Атауальпа смотрел на труп так же, как на опал. Его скорбь походила на улыбку.
   На равнине с тридцатью тысячами человек стоял Калькучима, старейший военачальник Инки. Пленение его государя, выполненное так неожиданно, посредством грубого насилия, какими-то неведомыми существами, которые казались ему свалившимися с облаков, совершенно расстроило старика. Добиваясь свидания с ним, наш генерал приглашал его приехать в Кахамарку. Он отклонил приглашение. Тогда Писарро добился приказа Инки, — и Калькучима немедленно же тронулся в путь. Он прибыл в город в сопровождении многочисленной свиты. Подчиненные несли его на открытых носилках, и горожане оказывали ему знаки почтения, на которые он имел право, как первый слуга царя. Сам же он, при посещении Атауальпы, приблизился к царю босой, как самый ничтожный из его подданных, с камнем на спине — эмблемой безграничной покорности. Он упал на колени, облобызал руки и ноги своего государя и залился слезами.
   Я был свидетелем этого свидания и не могу отрицать, что оно меня растрогало. А на лице Атауальпы я не заметил ничего — даже признака радости по случаю свидания с самым преданным своим советником. Он просто поздоровался со стариком, затем, не сказав ни слова, протянул ему прекрасный опал, присланный его сестрой и супругой. Это означало смертный приговор для Уоко — и старый Калькучима, убитый горем, зашатался, зарыдал и удалился при поддержке своих слуг.

15

   Тем временем обнаружилось, что переводчик, вероотступник Фелипильо, увлекаемый все дальше по пути измены, в порыве плотской страсти позволил себе посягнуть на одну из молоденьких жен Инки. В прежнее время он и во сне не осмелился бы помыслить о подобном деле; это было самое ужасное преступление, какое только мог совершить перуанец. Атауальпа сказал генералу, что подобное поругание, учиненное таким ничтожным человеком, для него тяжелее самого плена. Он был бледен от негодования, когда говорил это.
   После этого случая озлобление Фелипильо против своего некогда всемогущего повелителя перешло все границы, и он вознамерился окончательно его погубить. Фелипильо обвинил его перед генералом в заговоре с Калькучимой, который должен был напасть на испанцев и истребить их всех до последнего человека.
   Свою клевету он подкрепил самыми страшными клятвами.
   Более расположенный довериться доносчику, нежели доверяя ему в действительности, Писарро принял его слова к сведению. Донос открывал ему путь, которым он мог уклониться от выполнения рискованного обязательства, касавшегося освобождения государя, и он решил нарушить договор, безразлично, посредством ли насилия или коварства.

