Страница:
– Коротко и ясно, – сказала Наденька. – Но вы не рассказали еще, как попали ко мне. Проходя мимо кондитерской, я в окно увидела ее за прилавком и, разумеется, поспешила войти, поздороваться с нею. Она, казалось, еще более моего обрадовалась и первым вопросом ее было: «А вы не замужем за г. Ластовым?» Я расхохоталась и обозвала ее сумасшедшей. «Но, он, – говорит, – бывает у вас?» Вот что значит истинная-то любовь! Можете поздравить себя, г. Ластов, с победой. «Бывает, – говорю, – да только как красное солнышко». – «Так возьмите, – говорит, – меня к себе?» – «Дурочка! – говорю. – В качестве чего же я возьму вас к себе?» – «Да горничной, кухаркой, чем хотите; я, говорит, и стряпать умею». Преуморительная. Особой для себя кухарки я, конечно, не держу, но горничную я отпустила на днях и предложила Мари занять ее место. Так-то вот она у меня, а все благодаря вам, своей лампе.
Мари, не собравшаяся еще с духом, начала, краснея, заминаясь, оправдываться, когда речь ее была прервана появлением отца Наденьки, Николая Николаевича Липецкого, осанистого старика с владимирской ленточкой в петличке домашнего сюртука.
Кивнув головою гостю ровно на столько, сколько предписано российским кодексом десяти тысяч церемоний отечественным нашим мандаринам, он снисходительно протянул ему левую руку.
– Кажется, видел вас уже у себя? Если не совсем ошибаюсь: г-н..?
– Лев Ильич Ластов, – предупредила учителя студентка. – Был шафером у Лизы. Впрочем, он явился не к вам, папа, а ко мне.
– Помню, помню, – промолвил г. Липецкий, пропуская мимо ушей последнее замечание дочери. – Весьма приятно возобновить знакомство. А вы-то по какому праву здесь? – вскинулся он внезапно с юпитерскою осанкой на швейцарку, торопливо приподнявшуюся при его приходе с дивана, но с испуга так и оставшуюся на том же месте.
Мари оторопела и, зардевшись как маков цвет, перебирала складки платья.
– Я., я… – лепетала она.
– Вы, кажется, забываете, какое место вы занимаете в моем доме?
– Это я усадила ее, – выручила девушку молодая госпожа ее, – она сама ни за что бы не решилась. Но я все-таки не вижу причины, папа, почему бы ей и не сидеть подобно нам? Кажись, такой же человек?
Сановник насупился, но вслед затем принудил себя к улыбке и потрепал подбородок дочери.
– Кипяток, кипяток! Как раз обожжешься. Ты, мой друг, думала, что я говорю серьезно? Я очень хорошо понимаю, что того… с гуманной точки зрения, и низший слуга наш имеет равное с нами право на существование и, прислуживая нам, оказывает нам, так сказать, еще в некотором роде честь и снисхождение. Вы, г. Ластов, разумеется, также из людей современных? Свобода личности, я вам скажу, великое дело! Вот и Надежда Николаевна паша может делать что ей угодно; мы полагаемся вполне на ее природный такт.
– А не отпускаете никуда без ливрейной тени? – сказала с иронией студентка.
– А, моя милая, без этого невозможно. Да и тут я, собственно говоря делаю только уступку светским требованиям твоей maman. Да вы то что ж прилипли к полу? – повернулся он опять круто, с ледяною вежливостью, к горничной, о которой было забыл в разгаре панегирика свободе личности. – Лампа в передней у вас зажжена?
– Я только собиралась зажечь, когда…
– Так потрудитесь окончить свое дело, а там мы еще поговорим с вами. Ну-с, скоро ли?
Мари со смирением оставила зал.
– С людьми необходима того-с… известная пунктуальность, – пояснил г. Липецкий, – чтобы не зазнавались. Вы понимаете? Как гуманно мое с ними обращение, явствует уж из того, что этой горничной я говорю даже: вы. Привыкла, ну, и пускай. В каждом человеке, по-моему, надо уважать личность.
– Что к это, однако, Куницыны? – заметила Наденька.
– А они также хотели быть? – спросил отец.
– Да, обещались. Но вы, папа, пожалуйста, убирайтесь тогда к себе, да и маменьки не присылайте: все как-то свободнее.
