Страница:
— Ларионов!… Ларионов!… Ты что, говорить не можешь?… Ларионов!…
И неожиданно выплывший в тишине ласковый, сдавленный ненавистью голос:
— Всех вас, сук проклятых, перебьем…
Истерически быстрые, нервные гудки отбоя — трубку положили.
Я нажал кнопку на панели магнитофона, испуганно-тревожное гугуканье телефона смолкло, потом ткнул пальцем другую клавишу, и зашелестела, подсвистывая, перемотка кассеты.
— Вот это все, что мы сняли с переговорного терминала дежурной части, — сказала мне Ростова, пока я пристально рассматривал крутящиеся катушечки с пленкой, будто надеялся там высмотреть что-то важное. Или сквозь шелест пленки услышать еще раз голос умершего вчера Ларионова — чтобы шепнул, сказал, крикнул о чем-то очень важном, помогающем догадаться или понять — где, как искать того, кто вчера врезал в него из автомата в упор на товарном дворе Курского вокзала.
Но запись была короткой, автостоп цыкнул, и все смолкло.
Я поднял голову, посмотрел на ребят и негромко спросил:
— Какие будут соображения?
— Почему он звонил в дежурную часть города? Почему он не позвонил к нам в отдел? — вместо ответа переспросила Ростова.
— Вчера здесь дежурил Пикалов, — сказал я. — Я из него душу вынимаю с утра — он клянется, что не отлучался ни на минуту…
— Может быть, был занят телефон? — предположил Никита Морозов, по прозвищу Кит Моржовый, и откусил здоровый кусок от сладкой булки.
— Может быть, — кивнул аналитик К.К.К. — На таймере переговорного терминала дежурного по городу зафиксировано время разговора с Ларионовым и его убийцей — двадцать три часа двадцать семь минут. Связь длилась восемнадцать секунд… Я опросил наших — никто в это время не звонил Пикалову…
— А может быть, Пикалов врет? — медленно сказал я. — Врет, что сидел на месте? Не маленький — понимает, во что обошлась его отлучка, если он за кофейком в буфет бегал.
— Да сейчас это уже не имеет значения… — примирительно буркнул Кит Моржовый, потихоньку дожевывая булку.
— Имеет, — тяжело проговорил я. — Это вопрос не дисциплины, а нашей совести, ответственности друг за друга. Вокруг все воруют, врут и предают. Нас не уважает общество, не любит народонаселение, и от нас отступилась держава. И если мы сами не прикрываем спину товарища, нас убивают. И перебьют всех по очереди…
Я был самому себе противен — я говорил какие-то совсем не те слова, патетические, микрофонные, но ничего не мог придумать. Я надеялся, что ребята понимают меня.
Эксперт-криминалист Гордон Марк Александрович усмехнулся невесело:
— Как говорили в старину, большое поврежденье нравов и мире случилось…
— Мир повредился, — сказала Ростова, — чего уж тут про нравы рассуждать.
Я встал со стула, прошелся по кабинету, безмысленно-слепо уставился в окно. Стоял долго у стекла, широко расставив ноги, сцепив руки за спиной, и раскачивался с пятки на мысок, будто принимал какое-то трудное для себя решение. А какое я мог принять решение? Я ведь как Гулливер, привязанный лилипутами за каждый волосок.
Все молчали, и в этой напряженной тишине вдруг раздалось негромкое посвистывание — Любчик, задумавшись, насвистывал любимую песню Ларионова «Гуд бай, Америка, где я не буду никогда…».
Я смотрел прямо перед собой в неестественную для сентября синеву неба, быстро двигающийся от Крымского моста антрацитовый навал туч, размытый предгрозовой свет с сизой дымкой, рафинадно-белые дома с собственным свечением, пропылившуюся, пожухшую зелень в сквере напротив, клубящуюся вокруг статуи вождя расхристанную стаю костистых бабок с жестяными прическами и транспарантами сочно-мясного цвета,ерзливую суетумашини целеустремленно-бессмысленную пробежку пешеходов. Я слушал насвистываемую Любчиком мелодию, которую так часто напевал Ларионов, а перед глазами неотступно стояла грязная зассанная телефонная будка на задворках Курского вокзала и лежащий на полу съежившийся маленький Ларионов, с серым, будто замурзанным лицом. Я подумал, что это я и раньше видел много раз, у убитых — несчастные, обиженные лица. Но как-то не доходило до сердца, пока не увидел Валерку.
— Сколько лет ему было? — спросил К.К.К.
— Двадцать четыре, — не оборачиваясь ответил я и кинул Любчику:
— Заткнись…
Потом прошел к своему столу, уселся на место, сильно потер ладонями лицо и медленно сказал:
— Вчера вечером, когда его убивали, я был у Келарева. Он мне велел подать докладную… Управление безопасности требует уволить Ларионова… Вот…
Освободил меня Валерка от этой работы.
