Ночью в башне Звездочета горела свеча, вырезая окно полукругом в длинной темной махине, протыкающей небо. Я долго смотрел в окно на человека, вычерчивающего что-то при тусклом свете. Он тоже посмотрел на меня. Со смертельной печалью.
   – Звездочет, – я вздохнул и не дал себе расплакаться, пробираясь в комнату, – Кукольник тебя убил.
   – Знаю, – кивнул старик, склоняясь над своими схемами.
   – Что ты сказал ему?
   – Ничего. Но я не знал, кем он меня потом сделает, и вот… Сам посмотри. Прости меня, – Звездочет кивнул на стену, – Если бы он меня бросил, и я стал деревом или собакой, я бы не умел говорить, поэтому решил написать на всякий случай.
   Я взял свечу, пространство вокруг тут же изменилось, преломленное тенями. На стене кровью были выведены три цифры: 795.
   – Я хотел оставить тебе знак. Чтобы ты знал, что именно Кукольник ищет. Период соединения в одну линию Сатурна с Юпитером… С приближением Марса. Через 795 лет… Мы бы могли повторить это.
   – Он видел?
   Звездочет вздохнул и кивнул.
   – Он вернулся, увидел и убил меня.
   – Ты не знаешь, куда он дел твое тело?
   Звездочет качает головой.
   – Мне пора, – я обнимаю твердое прохладное тело.
   – Ты будешь искать? – все понял Звездочет. – Ты будешь искать эту женщину? Не ошибись с годами – период! – вот что важно.
   Кукла Звездочета – темный силуэт в остроконечном колпаке – замирает в подсвеченном окне. Пока я лечу в семьсот девяносто пятый год, я цепляюсь за нее глазами и прощаюсь, как с маяком. Мне показалось вдруг, что чернота неба так сгустилась, что я растворяюсь в ней, лицо заволокло душным бархатом бесконечного пустого пространства, но даже сквозь мрак, заложивший ватой уши, звук капающей в воду капли был оглушительным. Я открыл глаза пошире и увидел…
 
   – Это водяные часы, – женщина стояла рядом со мной в небольшом дворике. Я сразу почувствовал, что это она. Я не поворачивал голову, чтобы рассмотреть ее лицо, я просто приблизился пчелой к капле воды, в которой оно отражалось. Для нее это было мгновение, в котором яркая пчела мелькнула у изящного сооружения из камней и золотых сосудов. Для меня – несколько секунд остановленного времени, за которые мозаичные глаза насекомого поделили ее лицо на части и впечатали в память навсегда. Она была такая …
   – Это ты – новый друг повелителя? – женщина изогнулась, заглядывая мне в лицо. Душной пахучей волной всколыхнулись черные вьющиеся волосы с вплетенными в них бусинами.
   – Это ты – его сказочница? – я решился и посмотрел. – Помнишь меня? – спросил я шепотом прямо в удивленные зрачки.
   Причудливо вычерченный яркий рот приоткрылся, тело ее напряглось, она отставила ногу, готовая в любой момент сорваться и убежать, но вместо этого плавным движением руки закрыла лицо прозрачной тканью. Я улыбнулась: она уже не смотрела на меня, как на забавного мальчика, она испугалась власти мужчины!
 
   Этой ночью калиф Гарун аль Рашид не пошел со мной бродить по Багдаду, переодевшись в нищенские одежды. Мы так гуляли уже несколько ночей, это я предложил калифу новое развлечение, и он, после изрядно заплесневевших утех с женщинами в гареме, кормления животных своего зоопарка провинившейся свитой, курения дымка горящей травы и потной бешеной гонки на любимом скакуне, обрадовался новому развлечению больше, чем я. Дележ милостыни нищими – со сверканием ножей и громкими ругательствами, выброшенный в канаву из окна, почти что к нам под ноги, трупик только что рожденного младенца, утехи воинов из ночной охраны с женщинами-уродами, тайная игра в камушки на жизнь в доме горшечника – все это наполняло Гаруна странной возбуждающей силой, и он не мог спать, хотя к рассвету еле волочил ноги.