16

   Когда масса выданного нам золота увеличилась настолько, что недоставало всего около трех ладоней до красной черты, не стало никакой возможности сдерживать нетерпение наших людей; они решительно приступили к генералу с требованием разделить сокровища. А ему такое требование было на руку, потому что облегчало выполнение его темных замыслов.
   Впоследствии Эрнандо де Сото и я не могли отказаться даже от подозрения, что нетерпение нарочно разжигалось среди наших людей.
   В целях справедливого и равномерного распределения было принято решение расплавить все золото и превратить его в слитки; добыча наша состояла из бесконечно разнородных предметов, изготовленных из золота весьма различного достоинства.
   Уже на следующий день хранилище было опорожнено, причем принимались самые тщательные меры к охране драгоценностей. Вслед за тем генерал призвал несколько местных золотых дел мастеров; согласно данному им распоряжению, все чудесные сосуды, блюда, кубки. кувшины, столовая посуда, подносы, вазы, подсвечники, храмовая утварь, плитки, пластинки, курильницы, идолы, браслеты, маски, все стенные украшения, колонки, цепи, знаки религиозного сана — все эти изделия, нередко высокой художественной ценности, были расплавлены и превращены в слитки.
   В числе других вещей особенно врезался в мою память сделанный из золота фонтан; он выбрасывал кверху искрометный золотой луч, а по краям воды, воспроизведенной из золота с поистине волшебным искусством, казалось, играли золотые птицы и ящерицы. Таким образом, мастерам приходилось своими руками разрушать то, что они сами создавали с такой любовью и старанием; они трудились день и ночь, но золота было так много, что после целого месяца работы им все еще не удалось расплавить всей массы металла.
   Между тем с морского побережья, из Сан-Мигеля, прибыл долголетний соратник и друг генерала, дон Альмагро, вместе со своими людьми. Они потребовали, чтобы мы поделили с ними сокровища, и притом с таким наглым вызовом, как будто мы были их крепостными. Разгорелись споры, вспыхнула ярким пламенем взаимная вражда, улицы, дворы, дома и палатки огласились криками и звоном оружия, зависть и корыстолюбие отравили все души; даже по ночам люди засыпали тревожным сном.
   В вечерний час Атауальпа вышел на порог своей тюрьмы и смотрел на площадь затуманенным взором.
   Я стоял на ступенях лестницы подле него.
   На плечах его был плащ из шкурок летучих мышей, мягкий и гладкий, как шелк, а голова была повязана льяуту — родом шали из тончайшей ткани необычайно яркой окраски.
   Как раз в это время вспыхнула жестокая ссора между двумя солдатами — один был из нашего отряда, другой из числа людей Альмагро — из-за золотой черепахи; обоим хотелось вытащить ее из плавильни и каждый желал завладеть ею. Тотчас же они обнажили мечи; два удара, вскрик — и тот, кто принадлежал к нашей партии, по имени Хакопо Куэльяр, лежал на земле, но и в предсмертных судорогах не выпускал зажатую в кулаке черепаху и отталкивал, уже окутанный смертной тьмой, хищные руки, которые тянулись к черепахе. Я оттащил убийцу.
   Сцена привлекла внимание Инки с неодолимой силой. Стража подозрительно обступила его, но он не замечал ее. Он пристально всматривался в труп, глаза его потемнели и имели такое выражение, как будто ему страстно хотелось проникнуть взглядом в грудь мертвеца, как за стекло, и удостовериться, из какого материала была сотворена непостижимо чуждая для него душа этого человека. Затем я видел, как Инку охватил ужас: переведя глаза на немногих последовавших за ним слуг, он сказал им еле слышным, прерывающимся голосом, указывая на неподвижное тело:
   — Смотрите, золотая черепаха пьет его кровь.
   В ту пору я уже настолько научился его языку, что мог понять эти детские наивные, но страшные слова.