– Ах, ты, моя республиканка! Тут в передней раздался звонок.
– Ну, они. Quand on parle du loup…[17] Прощайте, nana, отправляйтесь. Вы, Лев Ильич, помните сказку про золотого гуся?
– Помню. Это где один держится за другого, а передний за гуся?
– Именно. Тут Куницын гусь; за ним вереницей тянутся Моничка, Диоскуров и Пробкина. Примечайте.
Ожидаемые вошли в комнату.
Куницын, розовый, но уже заметно измятый юноша, с вытянутыми в обоюдоострую иглу усиками над самонадеянно вздернутой губой и со стеклышком в правом глазу, с развязною небрежностью поцеловал руку Наденьки, которую та, однако, с негодованием отдернула, потом хлопнул Ластова приятельски по плечу.
– Что ж ты, братец, не явился на крестины нашего первородного? Вот, я тебе скажу, крикун-то! Sapristi[18]! Зажимай себе только уши. Наверное, вторым Тамберликом будет. И что за умница! По команде кашу с ложки ест: un, deux, trois[19]!
Madame Куницына, или попросту Моничка, востроносая, маленькая брюнетка, и Пробкина, пухленькая, разряженная светская кукла, звонко чмокнулись с молодой дочерью дома. Диоскуров, юный воин в аксельбантах, фамильярно потряс ей руку.
– Ну, что? – был ее первый вопрос ему. – Свели вы, по обещанию, денщика своего в театр?
– И не спрашивайте? – махнул он рукой. – Сам не рад был, что свел.
– Что так?
– Да взял я его, натурально, в кресла. Рядом с ним, как на грех, сел генерал. Филат мой и туда, и сюда, вертелся, как черт на юру, почесывался, пальцами, как говорится, обходился вместо платка. Вчуже даже совесть забирала. А вернулись домой – меня же еще укорять стал: «На смех, что ли людям в киятр-то взяли? Чай, много, – говорит, – денег потратили?» – «По два, – говорю, – рубля на брата.» Он и глаза вытаращил. «По два рубля? Да что бы вам было подарить мне их так; и сраму бы не было, и польза была бы». А уж известно, какую пользу извлечет этакий субъект из денег: просадит, с такими же забулдыгами, как сам, в ближней распивочной.
– C'est superbe[20]! – скосила презрительно губки Моничка. – Вперед вам наука: не сажайте мужика за стол – он и ноги на стол.
– Теперь я его, разумеется, иначе как плебеем и не зову: «Набей, мол, плебей трубку, подай, плебей, мокроступы». Что же, однако, mesdames, – предложил Куницын, – хотите поразмять косточки? Сыграть вам новый вальс brillant?
– Нет, уж избавьте, – отвечала студентка, – эквилибристические упражнения пригодны разве для цирка, а не для людей разумных, если случайно не соединены с гигиеническою целью. По мне уж лучше в маленькие игры.
– Ах, да, – подхватила Пробкина. – В веревочку или в кошку-мышку?
– В фанты, в фанты! – подала голос Моничка.
– Ну да, – сказала Наденька, – потому что в фантах можно целоваться. Все это плоско, избито. Под маленькими играми я разумею только les petits jeux d'esprit[21]. Погодите минутку; сейчас добудем материалов.
Она отправилась за бумагой и прочими письменными принадлежностями.
– Теперь стулья вкруг стола. Да живее, господа! Двигайтесь.
– Fi, какая скука, – зевнула Моничка. – Верно, опять эпитафии или вопросы да ответы?
– Нет, мы займемся сегодня поэзией, откроем фабрику стихов.
– Это как же? – спросил кто-то.
– А вот как. Я, положим, напишу строчку, вы должны написать под нею подходящую, рифмованную, и одну без рифмы. Отогнув две верхние, чтобы их нельзя было прочесть, вы передаете лист соседу, который, в свою очередь, присочиняет к вашей нерифмованной строке опять рифмованную и одну без рифмы и передает лист далее. Процедура эта начнется одновременно на нескольких листах, и в заключение получится букет пренелепых стихотворений, хоть сейчас в печать, которые и будут прочтены во всеобщее назидание. Понятно? Ну, так за дело.
Карандаши неслышно заскользили по бумаге, перья заскрипели, передаваемые из рук в руки листы зашуршали.