— И начальству приятнее — не какого-то там нарушителя и разгильдяя гнать с треском, а печально и гордо исключить из органов в связи с гибелью на боевом посту. Всем хорошо… — заметила Ростова.
Любчик беззаботно махнул рукой:
— А нас всех — кого, не застрелят — или посадят, или выгонят!
— Но нас пока, слава Богу, не застрелили, не посадили и не выгнали. Какой отсюда вывод? — спросил я…
— Расквитаться со всей джангировской бандой, — спокойно-уверенно сказал Любчик.
— А ты думаешь, что это они? — Я внимательно посмотрел на него.
— Я тоже в этом не сомневаюсь, — вмешался Кит Моржовый. — Ларионов кричал по телефону: «Они захватили американца!»
— Они! — повторил К.К.К. — Ларионов уходил от погони, у него не было времени объяснять, он кричал как о само собой разумеющемся — кроме Джангирова с компанией, он ничем не занимался сейчас!…
— Погоди, не бухти… — остановил я его. — Келарев сказал, что несколько дней назад бесследно пропал американский гражданин Левой Бастанян. Ушел из гостиницы и сгинул. Может быть, это о нем кричал Валерка?
— У Джангирова от безнаказанности совсем стерлись тормозные колодки — делает что хочет, — эпически вздохнул К.К.К.
И Кит Моржовый согласился:
— Непонятно зачем, но нахальства украсть американца у них вполне достанет.
Гордон Марк Александрович поправил на носу золотые очки:
— Могу засвидетельствовать, как бывший доктор, что сдобное холеное тело мира быстро покрывает российская криминальная сыпь. Ждем-с рожистых воспалений, экзем, гнойных пролежней…
— Дождетесь, — пообещал я.
— Ах, если бы можно было узнать, с кем вчера встречался Валера! — с досадой стукнула кулаком в кулак Ростова.
— Невозможно, — покачал головой Любчик. — Агент наверняка позвонил внезапно, что-то важное посулил, он и помчался, никому ничего не сказав… А смотреть его агентурное досье — пустое дело! Он, кроме нас, никому уже не доверял и попросту не вносил данные агентов в картотеку.
— И не сказал ни единого слова… — пробормотал Гордон.
— Что? — удивился Кит Моржовый.
— Роман был такой хороший, — пояснил ему К.К.К. и повернулся ко мне. — Шеф, хочу напомнить пункт двадцать два из инструкции по системе эффективного управления…
— Началось… — махнул рукой Любчик. Гордон Марк Александрович улыбнулся.
Кит Моржовый покрутил пальцем у виска. Я согласно кивнул.
— Руководитель, созвав сотрудников и выяснив их мнение по обсуждаемым вопросам, должен дать понятные и четкие распоряжения по исполнению, — продекламировал К.К.К.
— Хорошенькое время ты нашел для шуток, — сердито бормотнул Любчик.
— А я не шучу, — спокойно ответил К.К.К. и снова обратился ко мне:
— Пункт девятнадцать — «не прибегай к заседаниям как способу коллективной защиты от индивидуальной ответственности»…
— Спасибо, Куклуксклан, пошел в жопу, — оприходовал я рекомендацию аналитика. — Вытряси из своих компьютеров все мыслимые комбинации их связей.
Показал пальцем на Любчика:
— Насчет агентуры ты прав только частично… У меня на этот счет есть соображения… Ладно, вы с Ростовой знаете, чем заниматься… Марк Александрович представит все соображения к вечеру… А с тобой, Кит, мы сейчас прошвырнемся кое-куда…
Все встали, но Любчик еще успел возникнуть:
— Имею вопрос! Командир Ордынцев, прикажите, пожалуйста, Куклуксклану покопаться в компьютере… Нужен ответ…
— Что нужно?
— Почему мафиознику, попавшему на цугундер, вся их система помогает любыми средствами, а у нас в конторе — как раз наоборот? Почему?…
— Любчик, у тебя компас есть? Иди по нему, иди…
6. НЬЮ-ЙОРК. АЭРОПОРТ ДЖ. Ф. КЕННЕДИ — МАГИСТРАЛЬ ВАН-ВИК
7. БУДАПЕШТ. РЕЧНОЙ ВОКЗАЛ «МАРГИТ». ХЭНК АНДЕРСОН
8. ФРАНЦИЯ. ЛИОН. РЮ ШАРЛЬ ДЕ ГОЛЛЬ, 200 ШТАБ-КВАРТИРА ИНТЕРПОЛА
9. НЬЮ-ЙОРК. СТИВЕН ДЖ. ПОЛК
И неожиданно выплывший в тишине ласковый, сдавленный ненавистью голос:
— Всех вас, сук проклятых, перебьем…
Истерически быстрые, нервные гудки отбоя — трубку положили.
Я нажал кнопку на панели магнитофона, испуганно-тревожное гугуканье телефона смолкло, потом ткнул пальцем другую клавишу, и зашелестела, подсвистывая, перемотка кассеты.