17

   Наконец, наступил день, когда он потребовал у генерала свободы, ссылаясь на то, что им выполнены все условия заключенного с нами договора.
   Да, он требовал свободы, хотя и чувствовал, что освобождение его будут всячески задерживать, хотя в нем уже зарождались и еще более черные подозрения.
   Эрнандо де Сото, все более завоевывавший доверие пленника и оказывавший ему немало мелких услуг и одолжений, явился его посредником у генерала. Писарро его выслушал, но медлил дать какой-нибудь определенный ответ. Только по прошествии нескольких часов он велел передать Инке через казначея Рикельме, прибывшего к нам вместе с доном Альмагро, что выкуп не выплачен полностью, — помещение не было заполнено вплотную до самой красной черты.
   Атауальпа выразил по этому поводу свое удивление и возразил — как это и отвечало действительности, — что если положенный предел не был достигнут, то в этом не было его вины: стоило бы обождать еще каких-нибудь три дня, и все следуемое золото было бы налицо; впрочем, для него нет ничего легче, как доставить все недостающее количество.
   Генерал пожал плечами и сказал, что на это он пойти не может. Он знал, в чем дело: из городов все еще прибывали посылки; их не допускали в Кахамарку.
   Писарро распорядился составить и публично обнародовать в лагере объявление, согласно которому освобождал Инку от всяких дополнительных обязательств по уплате выкупа, но тут же прибавил, что безопасность его и его войска требует, чтобы Атауальпа оставался в плену до тех пор, пока не подойдут подкрепления из Панамы.
   Услышав о таком коварном обходе договора и прочитав упомянутый манифест, Сото отправился к генералу, и у них произошло бурное объяснение. Генерал сказал, что располагает точными сведениями об интригах Атауальпы, о его тайных сношениях и что солдаты, особенно люди Альмагро, требуют его смерти.
   Сото пришел в изумление. Он клялся в лживости подобных слухов, называя людей Альмагро шайкой головорезов и разбойников с большой дороги. Уступая с кажущимся добродушием неотступным настояниям Сото, генерал согласился вместе отправиться к Инке и с глазу на глаз открыть, в чем его обвиняют. Сото утверждал, что на самом его лице можно будет прочесть, справедливы ли эти обвинения или нет, так как Инка абсолютно неспособен притворяться.
   В сопровождении Сото генерал вошел в комнату Атауальпы — это было в пятом часу пополудни — и сообщил о дошедших до него тревожных вестях.
   »… Какое предательство подготовил ты против меня, — сказал он мрачно, — против человека, который доверял тебе как брату?..»
   Проходя через переднюю комнату, Сото сделал мне знак, чтобы я последовал за ним, и в эту минуту я стоял позади генерала, как раз напротив Инки.
   «Ты шутишь, — возразил Инка, который вряд ли когда чувствовал это братское доверие, — ты ведь постоянно шутишь со мной. Каким образом могло бы мне и моему народу придти на мысль причинить вам вред? Как могли бы орлы, как бы они ни были отважны, возмечтать о том, чтобы восстать против молний и землетрясений? Прошу тебя, не шути со мной так».
   Он сказал это вполне спокойно и естественно, но с легкой усмешкой, а Писарро увидел в этом доказательство его коварства; он произнес это на нашем языке, на котором в течение долгих месяцев своего заключения, находясь в сношении с Сото, со мной и с другими рыцарями, он лучше научился говорить, нежели я или кто другой из нас на его языке.
   «Разве я не беззащитен в твоих руках? — продолжал он своим тихим, вдумчивым голосом, — как бы мог я питать те замыслы, что ты мне приписываешь, когда при их осуществлении я же и пал бы первой жертвой? Ты плохо знаешь мой народ, если воображаешь, что он способен поднять восстание без моего приказа, когда в моем царстве и птица не осмелилась бы полететь без моей воли».
   Этот удивительный пример кичливости, трагически наивной в настоящем положении, невольно привел нас в смешливое настроение, а его приближенные безмолвно упали на колени. Здесь еще раз подтвердилось мое наблюдение, что Инка почитался своими подданными больше, чем другой государь на земле; его власть простиралась на самые сокровенные поступки, даже на мысли каждого из них. Ему должно было казаться, что все законы, управляющие жизнью человечества, потеряли свою силу, что нарушены все законы природы и весь естественный порядок вещей, если он мог быть брошен на произвол горсти чужеземцев, тех злобных призраков, какими мы ему представлялись, — он, без чьей воли ни одна птица не смела полететь в его царстве.
   Генерал дал понять Атауальпе, что будет иметь суждение относительно его участи, и оставил помещение.
   Ночью Эрнандо Сото получил приказание выехать с пятьюдесятью всадниками в горы на разведку. Не могло быть никаких сомнений, что это было придумано с целью удалить его на ближайшие дни из Кахамарки. Но не подчиниться приказу начальника он не мог. И Сото уехал во главе своего отряда, мучаясь тяжелыми предчувствиями.

18

   Теперь я хочу рассказать в самых коротких словах, как был вынесен Инке смертный приговор.
   В девятом часу утра генерал пригласил в дом Инки на совещание дона Альмагро, дона Рикельме, Андреса де ла Торре и Алонсо де Молина.
   Сам Инка сидел в передней зале молча; окруженный своими приближенными и женами, а в некотором отдалении расположилась кольцом его стража.
   В десятом часу в зале появился Алонсо де Молина и позвал Инку. Те же лица, которые только что участвовали в обсуждении вопроса, можно ли возбудить обвинение, выступили в роли судей. Некто Антон де Каррион, беглый студент, был назначен защитником.
   Главным свидетелем обвинения выступил Фелипильо. Показания его были занесены в протокол, причем судьи не дали себе труда произвести какое-нибудь расследование в целях проверки справедливости этих заявлений. Генерал предложил лишь Фелипильо присягнуть перед распятием — и он принял присягу.
   Атауальпа стоял перед судом безмолвно, подобный бронзовой статуе; оправдываться он стыдился.
   Показания свидетелей-перуанцев, выслушанные судьями в фальсифицированном переводе Фелипильо, по-видимому, подтверждали все то, что судьям хотелось подтвердить.
   Атауальпу признали виновным, и был вынесен приговор, что он подлежит сожжению живым на главной площади Кахамарки вечером того же дня.