Моничка, приютившая под сенью своего пышного платья с одной стороны – мужа, с другой – Диоскурова, поминутно шушукалась с последним – вероятно, советуясь насчет требуемой в данном случае рифмы.
Куницын занялся Пробкиной. В начале барышня эта хотела вовлечь в разговор и офицера.
Он, не говоря ни слова, взял лист и, не задумываясь, приписал:
– Ужели, вздыхала, умру я бездетно?
Хоть черт бы какой приударил за мной!
Потом снова обратился к Моничке.
– Скверный! – пробормотала Пробкина и, с ожесточением в сердце, уже нераздельно посвятила свое внимание Куницыну.
Наденька и Ластов, сотрудничествуя в стихотворных пьесах всего общества, сочиняли одну исключительно вдвоем. Начала ее Наденька, и самым невинным образом:
– Эге, – смекнул он, – сердечный дуэт?
Наденька схватила лист в охапку, смяла его в комок и собиралась упрятать в карман. Ластов вовремя удержал ее руку, в воздухе, разжал ей пальцы и завладел заветным комком.
– Позволь заметить тебе, – обратился к нему Куницын, – что ты в высшей степени невежлив.
– Позволяю, потому что я в самом деле поступил невежливо. Но мне ничего более не оставалось.
– Лев Ильич отдайте! Ну, пожалуйста! – молила Наденька, безуспешно стараясь поймать в вышине руку похитителя.
– Не могу, Надежда Николаевна, мне следует узнать…
– Будьте друг, отдайте! Бога ради!
В голосе девушки прорывались слезы. Учитель взглянул на нее: очки затемняли ему ее глаза, но молодому человеку показалось, что длинные ресницы ее, неясно просвечивавшие сквозь синь очков, усиленно моргают. Он возвратил ей роковое стихотворение:
– На-те, Бог с вами.
Она мигом развернула лист, разгладила его, изорвала в мелкие лепестки и эти опустила в карман. Прежняя шаловливая улыбка зазмеилась на устах ее.
VI
– Вы, Лев Ильич, право, совсем одичаете, если станете хорониться за своими книгами. Не возражайте! Знаю. Вечный громоотвод у вас – диссертация. Что бы вам бросить некоторые частные уроки, от которых вам нет никакой выгоды? Тогда нашлось бы у вас время и на людей посмотреть, и себя показать.
– Да я, Надежда Николаевна, и без того даю одни прибыльные уроки.
– Да? Так полтинник за час, по-вашему, прибыльно?
– Вы говорите про Бредневу?
– А то про кого же? На извозчиков, я думаю, истратите более.
– Нет, я хожу пешком: от меня близко. Даю же я эти уроки не столько из-за выгодности их, как ради пользы; подруга ваша прилежна и не может найти себе другого учителя за такую низкую плату.
– Так я должна сказать вам вот что: заметили вы, как изменилась она с того времени, как вы учите ее?
– Да, она изменилась, но мне кажется, к лучшему?
– Гм, да, если кокетство считать качеством похвальным. Она пудрит себе нынче лицо, спрашивала у меня совета, как причесаться более к лицу; каждый день надевает чистые воротнички и рукавчики…
– В этом я еще ничего дурного не вижу. Опрятность никогда не мешает.
– Положим, что так. Но… надо знать и побудительны причины такой опрятности!
– А какие же они у Авдотьи Петровны?
– Ей хочется приглядеться вам, вот что!
– Ну, так что ж? – улыбнулся Ластов.
– Как что ж? Вы ведь не женитесь на ней?
– Нет.
– А возбуждаете в ней животную природу, влюбляете ее в себя; вот что дурно.
– Чем дурно? С тем большим, значит, рвением будет заниматься, тем большую приятность будет находить в занятиях.
– А, так вы обрадовались, что нашлась наконец женщина, которая влюбилась в вас? Вот и Мари также неравнодушна к вам. Прыгайте, ликуйте!
– А вы, Надежда Николаевна, когда в последний раз виделись с Чекмаревым?
Наденька покраснела и с ожесточением принялась кусать губу.
– Он, по крайней мере, чаще вашего ходит к нам, и я… и я без ума от него. Вот вам!
– Поздравляю. Стало быть, моя партия проиграна и мне не к чему уже являться к вам?
– И не являйтесь, не нужно!