   Этой ночью калиф со сказочницей рассматривали небо в трубу, и у меня тоскливо сжалось сердце: я вспомнил Звездочета. Потом женщина рассказывала сказку, лежа на ковре в подушках. Гарун слушал ее напряженно, потягивая из длинного кувшина дымок. В особо напряженных моментах, когда в ее сказке дрались или любили, женщина вставала и начинала танцевать. Голые узкие ступни из-под блестящих шаровар, быстрое мелькание гибкого тела и медленное, волнами – не успевающих за телом тяжелых волос, дурманили меня головокружением как молодое вино. Я тогда вставал и подходил к окну глотнуть душной ночи. Где-то за стенами дворца по городу ходил человек, стучал в колотушку и кричал: «Спать! Спать!» Он так странно волновал меня, что иногда я не выдерживал и уходил к нему, задержав время и плетясь сзади истощенной собакой. В лабиринтах каменных улиц он был одинок, колотушка стучала, он кричал, напрягая горло, и шел с закрытыми глазами.
   Гарун встал, когда женщина, дойдя в своей сказке до самого напряженного момента, заявила, что остальное он узнает завтра, и подошел к окну. Она всегда обрывала сказку на рассвете, когда небо только-только начинало подсвечиваться новым днем. Гарун показал мне прекрасную, похожую на застывшую музыку, картинку на куске шелка и спросил, не знаю ли я, где живут такие уроды?
   На картинке толстый мужчина с напомаженными и искусно уложенными длинными волосами, стоял в боевой стойке с мечом в руке. Его длинные многослойные одежды развевались, на круглом личике узкие глаза едва намечались полукружьями щелочек, а рот был вырисован тщательно и ярко. Я вдохновенно рассказывал ему про народ, который по древности может сравниться с династией Аббасидов (если бы я сказал, что этот народ древнее династии Гаруна, он бы прирезал меня на месте своим дорогим кинжалом, а я хотел еще любоваться женщиной, которую бы выбрал, точно бы выбрал! если бы не та родинка на щиколотке семьсот девяносто пять лет назад). Я сказал, что народ этот умен и искусен в ремеслах, что именно этими смешными коротышками изобретен порох. Гарун не верил, что кучка сыпучего черного песка может повредить дому и убить лошадь, я устал, мы прилегли в подушки на ковре, и Гарун спросил, задумчиво отслеживая глазами гаснущие звезды в окне, живет ли кто там, далеко в небе?
   – Нет, – сказал я, засыпая, – там никого нет.
   – Мой звездочет говорит, что построит такую трубу, в которую можно будет увидеть яркие огоньки еще ближе, на них должны жить говорящие змеи и летающие кони, – возразил Гарун.
   – Там никто не живет. Эти звезды огромны, но на них никого нет.
   – Откуда ты знаешь?
   – Я там был.
   – Ты слишком самоуверен, но почему-то я верю в твои выдумки, – калиф не рассердился. – А кто тогда сделал звезды, и зачем?
   – Звезды у нас делает Звездочет.
   – Из чего твой звездочет делает звезды? – подался ко мне Гарун.
   – Это всплески энергии, из которых не получилось живой клетки. Как бы это объяснить.. Из правильных и хороших икринок рыбы получаются головастики, а плохие так и остаются не ожившими.
   – Кто наметал столько икры?! И кто это вылупливается из хорошей звезды?
   – Не из звезды, – я зевнул, с трудом борясь со сном, – из всплеска энергии. Это маленький взрыв огромной силы, из которого может образоваться клетка, а может – застывшая масса отвердевшего пространства. Клетка начинает жить, размножаться, пока не выстроит свою вселенную – человека, животное или растение. Ты весь состоишь из крошечных клеток, они размножаются – ты живешь. Представь, что на какой-то твоей клетке внутри твоего тела сидит маленькое существо и смотрит в трубу на другие клетки.
   – А мой гнедой жеребец покрыл гнедую кобылу, и у них родился жеребенок пятнами! Как такое может быть? Я не понимаю, что ты говоришь. Откуда ты пришел? Куда ты идешь? Что ты делаешь в моем дворце? Я вспоминал, вспоминал, но так и не смог вспомнить, когда ты появился! Почему мне кажется, что я тебя знаю всегда?
   – Потому что я – это ты, а ты – это я.
   – А если я тебе отрублю голову, я умру? – хитро прищуривается калиф.
   – Нет. Тебе будет очень стыдно. Ты никогда себе этого не простишь.
   – Если ты все знаешь, скажи, кого я собираюсь наградить, а кого убить?
   – Ты считаешь Карла Великого своим другом и хочешь наградить его, подарив ключи от Гроба Господня. Ты будешь дарить ключи в Ерусалиме, на тебе будет надета самая длинная твоя чалма и рубин у лба. Ты подаришь ему еще и слона, Карл будет знать, что ему в подарок привезут животное, он представит себе леопарда, но ты привезешь слона.
   – Великий Арабский калифат распался, – вздохнул Гарун. – Карл отличный воин, он мне как воин – ровня. Он провел франков через Альпы и разбил лонгобардов! Все знают, что я его хочу наградить. Мне уже подбирают слона, об этом ты тоже мог узнать. Моя самая длинная чалма всегда на мне, когда я в торжестве, а рубин – мой любимый камень! Ты ничего нового не сказал. Может, ты меня удивишь, если скажешь, кого я захочу убить?
   – Ты захочешь убить свою сказочницу.
   – Ложь! – калиф вскочил и схватился за кинжал. – Она мне дороже моего коня! Я могу жениться на ней, но убить – никогда!
   Мне стало скучно. Что я делаю? Что я могу изменить? Сон прошел окончательно. Пора уходить. Прощай, сказочница!
   – Ты убьешь ее, если дашь Кукольнику победить себя. Как только ты почувствуешь беспричинную ярость, как только ее недосказанная сказка почудится тебе оскорблением, как только запах крови станет самым желанным, значит, в тебя вселился Кукольник, а Кукольник всегда побеждает.
   – Молчи, подстрекатель! Меня изводят все ее недосказанные сказки, запах от ее волос, ее ум и невинность! Вчера мне захотелось прокусить ее шею и попробовать кровь на вкус!
   – Значит, Кукольник уже здесь. Прощай.
   Калиф кричит и топает ногами, он зовет стражу, стража бегает за мной по дворцу, шум разбудил сказочницу, она подходит к двери и выглядывает – голая, я невесомо падаю сверху прямо на ее вьющиеся волосы белым перышком, она ловит перышко в ладонь и идет спать дальше, прижав кулачок со мной к груди.
 
   Когда я вернулся, чтобы посмотреть на моего выросшего ребенка, я попал на его казнь.
   Он стал мужчиной, крупным и красивым, а любительница голубей с родинкой на щиколотке почти не изменилась: она не утратила детского удивления в лице и порывистости движений. Я забрал его в себя, чтобы мой ребенок не достался Кукольнику, а она плакала, потому что смерть была, а похорон не было. Я ничего не чувствовал, только досаду. Меня не радовали даже судорожные и бесполезные поиски Кукольником моего сына. Он метался смерчем по всей земле, он завывал ночным ветром в трубах тех домов, где люди скорбели и плакали, потеряв сыновей, но он не нашел его.
   – Он все-таки убил твоего ребенка? – спросит меня Аспасия.
   Я скажу, что его убили люди. Она спросит, не жалею ли я о сыне? Я скажу, что мне скучно. Люди мне противны, а куклы раздражают. Она скажет, что я захотел попасть в конец лабиринта, а сперва нужно было найти начало. Я скажу, что у лабиринтов не бывает конца и начала, есть вход и выход. Она скажет, что я вошел через выход, а вышел через вход. Я скажу, что вход и выход – это одно место, как жизнь и смерть. Она скажет, что я бесчувственен, как и полагается ребенку, но что я вырасту, несмотря на угрозы Кукольника, если только смогу узнать что-то, чего не знает он. Думай, скажет она, думай же, мой бедный, мой грустный, мой прекрасный, мой нежный мальчик. Я скажу… Я ничего больше не скажу. Я заплачу, и не будет никого, кто захочет собрать мои слезы в выброшенные морем ракушки.