19

   Подозрительная торопливость, проявленная генералом, объясняется тем, что он боялся больше всего возвращения Эрнандо де Сото, хотя мне так и не удалось себе уяснить, почему это так его тревожило. Правда, Сото отличался твердым и честным характером и принадлежал к влиятельному, могущественному роду; но, кроме неудач и смерти, чего еще мог бояться Франсиско Писарро?
   Считаться с моей ничтожной особой у него не было никаких оснований, хотя он, быть может, и знал мои взгляды на это дело; правда, я не льстил ему, подобно окружавшим его краснобаям, и не мог заставить себя превозносить каждый его поступок, но самой природой я был обречен на роль молчаливого зрителя: я заика, заикаюсь и сейчас, а в ту пору слово давалось мне с большим трудом, чем в настоящее время. Притом все, что я видел и переживал, должно было пройти множество каналов, прежде чем достигнуть моего сознания и осветиться в глубине сердца.
   В этом выступлении против Инки было желательно заручиться ясно выраженным одобрением патера Вальверде. Монаху предъявили приговор для подписи. Я присутствовал при том, как он читал этот документ. Глаза монаха неуверенно бегали по страницам, он проставил под документом свое имя рядом с начертанными генералом тремя крестами и сказал с мрачным спокойствием:
   — Он должен умереть.
   Тридцать лет промчалось с того дня, и можно было бы ожидать, что эта картина потускнеет. Однако этого не случилось. Напротив, все лица, все краски так же отчетливо, так же ярко встают передо мной, каждое слово с прежней болью отзывается в моем сердце. Да и что могут значить тридцать лет? Протекут триста, протекут три тысячи лет, покроют прошлое прахом и илом, а это ужасное дело не изгладится из неумолимой памяти человечества, как не изгладилось оно из моей. В этом я убедился в годы моего затворничества.

20

   Атауальпа удалился из зала суда, а немного спустя он велел просить генерала отсрочить казнь до следующего утра, так как он хотел умереть перед лицом восходящего солнца. Дон Альмагро и некоторые другие возражали, однако генерал согласился на просьбу государя. Вместе с тем он принял все возможные меры предосторожности на случай нападения перуанцев, которые в самую последнюю минуту могли рискнуть на попытку спасти своего царя. За несколько последних дней замечалось какое-то необычайное движение на больших дорогах и в горных долинах. Ввиду этого был отдан приказ усилить караулы и зарядить полевые орудия.
   Не один я был настроен против смертного приговора; в нашем стане у меня были единомышленники, и притом не такие молчаливые, как я. Они отвергали улики, на которых суд основал свое решение, признавая их неубедительными либо недостоверными, и, кроме того, отрицали компетентность подобного суда над царствующим государем на территории его же государства. Но у огромного большинства наших людей их доводы ничего не вызвали, кроме раздражения, и опять вспыхнули ссоры, на площадях и улицах снова зашумели бешеные крики и зазвенело оружие.
   Инка осведомился у меня, что означает весь этот шум. У меня не хватило духу открыть ему правду. Он сидел посередине комнаты на корточках с оковами на ногах. После оглашения приговора они сочли нужным таким унизительным способом стеснить его свободу. Кругом, как безмолвные призраки, сидели его приближенные. Он, видимо, находился в беспокойстве, время от времени он поднимал голову, словно что-то высматривая. Уже долго спустя после полудня вошел гонец, что-то прошептал, растянулся ничком на полу и застыл в таком положении. Через час появился другой гонец, еще через час — третий. Они, очевидно, сообщали о поручении, исполнение которого Инка принимал очень близко к сердцу, потому что с каждым новым таинственным докладом царь постепенно успокаивался и лицо его прояснялось. Инка ожидал прибытия своих предков. В этом и заключалась причина того движения, какое мы наблюдали в стране в продолжении нескольких дней. В предвидении, в ясном предчувствии своей участи, Атауальпа уже за много дней до этого дал знать в великий храм Солнца в Куско, чтобы его умершие предки пришли к нему, так как сам он был лишен возможности прибыть к ним и справить по себе тризну, как это делал каждый Инка, когда чувствовал приближение смерти. Для них расчищались дороги, к их встрече готовился народ во всей стране.