– Как прикажете.
Куницын, вслушивавшийся в препирания молодых люде, которые вначале происходили вполголоса, потом делались все оживленнее, разразился хохотом и подразнил студентку пальцем.
– А, ай, Nadine, ай, ай, ай!
– Что такое?
– Ну, можно ли так ревновать? Ведь он еще птица вольная: куда хочет, туда и летит.
Наденька зарделась до ушей.
– Да кто же ревнует?
– На воре и шапка горит! Пора бы вам знать, что ревность – бессмысленна, что ревность – абсурд.
Тут приключилось небольшое обстоятельство, показавшее, что и нашему насмешнику не было чуждо чувство ревности.
Моничка как-то ненароком опустила свою руку на колени, прикрытые тяжеловесною скатертью стола. Вслед затем под тою же скатертью быстро исчезла рука Диоскурова, и в следующее мгновение лицо молодой дамы покраснело, побагровело.
– Оставьте, я вам говорю… – с сердцем шепнула она подземному стратегу, беспокойно вертясь на кресле.
Он, с невиннейшим видом, вполголоса перечитывал нерифмованную строчку на лежавшем перед ним стихотворном листе.
– M-r Диоскуров! Я вас, право, ущипну.
– Eh, parbleu, mon cher, que faites vous la, sous la table[22]? – с неудовольствием отнесся к доблестному сыну Марса супруг, слышавший последнюю угрозу жены, вырвавшуюся против ее воли несколько громче.
Мари, не собравшаяся еще с духом, начала, краснея, заминаясь, оправдываться, когда речь ее была прервана появлением отца Наденьки, Николая Николаевича Липецкого, осанистого старика с владимирской ленточкой в петличке домашнего сюртука.
Кивнув головою гостю ровно на столько, сколько предписано российским кодексом десяти тысяч церемоний отечественным нашим мандаринам, он снисходительно протянул ему левую руку.
– Кажется, видел вас уже у себя? Если не совсем ошибаюсь: г-н..?
– Лев Ильич Ластов, – предупредила учителя студентка. – Был шафером у Лизы. Впрочем, он явился не к вам, папа, а ко мне.
– Помню, помню, – промолвил г. Липецкий, пропуская мимо ушей последнее замечание дочери. – Весьма приятно возобновить знакомство. А вы-то по какому праву здесь? – вскинулся он внезапно с юпитерскою осанкой на швейцарку, торопливо приподнявшуюся при его приходе с дивана, но с испуга так и оставшуюся на том же месте.
Мари оторопела и, зардевшись как маков цвет, перебирала складки платья.
– Я., я… – лепетала она.
– Вы, кажется, забываете, какое место вы занимаете в моем доме?
– Это я усадила ее, – выручила девушку молодая госпожа ее, – она сама ни за что бы не решилась. Но я все-таки не вижу причины, папа, почему бы ей и не сидеть подобно нам? Кажись, такой же человек?
Сановник насупился, но вслед затем принудил себя к улыбке и потрепал подбородок дочери.
– Кипяток, кипяток! Как раз обожжешься. Ты, мой друг, думала, что я говорю серьезно? Я очень хорошо понимаю, что того… с гуманной точки зрения, и низший слуга наш имеет равное с нами право на существование и, прислуживая нам, оказывает нам, так сказать, еще в некотором роде честь и снисхождение. Вы, г. Ластов, разумеется, также из людей современных? Свобода личности, я вам скажу, великое дело! Вот и Надежда Николаевна паша может делать что ей угодно; мы полагаемся вполне на ее природный такт.
– А не отпускаете никуда без ливрейной тени? – сказала с иронией студентка.
– А, моя милая, без этого невозможно. Да и тут я, собственно говоря делаю только уступку светским требованиям твоей maman. Да вы то что ж прилипли к полу? – повернулся он опять круто, с ледяною вежливостью, к горничной, о которой было забыл в разгаре панегирика свободе личности. – Лампа в передней у вас зажжена?
– Я только собиралась зажечь, когда…
– Так потрудитесь окончить свое дело, а там мы еще поговорим с вами. Ну-с, скоро ли?
Мари со смирением оставила зал.