— Вот это все, что мы сняли с переговорного терминала дежурной части, — сказала мне Ростова, пока я пристально рассматривал крутящиеся катушечки с пленкой, будто надеялся там высмотреть что-то важное. Или сквозь шелест пленки услышать еще раз голос умершего вчера Ларионова — чтобы шепнул, сказал, крикнул о чем-то очень важном, помогающем догадаться или понять — где, как искать того, кто вчера врезал в него из автомата в упор на товарном дворе Курского вокзала.
Но запись была короткой, автостоп цыкнул, и все смолкло.
Я поднял голову, посмотрел на ребят и негромко спросил:
— Какие будут соображения?
— Почему он звонил в дежурную часть города? Почему он не позвонил к нам в отдел? — вместо ответа переспросила Ростова.
— Вчера здесь дежурил Пикалов, — сказал я. — Я из него душу вынимаю с утра — он клянется, что не отлучался ни на минуту…
— Может быть, был занят телефон? — предположил Никита Морозов, по прозвищу Кит Моржовый, и откусил здоровый кусок от сладкой булки.
— Может быть, — кивнул аналитик К.К.К. — На таймере переговорного терминала дежурного по городу зафиксировано время разговора с Ларионовым и его убийцей — двадцать три часа двадцать семь минут. Связь длилась восемнадцать секунд… Я опросил наших — никто в это время не звонил Пикалову…
— А может быть, Пикалов врет? — медленно сказал я. — Врет, что сидел на месте? Не маленький — понимает, во что обошлась его отлучка, если он за кофейком в буфет бегал.
— Да сейчас это уже не имеет значения… — примирительно буркнул Кит Моржовый, потихоньку дожевывая булку.
— Имеет, — тяжело проговорил я. — Это вопрос не дисциплины, а нашей совести, ответственности друг за друга. Вокруг все воруют, врут и предают. Нас не уважает общество, не любит народонаселение, и от нас отступилась держава. И если мы сами не прикрываем спину товарища, нас убивают. И перебьют всех по очереди…
Я был самому себе противен — я говорил какие-то совсем не те слова, патетические, микрофонные, но ничего не мог придумать. Я надеялся, что ребята понимают меня.
Эксперт-криминалист Гордон Марк Александрович усмехнулся невесело:
— Как говорили в старину, большое поврежденье нравов и мире случилось…
— Мир повредился, — сказала Ростова, — чего уж тут про нравы рассуждать.
Я встал со стула, прошелся по кабинету, безмысленно-слепо уставился в окно. Стоял долго у стекла, широко расставив ноги, сцепив руки за спиной, и раскачивался с пятки на мысок, будто принимал какое-то трудное для себя решение. А какое я мог принять решение? Я ведь как Гулливер, привязанный лилипутами за каждый волосок.
Все молчали, и в этой напряженной тишине вдруг раздалось негромкое посвистывание — Любчик, задумавшись, насвистывал любимую песню Ларионова «Гуд бай, Америка, где я не буду никогда…».
Я смотрел прямо перед собой в неестественную для сентября синеву неба, быстро двигающийся от Крымского моста антрацитовый навал туч, размытый предгрозовой свет с сизой дымкой, рафинадно-белые дома с собственным свечением, пропылившуюся, пожухшую зелень в сквере напротив, клубящуюся вокруг статуи вождя расхристанную стаю костистых бабок с жестяными прическами и транспарантами сочно-мясного цвета,ерзливую суетумашини целеустремленно-бессмысленную пробежку пешеходов. Я слушал насвистываемую Любчиком мелодию, которую так часто напевал Ларионов, а перед глазами неотступно стояла грязная зассанная телефонная будка на задворках Курского вокзала и лежащий на полу съежившийся маленький Ларионов, с серым, будто замурзанным лицом. Я подумал, что это я и раньше видел много раз, у убитых — несчастные, обиженные лица. Но как-то не доходило до сердца, пока не увидел Валерку.
— Сколько лет ему было? — спросил К.К.К.
— Двадцать четыре, — не оборачиваясь ответил я и кинул Любчику:
— Заткнись…
Потом прошел к своему столу, уселся на место, сильно потер ладонями лицо и медленно сказал:
— Вчера вечером, когда его убивали, я был у Келарева. Он мне велел подать докладную… Управление безопасности требует уволить Ларионова… Вот…
Освободил меня Валерка от этой работы.
— И начальству приятнее — не какого-то там нарушителя и разгильдяя гнать с треском, а печально и гордо исключить из органов в связи с гибелью на боевом посту. Всем хорошо… — заметила Ростова.
Любчик беззаботно махнул рукой:
— А нас всех — кого, не застрелят — или посадят, или выгонят!
— Но нас пока, слава Богу, не застрелили, не посадили и не выгнали. Какой отсюда вывод? — спросил я…
— Расквитаться со всей джангировской бандой, — спокойно-уверенно сказал Любчик.
— А ты думаешь, что это они? — Я внимательно посмотрел на него.