21

   В шестом часу Атауальпа выразил желание переговорить с генералом.
   Писарро явился, сопровождаемый своим братом Педро и угрюмым доном Альмагро.
   Несколько времени Атауальпа растерянно глядел перед собой; затем он внезапно поднялся и воскликнул:
   — Что такое я сделал, что сделали мои дети, что меня должна постигнуть такая участь, да еще из твоих рук? Неужели ты забыл, с каким добросердечием и с какой доверчивостью отнесся к тебе народ мой? А я сам, неужели я недостаточно доказал тебе мои дружественные чувства?
   Генерал молчал.
   И тут Атауальпа, этот гордый из гордых, сложил руки и стал умолять о даровании ему жизни. Говорил тихо-тихо, сжимая губы, с поникшей головой, с погасшим взором. Его слов я уж не помню, только облик его стоит передо мною, как живой, — неизгладимый и незабвенный. Многие утверждали, будто Франсиско Писарро был так растроган, что не мог сдержать слез. «Я сам, — говорит его брат Педро в одном письме, — видел, как генерал плакал».
   Что касается меня, то я не видел ничего подобного. Ведь Инка не нашел у него отклика. Кто растроган и плачет, тот, надо полагать, сознает свою неправоту. А я не видел ничего подобного.
   Когда Атауальпа убедился, что бессилен поколебать решение генерала, его охватил мучительный стыд за свое самоунижение. Он сложил руки крестом на груди и погрузился в глубокую думу.

22

   Томительное молчание тянулось довольно долго. Потом Атауальпа неожиданно обратился ко мне и сказал на своем ломаном испанском языке, что он слышал об удивительном искусстве письма, которым мы владеем, и хотел бы видеть, как мы это делаем.
   Я осведомился у него, чего собственно он желает; тогда он попросил, чтобы я написал какое-нибудь слово на ногте его большого пальца, и пусть мои товарищи прочтут написанное и каждый скажет ему потихоньку — так, чтобы ему одному было слышно, что именно я написал. Если все назовут ему одно и то же слово, в таком случае у него не будет сомнений, что мы действительно владеем этим искусством.
   Я не сразу сообразил, как мне исполнить его затею, казалось бы так мало отвечавшую моменту и обстоятельствам. Впрочем, моя нерешительность была непродолжительна. Отцепив с одежды булавку, я кольнул себя острием в тыльную сторону руки и не без труда, хотя все же настолько четко, что прочесть было можно, написал на ногте Инки слово crux (крест). Затем я попросил рыцарей подойти. Они повиновались, одни с ропотом, другие со смехом, и каждый, прочитав написанное слово, тихонько шепнул Атауальпе на ухо: crux. Он был чрезвычайно поражен, и так как все, без запинки, назвали ему одно и то же слово, то он наглядно убедился в таинственном могуществе письма.
   Один только генерал не покидал своего места: Франсиско Писарро не умел ни читать, ни писать. Хоть это и было известно многим из нас, ему было досадно, что его уличили в неграмотности перед его офицерами, а также и перед Инкой, — и он насупился. Сообразив, в чем дело, и желая, с удивительной деликатностью, сгладить неловкость, Атауальпа улыбаясь сказал генералу:
   — Без сомнения, ты уже знал наперед, что тут написано. Написано: crux. Ты бог среди своих земляков, и тебе не было нужды удостоверяться в этом своими глазами.
   — Я не бог. И что ты знаешь о боге, язычник! — бросил ему с гневным пренебрежением Писарро, не поверивший искренности Инки.
   — О вашем боге я знаю мало, но много знаю о своем, — был кроткий ответ. — Вашего бога видеть нельзя, а мой ходит по небу и всякий день приветствует своих детей.
   Покачав головой, генерал отвечал почти сострадательным тоном:
   — Несчастный, существует только один бог, и для тебя было бы лучше, если бы ты обратил к нему свои молитвы.
   — Как можешь ты утверждать с такой уверенностью, что твой бог — настоящий и единственный бог? — спросил Инка со спокойным достоинством. — И как могу я в него поверить, когда он допускает, чтобы вы убивали невинных, — вы, вечно толкующие о его любви и милосердии?
   Генерал промолчал и отошел от него.