– С людьми необходима того-с… известная пунктуальность, – пояснил г. Липецкий, – чтобы не зазнавались. Вы понимаете? Как гуманно мое с ними обращение, явствует уж из того, что этой горничной я говорю даже: вы. Привыкла, ну, и пускай. В каждом человеке, по-моему, надо уважать личность.
– Что к это, однако, Куницыны? – заметила Наденька.
– А они также хотели быть? – спросил отец.
– Да, обещались. Но вы, папа, пожалуйста, убирайтесь тогда к себе, да и маменьки не присылайте: все как-то свободнее.
– Ах, ты, моя республиканка! Тут в передней раздался звонок.
– Ну, они. Quand on parle du loup…[17] Прощайте, nana, отправляйтесь. Вы, Лев Ильич, помните сказку про золотого гуся?
– Помню. Это где один держится за другого, а передний за гуся?
– Именно. Тут Куницын гусь; за ним вереницей тянутся Моничка, Диоскуров и Пробкина. Примечайте.
Ожидаемые вошли в комнату.
Куницын, розовый, но уже заметно измятый юноша, с вытянутыми в обоюдоострую иглу усиками над самонадеянно вздернутой губой и со стеклышком в правом глазу, с развязною небрежностью поцеловал руку Наденьки, которую та, однако, с негодованием отдернула, потом хлопнул Ластова приятельски по плечу.
– Что ж ты, братец, не явился на крестины нашего первородного? Вот, я тебе скажу, крикун-то! Sapristi[18]! Зажимай себе только уши. Наверное, вторым Тамберликом будет. И что за умница! По команде кашу с ложки ест: un, deux, trois[19]!
Madame Куницына, или попросту Моничка, востроносая, маленькая брюнетка, и Пробкина, пухленькая, разряженная светская кукла, звонко чмокнулись с молодой дочерью дома. Диоскуров, юный воин в аксельбантах, фамильярно потряс ей руку.
– Ну, что? – был ее первый вопрос ему. – Свели вы, по обещанию, денщика своего в театр?
– И не спрашивайте? – махнул он рукой. – Сам не рад был, что свел.
– Что так?
– Да взял я его, натурально, в кресла. Рядом с ним, как на грех, сел генерал. Филат мой и туда, и сюда, вертелся, как черт на юру, почесывался, пальцами, как говорится, обходился вместо платка. Вчуже даже совесть забирала. А вернулись домой – меня же еще укорять стал: «На смех, что ли людям в киятр-то взяли? Чай, много, – говорит, – денег потратили?» – «По два, – говорю, – рубля на брата.» Он и глаза вытаращил. «По два рубля? Да что бы вам было подарить мне их так; и сраму бы не было, и польза была бы». А уж известно, какую пользу извлечет этакий субъект из денег: просадит, с такими же забулдыгами, как сам, в ближней распивочной.
– C'est superbe[20]! – скосила презрительно губки Моничка. – Вперед вам наука: не сажайте мужика за стол – он и ноги на стол.
– Теперь я его, разумеется, иначе как плебеем и не зову: «Набей, мол, плебей трубку, подай, плебей, мокроступы». Что же, однако, mesdames, – предложил Куницын, – хотите поразмять косточки? Сыграть вам новый вальс brillant?
– Нет, уж избавьте, – отвечала студентка, – эквилибристические упражнения пригодны разве для цирка, а не для людей разумных, если случайно не соединены с гигиеническою целью. По мне уж лучше в маленькие игры.
– Ах, да, – подхватила Пробкина. – В веревочку или в кошку-мышку?
– В фанты, в фанты! – подала голос Моничка.
– Ну да, – сказала Наденька, – потому что в фантах можно целоваться. Все это плоско, избито. Под маленькими играми я разумею только les petits jeux d'esprit[21]. Погодите минутку; сейчас добудем материалов.
Она отправилась за бумагой и прочими письменными принадлежностями.
– Теперь стулья вкруг стола. Да живее, господа! Двигайтесь.
– Fi, какая скука, – зевнула Моничка. – Верно, опять эпитафии или вопросы да ответы?
– Нет, мы займемся сегодня поэзией, откроем фабрику стихов.
– Это как же? – спросил кто-то.