— Я тоже в этом не сомневаюсь, — вмешался Кит Моржовый. — Ларионов кричал по телефону: «Они захватили американца!»
— Они! — повторил К.К.К. — Ларионов уходил от погони, у него не было времени объяснять, он кричал как о само собой разумеющемся — кроме Джангирова с компанией, он ничем не занимался сейчас!…
— Погоди, не бухти… — остановил я его. — Келарев сказал, что несколько дней назад бесследно пропал американский гражданин Левой Бастанян. Ушел из гостиницы и сгинул. Может быть, это о нем кричал Валерка?
— У Джангирова от безнаказанности совсем стерлись тормозные колодки — делает что хочет, — эпически вздохнул К.К.К.
И Кит Моржовый согласился:
— Непонятно зачем, но нахальства украсть американца у них вполне достанет.
Гордон Марк Александрович поправил на носу золотые очки:
— Могу засвидетельствовать, как бывший доктор, что сдобное холеное тело мира быстро покрывает российская криминальная сыпь. Ждем-с рожистых воспалений, экзем, гнойных пролежней…
— Дождетесь, — пообещал я.
— Ах, если бы можно было узнать, с кем вчера встречался Валера! — с досадой стукнула кулаком в кулак Ростова.
— Невозможно, — покачал головой Любчик. — Агент наверняка позвонил внезапно, что-то важное посулил, он и помчался, никому ничего не сказав… А смотреть его агентурное досье — пустое дело! Он, кроме нас, никому уже не доверял и попросту не вносил данные агентов в картотеку.
— И не сказал ни единого слова… — пробормотал Гордон.
— Что? — удивился Кит Моржовый.
— Роман был такой хороший, — пояснил ему К.К.К. и повернулся ко мне. — Шеф, хочу напомнить пункт двадцать два из инструкции по системе эффективного управления…
— Началось… — махнул рукой Любчик. Гордон Марк Александрович улыбнулся.
Кит Моржовый покрутил пальцем у виска. Я согласно кивнул.
— Руководитель, созвав сотрудников и выяснив их мнение по обсуждаемым вопросам, должен дать понятные и четкие распоряжения по исполнению, — продекламировал К.К.К.
— Хорошенькое время ты нашел для шуток, — сердито бормотнул Любчик.
— А я не шучу, — спокойно ответил К.К.К. и снова обратился ко мне:
— Пункт девятнадцать — «не прибегай к заседаниям как способу коллективной защиты от индивидуальной ответственности»…
— Спасибо, Куклуксклан, пошел в жопу, — оприходовал я рекомендацию аналитика. — Вытряси из своих компьютеров все мыслимые комбинации их связей.
Показал пальцем на Любчика:
— Насчет агентуры ты прав только частично… У меня на этот счет есть соображения… Ладно, вы с Ростовой знаете, чем заниматься… Марк Александрович представит все соображения к вечеру… А с тобой, Кит, мы сейчас прошвырнемся кое-куда…
Все встали, но Любчик еще успел возникнуть:
— Имею вопрос! Командир Ордынцев, прикажите, пожалуйста, Куклуксклану покопаться в компьютере… Нужен ответ…
— Что нужно?
— Почему мафиознику, попавшему на цугундер, вся их система помогает любыми средствами, а у нас в конторе — как раз наоборот? Почему?…
— Любчик, у тебя компас есть? Иди по нему, иди…
6. НЬЮ-ЙОРК. АЭРОПОРТ ДЖ. Ф. КЕННЕДИ — МАГИСТРАЛЬ ВАН-ВИК
Для пассажиров, глазеющих из окошек самолетов на подлете к аэропорту Кеннеди, терминал «Дельта», наверное, выглядит как кастрюля циклопических размеров: к громадному стеклянному цилиндру главного аэровокзала пристроена длинная четырехэтажная «ручка» — в ней бессчетная текучая армия пассажиров рассасывается по кассовым залам, посадочным стойкам, холлам-накопителям, магазинам и ресторанам. А на крыше «ручки» ползают муравьями по стоянке автомобили.
По бескрайней кровле-паркингу, где медленно плавились в палящем солнечном мареве эти сотни автомобилей, Лекарь бежал словно рэгбист-нападающий — корпус наклонен вперед, кейс, как мяч, прижат левой рукой к животу, весь в атаке — и весь в ожидании бокового удара. Издалека нажал кнопку электронной секретки, и его «мерседес» подал знакомый голос — «пик-так-тик-су-у!», приятельски мигнул фарами: тут я, босс, тут, дожидаюсь.
Рванул дверь, чемодан — за спинку между сиденьями, ключ — в замок, рявкнул мотор-зверюга, глухо и грозно заурчал под капотом. Включил на всю мощь кондиционер, задний ход, баранку налево — и погнали! Давай, приятель, давай, покажи себя!
Еще полминуты из жизни украл билетер на выездной платежной будке — ленивый жирный индус, похожий на усатую матрешку. Кинул ему пятерку — «абрашу» и, не дожидаясь сдачи, рванул во всю мочь, вихрем скатился с пандуса, через гулкий короткий туннель ухнул на площадь. Светофор сморгнул зеленую каплю света, вспыхнул жидким йодом желтый сигнал, но тут уж Лекарь не дал этим вареным фраерам ни единого шанса — прорезал тронувшийся с места поперечный поток, нагло выскочил на перекресток, довернул руль до упора налево — задние баллоны злобно-жалобно взвизгнули, и помчался серебристо-стальной «мерседес» из аэропорта навылет.
Петли дороги, разнесенные эстакадами на разные уровни, витки вздымающихся и опадающих разводок, как вывороченные наружу кишки, мелькающие зеленые и оранжевые указатели на решетчатых консолях, бликуют стеклянные сводчатые купола, плывут стрелы кранов, струящиеся в поднебесье алюминиевые трубы, навигационные башни, пульсирующие красные огни на мачтах, выползающий из ангара сверхзвуковой хищно-горбатый «конкорд». Все быстро и непрерывно движется. И ни одного человека.
Когда-то в детстве Лекарь видел такое на рисованных обложках журнала «Техника-молодежи»: фантастика, мол, космопорт на Марсе. Тот же ослепительный свет, багровая воспаленность. Машинное безлюдье.
В боковом зеркальце Лекарь рассмотрел далеко позади полицейскую машину.
Лекарь косился на нее время от времени, пытаясь угадать — просто едет в том же направлении? Или за ним? Обычный патрульный коп? Или это дружки Сеньки Дриста за ним топают?
Не важно! Не возьмут они его тут. Сейчас с Ван-Вика съезд направо, оттуда на Белт, сейчас надо затесаться в лабиринт улочек вокруг Рокавей-бульвара.
Полицейский включил световую рампу на крыше — полыхнули, забегали, заметусились всполохи тревоги, и шакальим воем заголосила сзади сирена. Лекарь взглянул на спидометр — стрелка уперлась в багровую цифру «115». Лекарь успел подумать: «Жлоб сказал бы — по-нашему это почти сто девяносто выходит», но потом он сразу забыл о нем. Сейчас коп по радио вызовет подмогу в зону, надо уходить с трассы.
Лекарь крутанул машину — вразрез двигающимся рядам, резко направо помчался на рэмп — выходной пандус с магистрали. Пронзительно завизжали тормоза отсеченных его рывком машин, что-то сзади тяжело грохотало и ухало, истерически завывала полицейская сирена.
«Может, это я зря делаю? — подумал Лекарь. — Может, это просто патрульный дурак за мной увязался? Нет! Я моим чемоданом рисковать не могу!»
Выжженное злобой сердце Лекаря не знало страха. Оно ведало только чувство опасности, горечь подступающей беды. А подсказать, откуда она, эта черная беда, не могло. И поэтому он все время косился назад, уходя от надрывающейся воем, заходящейся в зверином азарте погони полицейской машины…
Лекарь взглянул направо — в створ перпендикулярной Атлантик-авеню и увидел прямоперед собой необъятный хромированный бампер громадного грузовика-трассохода «Кенворс». Он двигался беззвучно и неотвратимо, он плыл легко и плавно, и наверняка, если бы можно было на миг закрыть и снова открыть глаза, трассоход исчез бы, как в просоночном кошмаре.
Но этого мига не осталось.
Эх, глупость-то какая — всю жизнь прожил не оглядываясь!
А тут! Зря смотрел назад…
И навалился на него грузовик, как рухнувшая железная гора.
По бескрайней кровле-паркингу, где медленно плавились в палящем солнечном мареве эти сотни автомобилей, Лекарь бежал словно рэгбист-нападающий — корпус наклонен вперед, кейс, как мяч, прижат левой рукой к животу, весь в атаке — и весь в ожидании бокового удара. Издалека нажал кнопку электронной секретки, и его «мерседес» подал знакомый голос — «пик-так-тик-су-у!», приятельски мигнул фарами: тут я, босс, тут, дожидаюсь.
Рванул дверь, чемодан — за спинку между сиденьями, ключ — в замок, рявкнул мотор-зверюга, глухо и грозно заурчал под капотом. Включил на всю мощь кондиционер, задний ход, баранку налево — и погнали! Давай, приятель, давай, покажи себя!
Еще полминуты из жизни украл билетер на выездной платежной будке — ленивый жирный индус, похожий на усатую матрешку. Кинул ему пятерку — «абрашу» и, не дожидаясь сдачи, рванул во всю мочь, вихрем скатился с пандуса, через гулкий короткий туннель ухнул на площадь. Светофор сморгнул зеленую каплю света, вспыхнул жидким йодом желтый сигнал, но тут уж Лекарь не дал этим вареным фраерам ни единого шанса — прорезал тронувшийся с места поперечный поток, нагло выскочил на перекресток, довернул руль до упора налево — задние баллоны злобно-жалобно взвизгнули, и помчался серебристо-стальной «мерседес» из аэропорта навылет.