23

   За час до полуночи в мою комнату вошел рыцарь Гарсия де Херес и доложил мне, что в большом зале готовится нечто необычайное, и нам нужно быть начеку. Он сам толком не знал, что его побудило обратиться ко мне. Просто он растерялся или поддался чувству безотчетного страха; по крайней мере когда я приступил к нему с расспросами, он только и мог сказать, что Инка сидит в совершенном одиночестве за длинным столом, сидит, не шевелясь, посередине стола, за которым для кого-то приготовлены двадцать четыре свободных места.
   Весь прошедший день я чувствовал недомогание и рано удалился на покой; несмотря на это, я встал, наскоро оделся и вышел.
   На площади горели смоляные плошки; при их зловещем освещении наши люди воздвигали костер. Большая зала освещалась факелами, и там я, действительно, увидел, как и описывал Гарсия, что Инка сидит посередине большого стола в застывшей позе, а направо и налево от него поставлено по двенадцати золотых тарелок. Позади каждого из намеченных мест, так же как и за стулом самого Инки, стоят слуги, и все они держат в руках по блюду со всевозможными кушаньями; всего было двадцать пять слуг, они тоже застыли без движения, а позади них стояли в таком же оцепенении и так же безмолвно приближенные и молодые жены Атауальпы.
   Это было зрелище, к которому я вовсе не был подготовлен. В сказках приходится читать, как по слову злого колдуна целое собрание людей в один миг превращается в камни, — вот о чем мне напомнила картина, представившаяся моим глазам; прибавьте к этому зловещий час и зловещее место. Мы с Гарсия в замешательстве смотрели друг на друга.
   Тем временем Кристоваль де Перральта, начальник над городскими караулами, так же обративший внимание на загадочные приготовления пленного государя, отправился доложить генералу о том, что происходит в зале. Писарро в эту ночь пригласил к себе кое-кого из друзей на ужин, и Кристоваль застал их за вином в буйном веселье. Рассказ его был встречен грубыми шутками, но затем генерал, бдительность которого была неусыпна, сказал, что нужно будет сходить туда и взглянуть, что значит это зрелище. Генерал вышел, а за ним пошли оба его брата, дон Альмагро, дон Рикельме, де ла Торре, Алонсо де Молина и Кристоваль де Перральта. На другой стороне площади почти одновременно показался патер Вальверде, — он медленно выступал, читая свой молитвенник, и все время, пока происходили последующие события, он стоял как немой страж, как изваяние между костром и ступенями колоннады.

24

   Рыцари, к которым присоединились и мы с Гарсия, теснились на одном конце зала; я думаю, даже и отважнейшие из них оробели, когда увидели окаменевшие фигуры перуанцев. Вдруг веки Атауальпы поднялись: по-видимому, он тут только заметил нас. Взгляд его сверкнул, как огненный луч; я принужден был отвести глаза в сторону, и мой взор остановился на покрасневших мясистых ушах генерала, стоявшего прямо передо мной. Атауальпа поднялся, он был несказанно прекрасен со статной фигурой и гордым достоинством. Багровые отблески факелов пробегали по его смуглому лицу. В алой одежде, облекавшей его стройное тело, царь казался каким-то огненным призраком.
   — Люди, скажите же мне, откуда вы пришли? — начал он тихо и задумчиво. — Где та земля, которую вы называете своей родиной? Скажите мне, какова она и как можете вы жить в этой стране — без солнца?
   — Как так без солнца? — спросил Андрес де ла Торре с удивлением, — уж не воображаешь ли ты, что у нас господствует вечный мрак?
   — Я принужден так думать, потому что вы объявили войну солнцу, — отвечал Атауальпа.
   — Стало быть, ты и солнце — одно и то же? — вскричал с издевкой дон Альмагро.
   — Да, уже много тысяч лет, — подтвердил Инка, — мои предки и я, с той самой поры, как маис растет в этой стране.