– А вот как. Я, положим, напишу строчку, вы должны написать под нею подходящую, рифмованную, и одну без рифмы. Отогнув две верхние, чтобы их нельзя было прочесть, вы передаете лист соседу, который, в свою очередь, присочиняет к вашей нерифмованной строке опять рифмованную и одну без рифмы и передает лист далее. Процедура эта начнется одновременно на нескольких листах, и в заключение получится букет пренелепых стихотворений, хоть сейчас в печать, которые и будут прочтены во всеобщее назидание. Понятно? Ну, так за дело.
Карандаши неслышно заскользили по бумаге, перья заскрипели, передаваемые из рук в руки листы зашуршали.
Моничка, приютившая под сенью своего пышного платья с одной стороны – мужа, с другой – Диоскурова, поминутно шушукалась с последним – вероятно, советуясь насчет требуемой в данном случае рифмы.
Куницын занялся Пробкиной. В начале барышня эта хотела вовлечь в разговор и офицера.
прочла она вслух. – Ах, m-r Диоскуров, будьте добренький, пособите мне?
– Давно уж тебя дожидалась я тщетно, —
Он, не говоря ни слова, взял лист и, не задумываясь, приписал:
– Ужели, вздыхала, умру я бездетно?
Хоть черт бы какой приударил за мной!
Потом снова обратился к Моничке.
– Скверный! – пробормотала Пробкина и, с ожесточением в сердце, уже нераздельно посвятила свое внимание Куницыну.
Наденька и Ластов, сотрудничествуя в стихотворных пьесах всего общества, сочиняли одну исключительно вдвоем. Начала ее Наденька, и самым невинным образом:
Ластов продолжал:
– Из-за домов луна восходит.
Не ограничиваясь определенною в игре двойною строчкой, Ластов отвечал четверостишием:
– А у меня с ума не сходит,
Что все изменчиво – и ты.
– Оставьте глупые мечты,
На жизнь практичнее взгляните,
ответствовала студентка.
– Увы! Как волка ни кормите,
А он все в лес; таков и я.
– Ну, вот! Как будто и нельзя
Однажды сбросить волчью шкуру?
Наденька насмешливо взглянула на Ластова и приписала в ответ:
– Да, шкуру, только не натуру:
Как волку вольный лес и кровь,
Так мне поэзия, любовь,
Предмет любви необходимы.
– Ага! Так вы опять палимы
Любовной дурью? В добрый час.
– В тебе же, вижу я, угас
Священный жар огня былого?
Девушка со стороны, сверху очков, посмотрела на учителя: не шутит ли он? Но он глядел на нее зорко и строго, почти сурово. Она склонилась на руку и, после небольшого раздумья, взялась опять за перо:
– Какого? Повторите снова.
И кудревато, и темно.
– Да, видно, так и быть должно,
Что нам уж не понять друг друга.
Хотя ты и лишишься друга —
Десяток новых под рукой.
Прощай, мой друг, Господь с тобой.
Студентка, уже раскаявшаяся в своей опрометчивости, вспыхнула и, не стесняясь ни рифмой, ни размером, черкнула живо, чуть разборчиво:
– Зачем же? Разве в мире тесно?
А впереди что – неизвестно.
– Как? Что я слышу? Прежний пыл
В твоей груди заговорил?
Не успела она дописать последнюю строку, как Куницын, сидевший насупротив ее, перегнулся через стол и заглянул в ее писание.
– Ты думаешь, что возбуждал во мне
Какой-то глупый пыл? Как бы не так!
Ничто, никто на свете
Не в состоянии воспламенить меня,
Всего же менее ты…
– Эге, – смекнул он, – сердечный дуэт?
Наденька схватила лист в охапку, смяла его в комок и собиралась упрятать в карман. Ластов вовремя удержал ее руку, в воздухе, разжал ей пальцы и завладел заветным комком.
– Позволь заметить тебе, – обратился к нему Куницын, – что ты в высшей степени невежлив.
– Позволяю, потому что я в самом деле поступил невежливо. Но мне ничего более не оставалось.
– Лев Ильич отдайте! Ну, пожалуйста! – молила Наденька, безуспешно стараясь поймать в вышине руку похитителя.
– Не могу, Надежда Николаевна, мне следует узнать…
– Будьте друг, отдайте! Бога ради!
В голосе девушки прорывались слезы. Учитель взглянул на нее: очки затемняли ему ее глаза, но молодому человеку показалось, что длинные ресницы ее, неясно просвечивавшие сквозь синь очков, усиленно моргают. Он возвратил ей роковое стихотворение:
– На-те, Бог с вами.