Петли дороги, разнесенные эстакадами на разные уровни, витки вздымающихся и опадающих разводок, как вывороченные наружу кишки, мелькающие зеленые и оранжевые указатели на решетчатых консолях, бликуют стеклянные сводчатые купола, плывут стрелы кранов, струящиеся в поднебесье алюминиевые трубы, навигационные башни, пульсирующие красные огни на мачтах, выползающий из ангара сверхзвуковой хищно-горбатый «конкорд». Все быстро и непрерывно движется. И ни одного человека.
Когда-то в детстве Лекарь видел такое на рисованных обложках журнала «Техника-молодежи»: фантастика, мол, космопорт на Марсе. Тот же ослепительный свет, багровая воспаленность. Машинное безлюдье.
В боковом зеркальце Лекарь рассмотрел далеко позади полицейскую машину.
Лекарь косился на нее время от времени, пытаясь угадать — просто едет в том же направлении? Или за ним? Обычный патрульный коп? Или это дружки Сеньки Дриста за ним топают?
Не важно! Не возьмут они его тут. Сейчас с Ван-Вика съезд направо, оттуда на Белт, сейчас надо затесаться в лабиринт улочек вокруг Рокавей-бульвара.
Полицейский включил световую рампу на крыше — полыхнули, забегали, заметусились всполохи тревоги, и шакальим воем заголосила сзади сирена. Лекарь взглянул на спидометр — стрелка уперлась в багровую цифру «115». Лекарь успел подумать: «Жлоб сказал бы — по-нашему это почти сто девяносто выходит», но потом он сразу забыл о нем. Сейчас коп по радио вызовет подмогу в зону, надо уходить с трассы.
Лекарь крутанул машину — вразрез двигающимся рядам, резко направо помчался на рэмп — выходной пандус с магистрали. Пронзительно завизжали тормоза отсеченных его рывком машин, что-то сзади тяжело грохотало и ухало, истерически завывала полицейская сирена.
«Может, это я зря делаю? — подумал Лекарь. — Может, это просто патрульный дурак за мной увязался? Нет! Я моим чемоданом рисковать не могу!»
Выжженное злобой сердце Лекаря не знало страха. Оно ведало только чувство опасности, горечь подступающей беды. А подсказать, откуда она, эта черная беда, не могло. И поэтому он все время косился назад, уходя от надрывающейся воем, заходящейся в зверином азарте погони полицейской машины…
Лекарь взглянул направо — в створ перпендикулярной Атлантик-авеню и увидел прямоперед собой необъятный хромированный бампер громадного грузовика-трассохода «Кенворс». Он двигался беззвучно и неотвратимо, он плыл легко и плавно, и наверняка, если бы можно было на миг закрыть и снова открыть глаза, трассоход исчез бы, как в просоночном кошмаре.
Но этого мига не осталось.
Эх, глупость-то какая — всю жизнь прожил не оглядываясь!
А тут! Зря смотрел назад…
И навалился на него грузовик, как рухнувшая железная гора.
7. БУДАПЕШТ. РЕЧНОЙ ВОКЗАЛ «МАРГИТ». ХЭНК АНДЕРСОН
Хэнк Андерсон затянулся последний раз, потом зажал окурок между пальцами, щелкнул, и белый столбик фильтра, протягивая за собой хвостик синего дыма, описал долгую траекторию и упал в воду. Вода в голубом Дунае была мучительно-коричневого цвета. Андерсон хмыкнул — люди полны вздорных нелепых предрассудков. Почему именно Дунай называется голубым? Нормальная сточная канава Европы. Цветом и скверным запахом она мало отличалась от Меконга, который бы никто спьяну и в бреду не назвал бы голубым. Меконг был последней рекой, в которой купался Андерсон. Ну, не то чтобы купался…
Тогда, незапамятно давно, он плыл на восточный берег, сочась кровью, задыхаясь от усталости; сквозь тяжелый трескучий гул вертолетов прикрытия он слышал позади визгливое вяканье преследующих его вьетконговцев. Кто знает, если бы Меконг не был таким грязным, страшным бульоном бактерий, может быть, в ране не началось тогда воспаление и не пришлось резать до локтя руку. Сейчас этого уже не узнать. Да и не имеет это значения.
Тогда они вырвались из лагеря всемером. И пятьдесят миль за ними неукротимо шла погоня. Поплыли через реку они втроем. С тех пор регулярно преследует кошмар, или сон, или наваждение, приходящее наяву и во сне: виден близкий берег, он плывет один, загребая правой рукой, и ясно, что сил осталось только на один взмах, а дна под ногами нет. Берег — рядом, но дно — еще ближе…
Андерсон посмотрел вниз на набережную. По широкой сходне скатывали с борта теплохода его вэн, маленький удобный автобус «плимут». Тихо урчал мотор, галдели матросы, хэнковский экипаж пошучивал с ними. А капитан теплохода, усатый удалой болгарин Ангелов, перегнувшись через поручни мостика, кричал им на сносном английском: «Смотрите не опаздывайте, отходим ровно в полночь». В крышный багажник уже была уложена вся съемочная телевизионная аппаратура: камеры, лампы, огромные алюминиевые чемоданы. Съемочная группа — двое парней и некрасивая тощая девка, похожая на колли, устраивались в автобусе и махали снизу рукой Андерсону — мол, мы готовы.
Андерсон поставил на мраморный столик недопитую наполеонку с коньяком, рука ощутила нежный холод камня. По трапу спустился к нему капитан, козырнул и открыл рот, чтобы что-то сообщить — скорее всего какую-нибудь глулость.
Андерсон знал — для того чтобы командовать речным круизным теплоходом, вовсе не надо быть Генрихом Мореплавателем. Но доброжелательно-веселая дурость капитана Димитра Ангелова его удивляла. От разговоров с ним Андерсон испытывал мазохистское удовольствие.
— Хай, кэп! Ты хотел меня предупредить, чтобы мы не опаздывали. Угадал?
— Точно! — восхитился Ангелов. — Откуда вы догадались?
— Пока не могу сказать. Это секрет. Ты мне лучше ответь — из-за чего вы, болгары, русских не любите?
— Почему? — удивился капитан. — Мы их любим. Как братьев. Двоюродных…
— Тогда объясни, почему на теплоходе все объявления так хитро составлены — все, что пассажирам разрешено, написано по-английски, а все запрещенное — по-русски?
Капитан Ангелов, не задумываясь, быстро ответил:
— Потому что они богатые!
Андерсона это развеселило — он давно заметил, что глупые люди быстры на ответ, поскольку им легко думать.
— Не вижу логики, — строго сказал он.
— Видите ли, мистер Андерсон, у нас довольно дорогой круиз. Обычные русские сюда не попадают. А те, что путешествуют с нами, напиваются каждый день и обязательно пытаются отнять у рулевого штурвал. Когда я не допускаю этого, они предлагают выкупить теплоход.
— А что они будут делать с ним? — заинтересовался Андерсон.
— Один мне сказал, что он перегонит его в Москву и поставит напротив Кремля. Бордель, ресторан, казино, на верхней палубе — дискотека. Может быть, он шутил?
— Не думаю! — восхищенно покачал головой Андерсон.
— Если бы теплоход был мой, я бы продал, — вздохнул Ангелов. — Этот русский обещал меня и в Москве оставить капитаном на судне…
— А что? — Присвистнул Андерсон. — Замечательная должность — флаг-капитан бардака…
— В Болгарии сейчас жизнь тяжелая, — пожал плечами Ангелов. — И очень ненадежная…
— А в Москве? — спросил Андерсон. — Надежная?
— Не знаю… Я там не был, — сказал Ангелов. — Я в Одессе был… Давно… Я тогда на пароме Одесса — Варна плавал… А в Москве не был…
— И я не был, — успокоил его Андерсон. — Может быть, вместе еще поплывем, кино снимем…
— С вами, мистер режиссер, хоть в Австралию, — заверил капитан.
Чистая душа. И разговор их прост, как треньканье на банджо. Пару недель назад доброжелательно-дурацкие рассказы капитана и навели Андерсона на мысль об этом круизе. Совершив приятное путешествие по Дунаю через шесть стран, он вместе со своими ребятами не оставит ни одного следа, ни единой отметки о своем пребывании там. Ладно, посмотрим, как это получится…
Андерсон встал, похлопал приятельски капитана по крутой спине, твердо пообещал:
— Не тревожься, мы вернемся до полуночи… Нам осталось снять только вечернюю панораму города…
— Желаю удачи! — еще раз козырнул капитан Ангелов.
Андерсон спускался по трапу на набережную и удивлялся, что нет в нем ни возбуждения, ни страха, ни ощущения чего-то необычного. Шел как на скучную работу. Белые стены кру-изного теплохода, алая ковровая дорожка на трапе, латунные поручни и ободки иллюминаторов. Духота и скука. Спустился на набережную, сел в автобус, оглядел команду и сказал:
— Ну что? Поехали?
Тогда, незапамятно давно, он плыл на восточный берег, сочась кровью, задыхаясь от усталости; сквозь тяжелый трескучий гул вертолетов прикрытия он слышал позади визгливое вяканье преследующих его вьетконговцев. Кто знает, если бы Меконг не был таким грязным, страшным бульоном бактерий, может быть, в ране не началось тогда воспаление и не пришлось резать до локтя руку. Сейчас этого уже не узнать. Да и не имеет это значения.
