговки сметаной с Рижского рынка выходило следующее: как-то припозднившись, – «товар расходился худо», – она возвращалась домой улицей Трифоновской, в просторечии именуемой Трифоновкой. Впереди ее шла молодая женщина с белой – «вся в кудряшках» – собачкой. Им навстречу, пошатываясь, шли двое парней – «ну прямо как Пат и Паташонок». Собачка залаяла на Пата, который шатался больше Паташона. И вдруг этот долговязый опустился на четвереньки и залаял на собачку. Ну залаял и залаял: чем молодежь не тешится, особливо ежели перед смазливенькой девчонкой. Но в том-то и дело – парень не только лаял, он превращался в собаку: то в такую же маленькую, как собачка девушки, и тогда собачка начинала ластиться к нему, то в огромного пса, и тогда собачка пыталась запрыгнуть на руки хозяйки – ну не оборотень разве?.. А видели бы вы его глазищи: сплошь чернота, белков вовсе нет, и таким адским огнем полыхают, что жуть охватывает всю душу и ледяные мурашки так и ползают по спине…
Люди слушали торговку внимательно. Одни верили и ахали, ужасаясь. Другие недоверчиво усмехались, но выслушивали все же до конца. Третьи сердито качали головами: и чего только, мол, не придет в темную голову глупой бабы?.. А между тем торговка говорила правду, вернее – почти правду…
Константин Александрович Зубов, народный артист СССР, профессор Театрального училища имени М.С. Щепкина при Малом театре, последние два дня выглядел весьма озабоченным. На то имелась веская причина. Завершились два первых тура приемных экзаменов на актерский курс первого послевоенного набора. Ему, профессору Зубову, выпала почетная и ответственная обязанность набрать этот курс и стать его художественным руководителем. Константин Александрович, естественно, чувствовал себя польщенным и взволнованным. Пребывал, признаться, в радостном и приподнятом настроении. Возбужденный гул в коридорах училища, заполненных юношами и девушками, ощутимо подогревал это настроение.
Прием в творческие вузы существенно отличается от приема в вузы технические. Если там экзаменуют абитуриентов сразу же по общеобразовательным предметам – с уклоном в математику, физику или, например, в химию, в зависимости от профиля учебного заведения, – то «отсев» абитуриентов в творческих вузах начинается с так называемых коллоквиумов, то есть собеседований.
Первое собеседование самое простое. Оно преследует элементарную цель – выяснить, туда ли, куда надо, обратился молодой человек, решивший получить высшее образование. Случалось, что заявление о допуске к экзаменам подавали только лишь потому, что не надо было экзаменоваться по математике, физике и химии.
Второй тур много сложнее. До него допускаются люди, всерьез отважившиеся посвятить свою жизнь служению искусству. Тут уж надо смотреть в оба, чтобы вместо мало или просто способного человека не «отсеять» по-настоящему одаренного, талантливого. Проверялся также и общий уровень интеллектуального и культурного развития претендента.
На этом туре случались курьезы покруче. Вроде того, когда юноша из среднероссийской глубинки, ставший впоследствии народным артистом СССР и лауреатом Государственных премий, потребовал вернуть ему документы, узнав, что тут не обучают ремеслу массовика-затейника. Когда его спросили, почему он хочет быть массовиком-затейником, он откровенно и чуть удивленно признался: «Чтоб поближе к котлу с едой». Таких пареньков надо было понять: вся жизнь их прошла, как говорится или поется, «в холоде и в голоде», на многое они не претендовали…
Работу в первом и даже во втором туре можно было, собственно, поручить так называемой «рабочей части» приемной комиссии, состоявшей в тот год из Григория Николаевича Дмитриева, ассистента по актерскому мастерству, художественного руководителя набираемого курса, непременного члена всех приемных комиссий преподавателя литературы Василия Семеновича Сидорина и студентки четвертого курса Али Колесовой, исполнявшей обязанности технического секретаря, а также ее мужа, Сергея Харченко, недавно прямо со студенческой скамьи принятого в труппу Малого театра. Но Константин Александрович Зубов был слишком щепетильным и обязательным человеком, чтобы допустить это. Не щадя времени, он лично провел и первый, и второй туры. И нисколько не жалел об этом. Ни минуты драгоценного времени не было потеряно зря.
Перед ним прошло множество юношей и девушек поколения, повзрослевшего за годы войны. А многие, даже девушки, успели и повоевать. Большинство еще не сменило военную одежду на гражданскую, а те, кто сменил, чувствовали себя в ней неловко. Почти каждую солдатскую гимнастерку или офицерский китель украшали боевые награды – медали и ордена. Перед тем как заговорить с кем-нибудь из сотрудников училища, вчерашние военнослужащие козыряли и произносили: «Разрешите обратиться?..» Все это придавало вступительным экзаменам волнующую – с привкусом недавней Победы, ни с чем не сравнимую и, разумеется, неповторимую атмосферу.
Одного паренька, робкого и застенчивого, оккупанты приговорили к смертной казни за связь с партизанами. Ему чудом удалось спастись. Этот Рыжик, как мысленно окрестил паренька Константин Александрович за медный цвет волос, оказался, к тому же, без сомнения, талантливым. А ведь Аля Колесова призналась, краснея за себя от стыда и запинаясь, что испытывала к этому пареньку неприязнь – именно за его рыжие волосы, белесые ресницы и веснушки, усеявшие не только лицо и шею, но и волосатые руки – типичная же внешность ненавистного арийца!..
Страшно подумать, что паренька могли не допустить ко второму туру из-за этой нелепой, хоть и вполне понятной, неприязни.
Всех абитуриентов без исключения – и откровенно бездарных, и безоговорочно талантливых – объединяло серьезное отношение к жизни. Каждый не понаслышке ведал, почем фунт лиха. В их облике и в поведении угадывался жизненный опыт, неведомый самому Константину Александровичу. Это усиливало его и без того пристальный интерес к молодым людям.
Наличествовала и еще одна, главная, быть может, причина, из-за которой Константин Александрович мог считать свое время не потраченным напрасно.
По опыту своих коллег и по своему собственному педагогическому опыту ему хорошо было известно, что набранную группу талантливых ребят можно сравнить с горстью алмазов, нуждающихся в отшлифовке и огранке. И что среди этих «алмазов» непременно окажется такой, из которого впоследствии получится бриллиант первой величины, если над ним как следует потрудиться.
Такой «алмаз» проявился едва ли не в самом начале первого тура. Сперва, правда, мало, что указывало на то, что произошло именно это. В аудиторию, приспособленную для занятий актерским мастерством, о чем свидетельствовали три ряда раздвигающихся занавесов и кое-какой реквизит, оставшийся от студенческих спектаклей, разыгрываемых в тесном кругу мастерской, вошел очень длинный, нескладный и очень худой парень со сросшимися над переносицей бровями, огромными черными глазами и коротковатым для такого большого лица носом. Левая рука парня была забинтована.
– Что у вас с рукой? – машинально поинтересовался Константин Александрович, прикидывая одновременно, о чем же попросить эту оглоблю, чтобы для очистки совести проверить наличие в ней способностей к актерскому ремеслу.
– Ожог, – коротко ответил парень низким и глуховатым, но чем-то привлекающим к себе голосом.
Константин Александрович прямо посмотрел в глаза парня. В их непроницаемой, казалось, тьме мерцали лукавство и вызов. Профессора удивило также сочетание мягкости и твердости, отчетливо проявившиеся во взгляде, не сочетающихся, казалось бы, качеств. Он уличил себя также в том, что невольно заинтересовался парнем больше, чем это необходимо для первых минут общения. От парня исходила значительность, необычная для столь молодого человека, не осознаваемая им самим, и, значит, природная, не наигранная, не подкрепленная ни своими «заслугами», ни заслугами своих родителей. Уголками глаз профессор заметил, что и Дмитриев, и Аля Колесова, и Сережа Харченко, и Василий Семенович Сидорин ведут себя так же. Это несколько раздражило его. Не следует ни на мгновение забывать, что наличие природной значительности встречается и в молодых людях, поступающих в обычные технические вузы. Да где угодно можно встретить таких людей.
Понял профессор и то, что, если потребовать от парня разбинтовать руку, желаемого результата не добиться. И он сменил тон.
– А ну-ка, молодой человек, разбинтуйте руку! – противясь усиливающемуся интересу к парню, весело, дружелюбно, но и настойчиво предложил Константин Александрович.
– А зачем?.. – насторожился парень, и профессору послышалось окончание вопроса «…тебе?».
– А затем, что мы знаем – под бинтами у вас татуировка! – уверенно сообщил Зубов.
Парень смутился, что свидетельствовало о правоте профессора, послушно размотал, скомкал и сунул бинт в карман широченных брюк. На руке было изображено солнце, садящееся за волнистую черту морского горизонта, и наколото имя «Паша».
– Мда-а, – почему-то огорченно, будто парень успешно прошел уже вступительные туры, но вдруг возникло непредвиденное препятствие, пробормотал Константин Александрович и привычно, машинально спросил:
– Ну-с, и чем же вы нас порадуете?
– Чем прикаже…те, – не моргнув глазом, но, запнувшись на последнем слоге, заявил абитуриент, и профессору опять показалось, будто он еле удержался от обращения к нему на «ты». Что если бы он вовремя не запнулся, ответ звучал бы так: «Чем прикажешь». С подобным профессору Зубову сталкиваться раньше не доводилось.
Еще наметанному уху профессора почудилось наличие у оглобли дремучего южного русско-украинского диалекта. Если это так, зачем же он сунулся в это училище? Или не ведает, что оно, как и курирующий его театр, является неприступной цитаделью чистейшей русской речи с самого своего основания?..
Прояснить этот вопрос было проще простого, достаточно попросить парня прочитать что-нибудь из приготовленного им к экзамену или принудить заговорить более длинными фразами. И потом вежливо расстаться с ним, посоветовав поступать в театральное училище Киева или Харькова. Но делать это почему-то не хотелось. Хотелось просто наблюдать за парнем, смутно ожидая от него чего-то. Ощущалось, что подобным образом настроены и остальные члены приемной комиссии. От абитуриента невозможно было оторвать взгляд, будто, если оторвешь, непременно пропустишь что-нибудь интересное.
И Константин Александрович решил следовать проторенным путем: испытать абитуриента банальнейшей этюдной темой. Но перед тем как огласить ее, все-таки не удержался: «А вы и по приказу умеете радовать?»
– Могу, – буркнул абитуриент.
Буква «г» прозвучала разжиженно – смесь «х» и собственно «г». Худшие предположения начинали быстро подтверждаться.
Слева хмыкнула Аля. Строго покосившись на нее, профессор медленно, с пугающими интонациями в голосе проговорил:
– За окном – пожар. Заставьте нас поверить, что это так.
Тема-то, нет слов, банальная. Но и какая же завальная.
Десятки уверенных в себе соискателей актерского звания спотыкались об нее. Обычно это происходило так: на лице абитуриента или абитуриентки изображался неправдоподобный ужас. Всплеснув руками, а потом облепив ладонями лицо, он (или она), истошно вскрикивая: «Пожар! Ах, боже мой, горим! Спасайтесь!» – и тому подобный вздор, опрометью бросался к окну, невидяще выглядывая из него и беспомощно пританцовывая перед ним… На этом, чаще всего, этюд и исчерпывал себя, никого ни в чем не убедив.
«Паша» же повел себя вовсе не так, как от него ожидали. Во-первых, он не всплеснул, не облепил, не бросился и не завопил. Спокойно приблизившись к окну, он выглянул из него, с вялым интересом обозрел открывшийся перед ним городской пейзаж, зевнул и, повернувшись к нему спиной, присел на подоконник, достав при этом портсигар. Не успев открыть крышку, чтобы извлечь папиросу, он вдруг всмотрелся в нее, словно она что-то отразила. Да всмотрелся так, что помимо своей воли, то же самое сделали и члены приемной комиссии во главе с профессором Зубовым. Они «увидели» вдруг на крышке портсигара какое-то странное, тревожно метавшееся отражение. Никакого отражения, разумеется, не было, но абитуриент так убедительно изобразил свою реакцию на него, что поверилось – было. Это походило на наваждение, на принудительный сеанс гипноза…
«Паша» недоверчиво обернулся и уставился в окно. Если перевести на язык слов то, что выразилось на его лице, слова прозвучали бы примерно так: «Ни хрена себе! Никак кто-то загорелся?!.»
Затем ошеломленные члены экзаменационной комиссии во главе с профессором Зубовым попеременно испытали стремительную череду следующих чувств, ощущений и желаний: уверенность, что кто-то действительно загорелся, сообщить об этом в пожарную часть, удовлетворение, что это сделано уже кем-то, праздный азарт зеваки, наблюдающего за работой прибывших, наконец-то, пожарных, сострадание к кому-то, выхваченному из огня, постепенное, по мере того, как «пожар» укрощался, угасание интереса к событию…
Этюд, завершился тем, с чего был начат – «Паша» закурил. Получилось композиционно завершенное творение из мимики и скупых неброских жестов. И ни одного дурацкого вопля, неуместного междометия. Все, что необходимо, оказалось задействованным. И в то же время четкий, жесткий отбор, ничего лишнего. А как пережит каждый момент воображаемого пожара эмоционально, с каким сильным, но сдержанным темпераментом!..
– Уфф! – выражая общее настроение, облегченно выдохнула Аля, когда этюд завершился. – Не знаю, как вы, а я еле усидела на месте – так хотелось подбежать к окну.
Константин Александрович протянул руку к личному делу необычного абитуриента. В него вселилась уверенность, что «алмаз», о котором мечтает каждый, уважающий себя педагог, оказался в его руках. Но алмаз, увы, имел существенный изъян…
– Чем-нибудь еще порадовать? – с непривычной для основной массы поступающих непринужденностью осведомился абитуриент. – Вы не стесняйтесь, мне это нравится.
Все невольно поморщились. Но не от легонького нахальства парня. От двух коротких, в общем-то, реплик пахнуло таким густым диалектом, что всем сделалось дурно.
– Нет, благодарим, – возразил Константин Александрович. – Вы нас достаточно порадовали. Можете идти. О своем решении мы вас уведомим.
Подволакивая длинные ноги, абитуриент удалился. Некоторое время в аудитории царила глубокая задумчивая тишина. Никто не решался ее нарушить. Лишь слышался шелест перелистываемых страниц личного дела удалившегося абитуриента.
– А он, оказывается, партизанил, – произнес наконец Зубов и, просмотрев следующую страницу, добавил: – И два года прослужил в русском драматическом театре Луганска под руководством режиссера Петра Монастырского. Монастырский… Монастырский… Что-то фамилия знакомая. Уж не учился ли он у нас, в «Щепке? – профессор не заметил, что употребил вслух прозвище, закрепленное студентами за своим обожаемым училищем.