Она мигом развернула лист, разгладила его, изорвала в мелкие лепестки и эти опустила в карман. Прежняя шаловливая улыбка зазмеилась на устах ее.
VI
– Вы не признаете ревности, Рахметов?
– В развитом человеке не следует быть ей. Это искаженное чувство, это фальшивое чувство, это гнусное чувство, это явление того порядка вещей, по которому я никому не даю носить мое белье, курить из моего мундштука.
Н. Чернышевский
– Вы, Лев Ильич, право, совсем одичаете, если станете хорониться за своими книгами. Не возражайте! Знаю. Вечный громоотвод у вас – диссертация. Что бы вам бросить некоторые частные уроки, от которых вам нет никакой выгоды? Тогда нашлось бы у вас время и на людей посмотреть, и себя показать.
– Да я, Надежда Николаевна, и без того даю одни прибыльные уроки.
– Да? Так полтинник за час, по-вашему, прибыльно?
– Вы говорите про Бредневу?
– А то про кого же? На извозчиков, я думаю, истратите более.
– Нет, я хожу пешком: от меня близко. Даю же я эти уроки не столько из-за выгодности их, как ради пользы; подруга ваша прилежна и не может найти себе другого учителя за такую низкую плату.
– Так я должна сказать вам вот что: заметили вы, как изменилась она с того времени, как вы учите ее?
– Да, она изменилась, но мне кажется, к лучшему?
– Гм, да, если кокетство считать качеством похвальным. Она пудрит себе нынче лицо, спрашивала у меня совета, как причесаться более к лицу; каждый день надевает чистые воротнички и рукавчики…
– В этом я еще ничего дурного не вижу. Опрятность никогда не мешает.
– Положим, что так. Но… надо знать и побудительны причины такой опрятности!
– А какие же они у Авдотьи Петровны?
– Ей хочется приглядеться вам, вот что!
– Ну, так что ж? – улыбнулся Ластов.
– Как что ж? Вы ведь не женитесь на ней?
– Нет.
– А возбуждаете в ней животную природу, влюбляете ее в себя; вот что дурно.
– Чем дурно? С тем большим, значит, рвением будет заниматься, тем большую приятность будет находить в занятиях.
– А, так вы обрадовались, что нашлась наконец женщина, которая влюбилась в вас? Вот и Мари также неравнодушна к вам. Прыгайте, ликуйте!
– А вы, Надежда Николаевна, когда в последний раз виделись с Чекмаревым?
Наденька покраснела и с ожесточением принялась кусать губу.
– Он, по крайней мере, чаще вашего ходит к нам, и я… и я без ума от него. Вот вам!
– Поздравляю. Стало быть, моя партия проиграна и мне не к чему уже являться к вам?
– И не являйтесь, не нужно!
– Как прикажете.
Куницын, вслушивавшийся в препирания молодых люде, которые вначале происходили вполголоса, потом делались все оживленнее, разразился хохотом и подразнил студентку пальцем.
– А, ай, Nadine, ай, ай, ай!
– Что такое?
– Ну, можно ли так ревновать? Ведь он еще птица вольная: куда хочет, туда и летит.
Наденька зарделась до ушей.
– Да кто же ревнует?
– На воре и шапка горит! Пора бы вам знать, что ревность – бессмысленна, что ревность – абсурд.
Тут приключилось небольшое обстоятельство, показавшее, что и нашему насмешнику не было чуждо чувство ревности.
Моничка как-то ненароком опустила свою руку на колени, прикрытые тяжеловесною скатертью стола. Вслед затем под тою же скатертью быстро исчезла рука Диоскурова, и в следующее мгновение лицо молодой дамы покраснело, побагровело.
– Оставьте, я вам говорю… – с сердцем шепнула она подземному стратегу, беспокойно вертясь на кресле.
Он, с невиннейшим видом, вполголоса перечитывал нерифмованную строчку на лежавшем перед ним стихотворном листе.
– M-r Диоскуров! Я вас, право, ущипну.
– Eh, parbleu, mon cher, que faites vous la, sous la table[22]? – с неудовольствием отнесся к доблестному сыну Марса супруг, слышавший последнюю угрозу жены, вырвавшуюся против ее воли несколько громче.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента