Ты оказался прав. Инженеры сделали техническое чудо — «мессершмитт». Дали ему энергию бензина, полученного по новой технологии из каменного угля. Он взлетел, легко, как дух, и под Прейсиш-Эйлау испарил твою материю. И ты вернулся к своему Богу, ибо он начало и конец вечности. А деда уже не было, чтобы благословить тебя напутственно:
   «Все идет в одно место: все произошло из праха и все возвратится в прах…»
   Адонаи Элогим, великий Господин мой! Как я устала! Я истратила все силы, чтобы собрать вас и оживить. Зачем? Не знаю…
   Мы пришельцы из другого мира. Верю в тебя, Господи, пославший нас из тьмы в эту жизнь. Мы не умираем, пока хоть одна ниточка вечной пряжи хранит в себе память об ушедших. Мы вечны, пока храним огонь завета. И я не могу умереть, не передав нить памяти идущим за нами…
   Все исчезли, отлетели от меня. Только лица отца и мамы ясно светили передо мной. Но и они стали меркнуть, расплываться, рассеиваться.
   — Подождите! — попросила я. — Мне надо спросить вас…
   Покачал головой отец:
   — Я знаю, о чем ты хочешь спросить… Но нас нет… Давно… Мертвые ничему не могут научить живых… Прощай, Суламита… Реши сама…
   И мама шепнула:
   — Как трава, увядаем мы в мире сем…
   — И дед пошевелил губами:
   — «Род приходит, и род проходит, а земля пребывает вовеки». Аминь…
   В смятении и бессилии я заплакала. И сошла большая тишина.

5. АЛЕШКА. ИГРЫ

   Антон расстроенно смотрел по телевизору вчерашний футбольный матч. Увидев нас, с досадой показал на экран:
   — Вот времячко-то пришло! Никто ничего не хочет! Инженеры не думают ни хрена, рабочие не работают, футболисты бегать не желают…
   Со злостью нажал выключатель и пошел к нам навстречу:
   — Здорово, братушка! Как хорошо, что ты здесь, малыш…
   — Здорово, Антошка, — обнял я его. — А что толку с меня?
   — Не скажи, — качнул своей лобастой огромной башкой Антон. — В делах-делишках ты, конечно, человек бестолковый. Но я люблю, когда ты рядом. Мне — увереннее…
   Мы сели за боковой стол — красного дерева аэродром, затянутый зеленым сукном. Антон нажал кнопку, мгновенно в дверях выросла секретарша Зинка. Я уверен, что Антошка с ней живет — он вообще любит таких икряных задастых баб с толстыми ногами и чуть уловимым горьковатым запахом пота…
   — Гони кофе и коньяк. Тот, что мне армяшки привезли… — а нам скомандовал: — Докладывайте, бойцы, хвалитесь успехами. Эх, мать твою за ногу, не было печали…
   Так и сидели мы в конце необъятного стола, грустные, озабоченные, а на другом конца незримо витала тень Петра Семеныча с белесой дщерью, и никогда я еще не видел Антона таким озабоченным и неуверенным — может быть, потому, что он привык за этим столом обсуждать проблемы капитального ремонта ЧУЖИХ домов, а сейчас нам надо было сохранить от разрушения СОБСТВЕННЫЙ дом Антона.
   Красный сидел олеворучь Антона, молча и внимательно смотрел ему в лицо. А раз он молчал, несмотря на команду докладывать, значит считал, что это правильнее сделать мне. И весь Лева — маленький, смугло-желтый, крючконосый рядом с громадным Антоном был похож на ловчего ястреба, севшего ил плечо к хозяину и в любой миг готового сорваться в атаку.
   — Ее отец требует три с половиной штуки. И однокомнатную квартиру в кооперативе, — сообщил я.
   — Ничего, побаловал сыночек, — тяжело помотал Антон головой.
   — Надо будет объяснить Димке, что ты оплатил ему наперед батальон проституток, — пожал я плечами.
   — А на роту вы не могли сговориться? — недовольно поинтересовался Антон у Красного, и Лев злобно поджал сухие синие губы.
   — Не напирай, Антошка, — вмешался я. — Мы бы с тобой от этой сволочи дивизией не отбились.
   — Да ты не обижайся, Лева, — надел бархатный колпачок на своего ловчего Антон. — Ты ведь знаешь — откуда мне такие деньжища взять?…
   Вошла Зинка с подносом, на котором были тесно составлены рюмки, чашки, кофейник и бутылка золотого «Двина». Она все это расставляла по столу, и салфетки поправляла, и несуществующую пыль сметала, и к двери отходила, и вновь возвращалась — за бумагами, вроде бы забытыми, и коль скоро Антон не приглашал остаться, то хотелось ей хоть краешком уха уцепить — о чем здесь беседа идет. Но мы все молчали, пока она крутилась в кабинете, и когда по первой стопе врезали, и лимончиком закушали, и кофе отхлебнули. А я подумал о том, что полжизни уже прожил, но никогда еще не покупал себе коньяк «Двин». И Антон не покупал. Ему армяшки привозят.
   Я думаю, у нас никто легально не зарабатывает таких денег, чтобы покупать «Двин». Его выпускают специально для жуликов, которые привозят подарки начальству. Никого больше не интересуют борзые щенки — все мечтают о выпивке и закуске.
   Антон, будто почувствовал, о чем я размышляю, и сказал Красному с досадой:
   — Лева, ну где же мне взять три с половиной тысячи? Я ведь взяток не беру!…
   — Надо думать, — осторожно сказал Красный.
   — Думай, Лева, думай, ты у нас самый умный. Если ты не придумаешь, нам сроду не придумать, — Антон повернулся ко мне и сказал: — Ты знаешь, Алешка, я только недавно сообразил, почему начальникам платят такую маленькую зарплату.
   — Ну, скажем прямо, не. такую уж маленькую, — усмехнулся я. — Пятьсот рублей, плюс спецкотлеты, плюс казенная дача, плюс казенная квартира, плюс казенная машина с двумя шоферами, плюс путевки, плюс бесконечность богатств нашей родины…
   Антон не разозлился, а терпеливо сказал:
   — Малыш, я не о том. Мне предоставляют бесплатные блага, которые в Америке может себе позволить только миллионер. А денег — как паршивому безработному негру. Смекаешь, почему?
   Я незаметно показал ему глазами на Левку — не стоило при нем все это обсуждать. Но Антон махнул рукой:
   — Перестань! Левка — свой человек. Без него я бы и не допер до всего этого.
   Я пожал плечами:
   — Так чем же ты недоволен, начальствующий диссидент?
   — Зарплатой. Ты понимаешь, ИМ не жалко платить мне и три тыщи в месяц. Но не хотят. Нарочно не хотят.
   — Почему?
   — Чтобы не забаловал. Все мои блага — пока я сижу в этом кресле. А на сберкнижке у меня ноль целых, хрен десятых. И если меня вышибают, я сразу становлюсь полным ничтожеством. За моей спиной всегда маячит бездна нищеты. И это гарантия: нет в мире мерзости, которой я бы не совершил, чтобы удержаться на своем месте.
   — Перестань, Антошка, не надо — попросил я, мне было невыносимо больно слушать его горестно-сиплый шепот, боковым зрением видеть алчно-стеклянный ястребиный глаз Левки, пронзительно желтый за толстыми стеклами очков.
   Антон налил до краев большую рюмку коньяком и разом проглотил ее. Хлопнул ладонью по сверкающей полированной закраине столешины:
   — Все! Поговорили, хватит. Какие есть идеи, Лева?
   — Первое. Продать ваш «жигуль»…
   — Не годится, — отрезал Антон. — Мне сейчас на «жигуль» наплевать, но за один день его не продашь…
   — Если договориться, деньги могут выдать вперед.
   — Я не могу сейчас продавать машину, которую я купил три месяца назад из спецфонда. Понятно? Меня не поймут… Там… — и он показал большим пальцем куда-то наверх.
   — Второе, — кивнул Левка, сняв с обсуждения первый вопрос. — Одолжить на какое-то время деньги у Всеволода Захаровича. Он только что из заграницы, у него наверняка есть деньги…
   Мы с Антоном переглянулись и, несмотря на серьезность момента, захохотали. Только сумасшедший или незнакомый миг рассчитывать перехватить денег у нашего брата Севки. Мамина кровь.
   — Не глупи, Лева, — замотал головой Антон. — Наш братан — скупец первой гильдии. Он, кабы мог, деда родного похоронил у себя на даче, чтобы сэкономить на удобрениях. И вообще, его ни в коем случае трогать не надо, у него на беду нюх собачий. Сразу же пристанет — зачем? почему? что случилось? Ну его к черту.
   Антон встал из-за стола, прошелся по огромному кабинету, остановился у окна, тоскливо глядя на улицу.
   — Господи, где же денег взять? Из-за такого дерьма вся жизнь рушится, — он взглянул на меня и сказал горько: — Вот тебе и Птенец…
   И я вспомнил, что Антон и его идиотка-жена всегда называли Димку Птенцом. Не знаю, откуда взялось это непотребное прозвище, но они его называли только так — наш Птенец. Птенец уже не писается, Птенец обозвал бабку дурой, Птенца вышибают из школы, Птенца устроили в Институт международных отношений.
   — В чем же дело? Мы ведь росли как трава! А я Птенца тяну с третьего класса. Постоянно репетиторы, то отстал по русскому, то схлопотал пару по алгебре, то завалил английский. Потом — институт! Хвост за хвостом. И все время — подарки учителям, подношения экзаменаторам, услуги деканам. Этому — ондатровую шапку, этому — ограду на кладбище, этому — путевку в санаторий, этого — устроить в закрытую больницу, этого — вставить в кооператив, этому — поменять квартиру. И вот перешел Птенец, наконец, на четвертый курс, я уж решил, что все — конец моим страстям, вышел человек на большую дорогу, вся жизнь впереди… А он мне вот что подсуропил…
   Я смотрел на Антошку и думал о том, что ни один человек в беде себе не советчик, и в делах своих не судья, и самый умный человек не слышит, что он несет в минуту боли и потерянности чувств. Птенец с большой дороги и белесая дщерь.
   В дверь засунула голову Зинка:
   — Антон Захарович, к вам с утра рвется Гниломедов. Что?
   — Пусть зайдет…
   Гниломедов вплыл в кабинет — не быстро и не медленно, не суетливо и не важно, а плавно и бесшумно, и огибал стол он легким наклоном гибкого корпуса, и ногами не переступал по ковру, а легко взмахивал хвостовыми плавниками на толстой платформе, и кримпленовый костюм на нем струился невесомо, как кожа мурены, и можно было не сомневаться, что нет в нем ни одной косточки, а только гладкие осклизлые хрящи, сочлененные в жирно смазанные суставы. И на изморщенной серой коже — дрессированная улыбка из дюжины пластмассовых зубов. Он наверняка дрессировал по вечерам свою улыбку, мял и мучил, он занашивал ее на харе, как актер обминает на себе театральное платье.
   — Хочешь коньяку? — спросил Антон.
   — Я бы с удовольствием, — выдавил из пасти еще пять зубов Гниломедов. — Но мне же к трем часам в Партконтроль…
   — Ах, да! Эта напасть еще… — сморщился Антон. — Ты, Григорий Васильич, подготовил покаянное письмо?
   — Конечно, — раскрыл папку Гниломедов. — При проверке факты подтвердились в целом, проведено совещание с руководителями подразделений, начальник СМУ-69 Аранович освобожден от занимаемой должности, начальнику управления механизации Киселеву строго указано…
   — Подожди, Григорий Васильич, а что с бульдозерами?
   — Тут написано, — Гниломедов взмахнул бумагой. — Как вы сказали, Антон Захарыч, бульдозеры сданы на базу Вторчермета как металлолом…
   Я ждал, что тут Гниломедов от усердия взмахнет хвостом, стремительно и плавно всплывет под потолок, сделает округлый переворот, и вверх брюхом, как атакующая акула, поднырнет к столу. Но он, наверное, не успел, потому что Антон спросил мрачно:
   — А Петрович все проверил?
   — Безусловно — копии накладных предъявлены в УБХСС. Как первоприсутствующий в своем заведении, Антон говорил всем подчиненным «ты», но это бесцеремонное «ты» имело много кондиций. Первому заместителю Гниломедову он говорил «ты, Григорий Васильич». Второму заму Костыреву — «ты, Петрович». Своему помощнику Красному — «ты, Лева». Начальникам поменьше — «ты, Федоркин». А всех остальных — просто «ты», ибо дальше они утрачивали индивидуальность и растворялись в святом великом понятии «народ».
   Красный повернул к Гниломедову свою острую рожу:
   — Григорий Васильич, вы в Партконтроле напирайте на то, что УБХСС к нам претензий не имеет…
   — А почему вы думаете, Лев Давыдыч, что обэхаэсники не будут иметь к нам претензий? — сладко улыбнулся ему Гниломедов, мягко вильнул верхними плавниками.
   — Я вчера говорил с начальником хозуправления МВД Колесниковым — они нас просили включить в план капитальный ремонт трех зданий.
   — И. что? — заинтересовался Антон.
   — Ну, я ему ласково намекнул — включить могли бы в этом году, да его же коллеги не дают работать, нервируют коллектив. Если он с ними договорится — мы сразу же займемся их домами…
   — Молодец, Левка, — кивнул Антон.
   — Толково, Лев Давыдыч, толково, — одобрил Гниломедов. — Он в два счета нужные кнопки нажмет. Этот Колесников — жох, пробы негде ставить.
   — А он обещал? — переспросил Антон.
   — Сказал, что позвонит, — обронил Красный и с усмешкой добавил: — Ему же надо набить цену своей услуге…
   — Может, зря бульдозеры на лом сдали? — пожалковал на пропавшее добро Антон.
   — Да ну их к черту! — впервые без улыбки, от всей души, очень искренне сказал Гниломедов. — Из-за этой сволочи Арановича такие неприятности! Их брат всегда хочет быть умнее всех…
   Гниломедов запнулся, увидев устремленный на него взгляд Левы, желтый, как сера, но ненависть к шустрому Арановичу почти мгновенно победила хранящую его сдержанность, и он со злобой закончил:
   — Вы уж простите, Лев Давыдыч, но у вашего брата есть эта неприятная черта — соваться всюду, куда не просят… — помолчал и добавил, сипя от ярости: — Вырастаете, где вас не сеяли…
   Он уже не переливался, не струился и не плавал гибко по кабинету, а походил на корявый анчар — он весь сочился ядом. В охватившем душевном порыве напрочь забыл свою дрессированную улыбку, и пластмассовые зубы его клацали как затвор, выпуская в нас клубы звуковых волн, отравленных смрадом ненависти. Наверное, они должны вызывать гнойные нарывы, зловонные язвы.
   И не потому, что я люблю евреев, или мне хоть на копейку симпатичен Красный, а потому что мне противен Гниломедов, который — я не сомневаюсь — будущий Антошкин погубитель, я сказал с невинным лицом:
   — А я и не знал, Лев Давыдович, что Аранович ваш брат…
   Красный зло ухмыльнулся, Гниломедов смешался, Антон махнул рукой:
   — Да нет — ты что, выражения такого не слыхал? — повернулся круто к Гниломедову: — Хватит ерунду молоть. Давай, я подпишу письмо, и езжай…
   Он нацепил очки, еще раз пробежал письмо глазами и широко подмахнул, сердито бормоча под нос:
   — Хозяева!.. Хозяйственнички!… Бизнесмены хреновы, матери вашей в горло кол!… Расточители!… Падлюки!…
   Выплыл, чешуисто струясь, из кабинета Гниломедов, на прощанье тепло поручкался со мной, и дал-то я ему только два пальца, а он не оскорбился и не разозлился, не заорал на меня и не плюнул в рожу, а душевно помял мне обеими руками два пальчика — не сильно, но очень сердечно, по-товарищески крепко, выдрал из хари своей мятой улыбочку, будто заевшую застежку «молнии» раздернул, шепнул напутственно: «Хорошо пишете, Алексей Захарыч, крепко! С у-удовольствием читаю! И жена очень одобряет!…»
   Сгинул, паскуда. Понюхал я пальцы свои с остервенением -точно! — воняют рыбьей слизью. И налет болотной зелени заметен. Теперь цыпки пойдут…
   — Арановича жалко, — тяжело сказал Антон. — Толковый человек был.
   — А он что, воровал? — поинтересовался я.
   — Кабы воровал! — накатил желваки на скулы Антон. — Горя бы не знали. Он, видишь ли, за дело болеет! Все не болеют, а он болеет! Вот и достукался, мудрило грешное!
   — Так что он сделал?
   — Из металлолома два бульдозера восстановил, — хмыкнул Красный.
   — И что?
   — Нельзя.
   — Почему? — удивился я.
   — Ах, Лешка, мил-друг, не понять тебе этого, — вздохнул Антон. — Тут час надо объяснять этот идиотизм.
   И Красный молчал. Я посмотрел на него — у Левки было лицо человека, озаренного только что пришедшей догадкой, какой-то необычайно ловкой и хитрой мыслью.
   — Есть идея, — сказал он равнодушным голосом.
   — Насчет Арановича? — все еще отстранение спросил Антон.
   — Какого черта! Насчет денег!
   — Да? — оживился Антон.
   Господи, какие пустяки определяют человеческие судьбы! Не мучай меня с утра похмелье, не пей я по дороге водки, а здесь коньяк и кофе, я бы выслушал Левкино предложенье, и, может быть, ничего бы впоследствии не произошло. Или многое не произошло бы.
   Но у меня распирало мочевой пузырь, я вскочил с места и, крикнув Левке — «погоди минуточку, я сейчас!», выскочил в туалет, за комнатой отдыха при кабинете.
   Сколько нужно мужику, чтобы расстегнуть штаны, помочиться, застегнуть снова молнию и вернуться на свой стул? Минута? Две? Три?
   Но когда я вернулся — понял, что они успели здесь перемолвиться без меня.
   Они сидели с подсохшими отчужденными лицами, будто незнакомые, и в глазах их была недоброжелательность, и я сразу почувствовал, что их уже связал какой-то секрет, или тайна, а может быть — сговор, в котором мне места не было.
   — Что? — спросил я.
   — Да, ерунда, Лева тут предложил поговорить с одним человеком, но мне это кажется несерьезным, — как-то суетливо, скороговоркой зачастил Антон, и я понял, что он мне врет, Красный — НАШЕЛ ВАРИАНТ.
   Мне бы подступить с ножом к горлу, а я, дурак, обиделся. Не хотят — как хотят. Это, в конечном счете, их личное дело. Мне наплевать. С какой стати?
   И Антон, который хорошо знал меня и оттого точно меня чувствовал, тоже понял, что я знаю — он врет. И сказал, глядя в сторону:
   — Лева тут попробует еще один вариант… Не наверняка, но попытаться можно. Как любил пошутить Лаврентий Павлович Берия: попытка — не пытка…
   И засмеялся смущенно, на меня не глядя. Я встал и, стараясь скрыть охватившую меня неловкость, то же засмеялся:
   — Пусть, конечно, попробует. Он ведь из нас самый умный…

6. УЛА. ВСТРЕЧИ, ПРОВОДЫ

   «Внимание! На старт! — дико заголосила стена. — Внимание! На старт!»…
   Я приподняла голову с подушки.
   «Внимание! На старт! Нас дорожка зовет беговая!»
   Гипсолитовая стенка вогнулась ко мне в комнату.
   «Передаем концерт спортивных песен и маршей!»
   «…Нас дорожка зовет беговая!»
   «…Если хочешь быть здоров — закаляйся!…»
   Трясся портрет на стене, дед испуганно жмурил глаза.
   «Чтобы тело и душа были молоды!»
   В соседней квартире живет пенсионер-паралитик. Он любит радио.
   «…Были молоды! Были молоды!»
   Он хочет, чтобы тело и душа были молоды.
   «Ты не бойся ни жары и ни холода!…
   …Закаляйся, как сталь!»
   Я не боюсь ни жары, ни холода. Я боюсь радио.
   «Если хочешь быть здоров — закаляйся,
   Позабудь про докторов, водой холодной обливайся!»
   Дребезжит стена, напряженная, как мембрана.
   «Удар короток — и мяч в воротах!
   Кричат болельщики, свисток дает судья!»
   Сыплется побелка, стонет паркет. Стена хрипит и воет, паралитик крутит приемник, как пращу.
   «В хоккей играют настоящие мужчины. Трус не играет в хоккей!»
   Трус не играет. Трус не слушает радио. Трус жить не может. «…Все выше и выше, и выше! Голы, очки, секунды! Спорт! Спорт! Спорт!»
   Физкультурный парад. Спортлото. Звездный заплыв черноморских моряков. Спартакиада. Гимнастическая пирамида. Олимпиада. Самый сильный человек планеты Василий Алексеев поднял 600 килограммов. Советский народ — на сдачу нового норматива комплекса ГТО! Товарищ Сталин — лучший друг физкультурников! Хочешь в космос — занимайся спортом! «Эй, вратарь, готовься к бою! Часовым ты поставлен у ворот!»
   Радиоволны размозжили, в клочья разорвали паралитика, липкими струйками, густыми потеками разметало его по стенам занимаемой им жилплощади.
   «…Чтобы тело и душа были молоды! Были молоды!.. Были молоды!..»
   Физкультура и радио — плоть и дух. Люди без цели, без воли, без памяти занимаются физкультурой и слушают радио.
   Только в ванной под сильной струей душа не слышно радио, и я счастлива: паралитик не знает, что я наплевала на предписание закаляться, как сталь — я не обливаюсь водой холодной, поскольку тело мое и так молодо, а душа моя все равно незапамятно стара, ей несколько тысяч лет.
   Из— за соседа я никогда не завтракаю дома -вдруг он проломит своей радиостенобитой машиной перегородку и ввалится ко мне в комнату? Мычащий, слюнявый, не боящийся ни жары и ни холода, закаленный, как сталь. Мне его безумно жалко, но и себя тоже — я его очень боюсь.
   Лечу по лестнице, лифта ждать глупо. Жую по дороге яблоко; у него кислый свежий радостный вкус. Во дворе, в песочнице плавают пузатенькие, задумчивые, как рыбки-гупии, малыши. Мимо дома, мимо сквера, через школьный двор. В пустых гулких классах перекатываются голоса маляров. Из окна выкинули большую карту мира, и повисли на мгновение высоко надо мной два цветных полушария — переливающееся пенснэ вселенной. Раскачиваясь, медленно планируя, опускались они на землю, как солнечные очки мира. Синие очки слепого творца.
   Сегодня я еду на час позже, чем обычно. Просто в стеклянном дребезжащем сундуке троллейбуса. Я еду не на работу. Сегодня я сердечно приветствую. Я еще не знаю, кого я буду сердечно приветствовать: мне велено явиться в десять часов к столбу номер 273 на Ленинском проспекте, и там мне скажут, какого дорогого гостя столицы мы будем сегодня сердечно приветствовать.
   В нашем гостеприимном городе самые сердечные люди работают в Октябрьском районе. Здесь проходит трасса следования гостей из Внуковского аэропорта, и не реже раза в неделю нас выводят сердечно приветствовать очередного нашего друга.