 
   Молодой инспектор криминальной полиции и пожилой неопрятный следователь уныло разглядывали голый торс мужчины. Этот обрубок без головы, рук и ног был обнаружен в мусорном контейнере спального района на окраине Москвы. Сначала тело отвезли в ближайший морг, сотрудники местной милиции составили описание. Они подробно указали все имеющиеся на торсе родинки, седой волосяной покров, слаборазвитость грудных мышц и мышц живота, что указывало на спокойную, без излишних физических усилий жизнь обладателя этого торса, мужчины, приблизительно от шестидесяти до семидесяти лет.
   Следователь раз десять подумал, прежде чем решиться и приказать доставить торс ему. Инспектор же настаивал на доставке, горячо призывая следователя осознать очевидное: кто-то раскидывает по городу расчлененку, и это может быть делом рук одного человека.
   Следователь устал в который раз объяснять, что руки, найденные ими на днях, принадлежат одной женщине, голова – другой, а тело – старику. Инспектор с неохотой соглашался признать фактор наличия в их профессии совершенно не связанных друг с другом случайностей или закономерностей, но почему-то был точно уверен, что в данном случае эти разрозненные останки людей как-то связаны друг с другом.
   Вечером старик позвонил в квартиру, в которой были обнаружены голова и руки. Трубку взял мальчик. Старик попросил встретиться, мальчик согласился на зоопарк. Инспектор доложил, что мальчик сирота, родителей нет, находится на попечении дядюшки, который в данный момент в отъезде и к найденным останкам навряд ли имеет отношение.
   – Только не обезьянник! – старик протестующе выставил руки перед собой и остановился, как только у них проверили входные билеты в зоопарк.
   – Именно что обезьянник, – настоял мальчик.
   Под вопли и визги словно обезумевших обезьян старик пытался говорить, но потом замолчал, уставившись в разделительную сетку и то и дело вытирая лоб платком. Поговорить, похоже, придется разве что у слона. Или у бегемота, хорошо бы он не вылезал подольше из своей вонючей лужи.
   – Почему тебе не нравятся обезьяны? – мальчик оторвался взглядом от мелькающих за сеткой темно-коричневых тел и посмотрел на старика.
   – Мне кажется, что они – карикатура на людей! – прокричал старик. – Мне становится стыдно, – тут старик отвернулся от занимающегося онанизмом шимпанзе. Слишком резко отвернулся, это привлекло внимание мальчика, он нашел глазами шимпанзе.
   – Они действительно были сделаны в насмешку над людьми, – совершенно серьезно заявил подросток и поинтересовался: – Ты – сыщик?
   Старик кивнул.
   – А ведь тебе не нравится смотреть на них не потому, что они – насмешка. А потому, что в своем естественном поведении зеркально отображенного но карикатурного образа человека, они человека унижают. Своей свободой, раскрепощенностью и наглостью.
   – Подумайте, какие сложности! – пожал плечами старик, – Я только знаю, что мне противны обезьяны. Если ты считаешь, что они мне противны как изнанка меня самого, раскрепощенного и наглого, ну что ж, может, и так, – старик взял мальчика за руку и отвел к скамейке. – Никто, – сказал он, с удовольствием усаживаясь и разглядывая гуляющую публику, – не заставит меня смотреть на самого себя, обросшего грязной шерстью и трясущего в возбуждении половым членом. Или мы сидим и разговариваем тут, или, в крайнем случае, идем смотреть на слона.
   – Сидим тут и разговариваем, не надо слона, – вздохнул мальчик и поинтересовался: – Вы зачем меня позвали? Вы нашли что-то еще? Постойте, – подросток тронул рукой старика за колено, растянув рот в глупой улыбке узнавания, – вы нашли тело Звездочета?!
   Старик вздохнул, выдохнул и решил больше не тратить время на душевные беседы, на выяснение состояния мальчика, проснувшегося в комнате, где скромненько в углу лежат отрубленные руки и голова. Старик безразличным тоном поинтересовался, сколько еще будет продолжаться отсутствие дядюшки – хозяина квартиры – и как зовут врача, у которого мальчик наблюдается? Узнав, что подросток не состоит на учете у психоневролога, старик решил это тут же исправить, достал мобильный телефон и вызвал психологическую санитарную службу прямо в зоопарк.
   – Зачем вам это? – заинтересовался мальчик, но желания удрать или возмутиться не проявил.
   – Как только мне скажут, что ты психически здоров, я задам тебе все интересующие меня вопросы. С надеждой получить адекватные ответы. А пока у меня такое чувство, что ты малость свихнулся, хоть и не утратил намерения поиздеваться. Трудно мне с тобой говорить, я не умею говорить с детьми. Ну-ка, послушай… Это нас? – старик встал и взял мальчика за руку. По громкоговорителю объявили о приезде «скорой помощи».
   – Не имеете права без адвоката, – зевнул мальчик, – я же к вам по-хорошему, я же вас в зоопарк пригласил, а вы!
   – Посидишь пару дней в клинике под наблюдением специалистов, ничего страшного. Но если вдруг объявится наконец неуловимый дядюшка, если ты укажешь какого-нибудь близкого родственника, или хорошего знакомого старше двадцати пяти лет, я сразу же…
   – У меня никого нет, – перебил его мальчик. – Патологически одинок.
 
   В детском отделении психиатрической клиники был тихий час. Я без сожаления смотрел на недоделанных кукол разного возраста и детей, рожденных невпопад и потерявшихся во времени и пространстве. Они счастливы хотя бы тем, что совершенно не осознают границу между смертью и жизнью, тогда как для взрослых и по здешним понятиям психически здоровых людей, эта граница переживалась весьма болезненно: при смерти кого-либо, окружающие сокрушались и страдали, а во время своего рождения – что практически было одно и то же – орали от страха как резаные.
   Ну что ж, я был прав, что пришел искать тело Звездочета в то самое пространство, где нашлись руки не понравившейся мне куклы и голова Аспасии.
   – Я мышка, – шепотом сообщил карапуз с непомерно большой и лысой головой.
   – Нет, – вздохнул я, – это я мышка. Белая.
   Конечно, риск был, но те пару минут, что я скользил по только что вымытому линолеуму розовыми когтистыми лапками, уборщица употребила не на попытку моего истребления, а на непереносимый визг, который был странным для тучного тела с отекшими ногами – как будто орал нечаянно попавший в закрывающуюся дверь котенок. Визг прекратился, когда ее потрогал сзади неслышно подобравшийся большеголовый лысый ребенок. Он спросил с надеждой:
   – Я тоже мышка?
   Внизу в отделении для взрослых были отдельные комнаты для буйных с обшитыми стенами и полом, палаты, где люди лежали привязанные крепко за руки и ноги и большая игровая комната, в которой проводили время самые спокойные и благонадежные. Я осмотрелся, надеясь в этом скопище заблудившихся во времени и пространстве людей обнаружить что-нибудь интересное, и сразу же узнал художника.
   Он стоял, расставив ноги, и энергично двигал рукой с судорожно сведенными в захвате невидимой кисти пальцами перед невидимым ни для кого, кроме него, мольбертом.
   – Художник, – я подошел и поклонился.
   Мгновенный взгляд-бросок в мою сторону:
   – Ты меня знаешь?
   – Да, Художник.