   У метро я встретила Шурика Эйнгольца. Он медленно шел по тротуару, останавливался, с любопытством озирался на толпы бегущих мимо него людей. В безобразных мешковатых штанах, тяжелых зимних ботинках. На животе мучительно разъезжалась вискозная кофточка-тенниска. Нет, он не франт, в этом его никак не упрекнешь. Эйнгольц смотрел на гостеприимных земляков, закидывая голову немного назад, и осторожно продвигался вперед, выдвигая каждый раз ногу с опаской, будто боялся провалиться в канализационный люк. Он был похож — в своих толстых бифокальных очках — на слепого. Кудрявые рыжеватые пряди над ушами, и нос, выраставший не из переносицы, а прямо из темени. Короткий толстый хобот, он шевелил им. Он принюхивался к смраду распаренной жарой и скукой толпы, он обонял тление: страх, равнодушие и общую усталость, которую называл формой неосознанной тоски.
   — Шурик! — крикнула я ему. — Шурик, я здесь!
   Эйнгольц повернул ко мне линзы, приветливо поднял хобот.
   Я боялась перепутать метро — мы договорились встретиться у «Калужской», а она теперь называется «Октябрьская». А где теперь «Калужская»?
   — В самом конце радиуса.
   — Шурик, зачем это делают? — спросила я. — Это же им самим должно быть неудобно!
   — Им, Ула, деточка моя, это удобно. Переименователи не ходят пешком и не ездят в метро, им безразличны переименованные города…
   Мы шли по Ленинскому проспекту, мимо гостиницы «Варшава», мимо Института стали, а вокруг сновали обеспокоенные люди — это трудящиеся искали каждый свой столб, у которого им надлежит приветствовать, они находили и снова теряли в толпе сотрудников, бешено подпрыгивали на глазах уполномоченных, чтобы их видели в ликующей толпе гостеприимно встречающих, чтобы не подумали, будто они смылись и не выполнили своего важного общественного долга.
   Проезжую часть уже очистили от транспорта, и пустая улица выглядела непривычно: пугающе, настороженно.
   Плечистые ребята — при галстуках и пиджаках несмотря на духоту — стали сбивать народ в ровные шеренги, вдоль бровки тротуаров. С серыми цинковыми лицами эти ребята выслушивали доклады старших трудящихся, давали им короткие указания, толкали людей, быстро разгребали ухватистыми лапами сгущения и передвигали своих сограждан, как вещи, в возникающие щели, наверное, по своим засекреченным представлениям об эстетике советского гостеприимного ликования. И все это — с неподвижными физиономиями, с белыми пустыми глазами, тяжелыми желваками на скулах. Они читали в наших душах, они знали, что мы недостаточно искренне приветствуем, они видели, что мы больше хотели бы сбежать — в магазины, химчистки, на почту. И молча предупреждали нас: вы еще об этом пожалеете!
   Уполномоченные представителей трудящихся озирались как наседки, пересчитывая своих подопечных, сверяясь по спискам -все ли на месте, все ли машут флажками, все ли выражают на лицах безграничную радость по поводу приезда хоть и неизвестного пока, но все равно дорогого гостя.
   По пустынной улице проехала милицейская машина — желто-синяя, с пульсирующими на крыше красными сполохами тревожных фонарей, с медленно вращающимися серебряными рупорами. Из рупоров доносилось покашливание надзирателя -«кх-ках-кхе», «кх-ках-кхе». Он прочищал глотку спокойно и естественно, не обращая на нас внимания, не стесняясь нас, как он не стеснялся окружающих стен, камней, деревьев.
   — В этом есть что-то похожее на приготовления к казни… — сказал Эйнгольц.
   Плотный, коренастый, тяжелый, с коротким толстым носом-хоботом, Эйнгольц был похож на тапира — маленького несостоявшегося слона. Красноватые глазки за бифокальными линзами печально смотрели на пустую дорогу.
   Он положил мне на плечо руку — белая беззащитная кожа рыжего, измаранная сгустками веснушек, истыканная редкими щетинками белых волос.
   — Кого казнить будут, Шурик?
   — Наше достоинство.
   Из магазина «Варна» порскнула толпа баб. Они бежали, держа в руках банки баклажанов «баялда». Хорошая штука, взять бы, но мы и так опаздываем.