   – Краски ни к черту, ни к черту! Ты мой служка? Ты рассыльный из лавки? Мне обещали свежие яйца, говорят, у этой торговки яйца с ярким желтком. А, может быть, ты посланник? – рука дернувшись, бросает невидимую кисть и цепко хватает меня за больничную рубаху: – Скажи Кукольнику, что я умер. Я умер! Нищий и больной. По дороге в Рим. Так и скажи, я не дошел до Рима, а натурщица бросила меня еще раньше. Просто исчезла и все. У меня все украли, ты не знал? Мой служка или натурщица указали на тайники. Все вынесли, все, – его изможденное лицо сморщилось, нагоняя слезы, но слезы не пришли. – Ты знаешь, кто я?!
   Я оторвал от себя сильную руку, развернул ее вверх ладонью, посмотрел на переплетение звездных нитей и опять чуть поклонился.
   – Ты Караваджо. Зачем ты понадобился Кукольнику?
   – Он ищет женщину. Он хотел забрать мою натурщицу, а я заколол его шпагой. Испанский король обещал защиту, я бежал из Рима.
   – Ты заколол Кукольника шпагой?
   – Я очень вспыльчив. Ничего не могу поделать, – старик вдруг сел на пол и поманил меня пальцем к себе: – Но он ее не нашел! Один мальтийский рыцарь отрекся от всего сущего, когда увидел мою «Смерть девы Марии»!
   – Она умерла? – спросил я шепотом и тут же понял, что сморозил глупость.
   – Да нет же, придурок, это картина такая, я нарисовал картину с натуры, как она может умереть!! На Мальте мне было хорошо, – старик вздохнул, – пока меня не посадили в тюрьму. Ерунда, проткнул одного высокомерного мальтийца, но у них с этим строго.
   – Я хочу видеть эту картину, – я встал и протянул ему руку.
   – Бежал в Неаполь, просил о помиловании, – старик с трудом поднялся и гордым жестом забросил через плечо край невидимой одежды. – Меня опять бросили в тюрьму, судьба отвернулась, я видел только ее костлявый зад. Будь все проклято! Столько раз уходить от возмездия и оказаться ложно обвиненным, ну как тут не поверить в торжество высшего разума! Куда ты меня ведешь?
   – Мы вернемся обратно. Я буду растирать тебе краски.
   – Мальчик, ты что тут делаешь? – санитар с опухшим лицом вглядывался в меня. Тошнотворно пахнуло переработанным высоко-градусным напитком.
   – Ничего, – отвернул я лицо, – я сейчас выпал из периодов, чтобы найти Караваджо.
   – Пошел прочь, это мой служка! – старик вздернул голову и старался смотреть на санитара сверху. – Ты стражник? Где твое копье?
   Я показал санитару мордочку подскального осьминога в тот момент, когда он нацеливается ртом на добычу. Санитар отшатнулся, бессмысленно тараща глаза, и быстро ушел.
   – Куда мы вернемся? – Караваджо оперся о мое плечо и осмотрелся. – Я ведь сын простого каменщика, потом слуга, потом рисовальщик фруктов на картинах мастеров. Но я же и первый в вещественном реалисе!
   – Мы вернемся в тысячу пятьсот девяностый год.
   – Тысячу… пять…ностый, – бормочет старик, рука на моем плече тяжелеет. – Ради всего святого, почему именно туда?!
   – Потому что это семьсот девяносто пять умноженное на два. А в семьсот девяносто пятом году я уже мою женщину видел. Она отлично выдумывала сказки. Звезды выстроятся в одну линию. Я опять ее увижу. Не останавливайся, старик. Только не останавливайся.
   – Я не пойду, – Караваджо оседает у стены. Торчат, чуть прикрытые больничным балахоном острые коленки. – Я опять убью Кукольника и судьба моя будет проклята! Куда… Куда я хочу? Я не хочу приносить уголь и выносить помои, не хочу рисовать фрукты и бегать по приказам…Отведи меня туда, где я совсем ничего не помню, где я маленький и не понимаю, зачем живу…
   – Ты не можешь убить Кукольника. Вставай. Идем же. Откуда ты вообще знаешь это имя?
   – Он сказал. Когда я отказался показать ему девушку, изображенную «Амуром-победителем», он закричал: «Ты знаешь, с кем разговариваешь?! С самим Кукольником!» А мне что? Я спросил, знает ли он, с кем разговаривает?! Я не пойду с тобой. Мне нужно закончить здесь картину. Я допишу «Лютниста». Я все картины делал с нее. «Вакх» – тоже она. Если бы я не стал делать «Смерть девы…», может, я бы не накликал на себя несчастья. Вот тебе золотой, мальчик. Принеси вина. – Караваджо уронил голову на скрещенные руки и затих.
   Я сел рядом на пол. Толкнул его плечом.
   – Если ты не пойдешь со мной, ты останешься здесь. В этом самом месте, куда тебя засунул Кукольник. Ты умер по пути в Рим, но остался старым. Ты сейчас в том возрасте, в котором умер. Это значит, что Кукольник очень на тебя обижен и зол.
   – Конечно, зол! Я два раза проткнул его шпагой! – Караваджо поднял голову и вздернул вверх подбородок.
   – Пойдем со мной. Вернемся туда. Даже самая незначительная деталь может иметь важные последствия. Мы что-нибудь изменим. Иначе ты останешься в вечности старым, как Звездочет. Ты второй такой человек, награжденный злобой Кукольника. Ты не будешь собакой, птицей, другим человеком, куклой, цветком или овощем, ты будешь только стариком, умершим по дороге в Рим.
   – Не пойду. И я не хочу быть собакой или овощем. Оставь меня. Раз уж так получилось, пусть я останусь таким. Хоть какое-то спокойствие. Больше ничего не случится, и шпагу мне уже не удержать.
   – Сколько дней ты здесь? – я вгляделся в близкое изможденное лицо. В коричневые наплывы морщин и пронзительные глаза.
   – Нисколько. Солнце еще не садилось.
   – Значит, на рассвете ты опять умрешь. Нищий и больной. Каждый рассвет будет одинаковым. Ты то, что люди в этом времени называют привидением. Через несколько рассветов ты обезумеешь и будешь умолять, просить нормальной смерти.
   – Кто ты… такой?! = выдохнул старик. – Что тебе от меня надо?
   – Ничего. Мне нужна твоя натурщица.
   – Ах ты, щенок! – Караваджо замахнулся, вставая.
   Я убегал сначала медленно, оглядываясь, потом, когда убедился, что гнев его неукротим, быстрее и быстрее, в расщелину между малахитовым свечением холода и оранжевым пологом огня.
 
   Она была беспокойной натурщицей. Она ловила солнечных зайчиков, почесывалась, хихикала, просила есть, пить и выйти по нужде в тот момент, когда глаза Караваджо теряли земное притяжение и он переставал понимать что-либо, завороженный ее образом, украденным кистью и проявившимся на холсте. Вечерами мы сидели втроем у огня и молчали, и не было у меня раньше никогда, и я знаю, что никогда уже не будет таких вечеров, хотя, как я смею провоцировать самого себя?! В любой момент, как только я разочаруюсь чучелом в кабинете мужа Нинон Ланкло, я могу тут же броситься в эти вечера, в их тепло и негу, в миндалевидные глаза девушки, в разбавленное вино, в тихое содрогание времени у меня на коленях – это мурлычет кошка. Я просто смотрел, она молчала, Караваджо, обессилев, грелся у огня и пил вино, кошка дрожала внутренностями, и ее шерсть пахла свежим сеном. Потом девушка брала лютню, смешно, но «Лютнист» не умел толком играть, она перебирала струны и смеялась, и на лице художника появлялось узнавание, и он возвращался к нам из воронки вдохновения или забытья. И мне ничего от нее не было нужно, как и от сказочницы, я просто не хотел, чтобы Кукольник нашел мою женщину. Потому что она была моя. Я ни разу к ней не прикоснулся, не задел крылом, не потерся усатой мордой молодого тигра, не ткнулся влажными ноздрями коня, не пощекотал холодным телом змеи ее ноги, когда она болтала ими в ручье.