Тогда они вырвались из лагеря всемером. И пятьдесят миль за ними неукротимо шла погоня. Поплыли через реку они втроем. С тех пор регулярно преследует кошмар, или сон, или наваждение, приходящее наяву и во сне: виден близкий берег, он плывет один, загребая правой рукой, и ясно, что сил осталось только на один взмах, а дна под ногами нет. Берег — рядом, но дно — еще ближе…
Андерсон посмотрел вниз на набережную. По широкой сходне скатывали с борта теплохода его вэн, маленький удобный автобус «плимут». Тихо урчал мотор, галдели матросы, хэнковский экипаж пошучивал с ними. А капитан теплохода, усатый удалой болгарин Ангелов, перегнувшись через поручни мостика, кричал им на сносном английском: «Смотрите не опаздывайте, отходим ровно в полночь». В крышный багажник уже была уложена вся съемочная телевизионная аппаратура: камеры, лампы, огромные алюминиевые чемоданы. Съемочная группа — двое парней и некрасивая тощая девка, похожая на колли, устраивались в автобусе и махали снизу рукой Андерсону — мол, мы готовы.
Андерсон поставил на мраморный столик недопитую наполеонку с коньяком, рука ощутила нежный холод камня. По трапу спустился к нему капитан, козырнул и открыл рот, чтобы что-то сообщить — скорее всего какую-нибудь глулость.
Андерсон знал — для того чтобы командовать речным круизным теплоходом, вовсе не надо быть Генрихом Мореплавателем. Но доброжелательно-веселая дурость капитана Димитра Ангелова его удивляла. От разговоров с ним Андерсон испытывал мазохистское удовольствие.
— Хай, кэп! Ты хотел меня предупредить, чтобы мы не опаздывали. Угадал?
— Точно! — восхитился Ангелов. — Откуда вы догадались?
— Пока не могу сказать. Это секрет. Ты мне лучше ответь — из-за чего вы, болгары, русских не любите?
— Почему? — удивился капитан. — Мы их любим. Как братьев. Двоюродных…
— Тогда объясни, почему на теплоходе все объявления так хитро составлены — все, что пассажирам разрешено, написано по-английски, а все запрещенное — по-русски?
Капитан Ангелов, не задумываясь, быстро ответил:
— Потому что они богатые!
Андерсона это развеселило — он давно заметил, что глупые люди быстры на ответ, поскольку им легко думать.
— Не вижу логики, — строго сказал он.
— Видите ли, мистер Андерсон, у нас довольно дорогой круиз. Обычные русские сюда не попадают. А те, что путешествуют с нами, напиваются каждый день и обязательно пытаются отнять у рулевого штурвал. Когда я не допускаю этого, они предлагают выкупить теплоход.
— А что они будут делать с ним? — заинтересовался Андерсон.
— Один мне сказал, что он перегонит его в Москву и поставит напротив Кремля. Бордель, ресторан, казино, на верхней палубе — дискотека. Может быть, он шутил?
— Не думаю! — восхищенно покачал головой Андерсон.
— Если бы теплоход был мой, я бы продал, — вздохнул Ангелов. — Этот русский обещал меня и в Москве оставить капитаном на судне…
— А что? — Присвистнул Андерсон. — Замечательная должность — флаг-капитан бардака…
— В Болгарии сейчас жизнь тяжелая, — пожал плечами Ангелов. — И очень ненадежная…
— А в Москве? — спросил Андерсон. — Надежная?
— Не знаю… Я там не был, — сказал Ангелов. — Я в Одессе был… Давно… Я тогда на пароме Одесса — Варна плавал… А в Москве не был…
— И я не был, — успокоил его Андерсон. — Может быть, вместе еще поплывем, кино снимем…
— С вами, мистер режиссер, хоть в Австралию, — заверил капитан.
Чистая душа. И разговор их прост, как треньканье на банджо. Пару недель назад доброжелательно-дурацкие рассказы капитана и навели Андерсона на мысль об этом круизе. Совершив приятное путешествие по Дунаю через шесть стран, он вместе со своими ребятами не оставит ни одного следа, ни единой отметки о своем пребывании там. Ладно, посмотрим, как это получится…
Андерсон встал, похлопал приятельски капитана по крутой спине, твердо пообещал:
— Не тревожься, мы вернемся до полуночи… Нам осталось снять только вечернюю панораму города…
— Желаю удачи! — еще раз козырнул капитан Ангелов.
Андерсон спускался по трапу на набережную и удивлялся, что нет в нем ни возбуждения, ни страха, ни ощущения чего-то необычного. Шел как на скучную работу. Белые стены кру-изного теплохода, алая ковровая дорожка на трапе, латунные поручни и ободки иллюминаторов. Духота и скука. Спустился на набережную, сел в автобус, оглядел команду и сказал:
— Ну что? Поехали?
8. ФРАНЦИЯ. ЛИОН. РЮ ШАРЛЬ ДЕ ГОЛЛЬ, 200 ШТАБ-КВАРТИРА ИНТЕРПОЛА
ИЗВЕЩЕНИЕ О РОЗЫСКЕ — «КРАСНАЯ КАРТОЧКА» Хэнк Мейвуд Андерсон, живет под другими фамилиями, гражданин США. Родился в Норе Шор, графство Нассау, штат Нью-Йорк, 1 апреля 1949 г.
Окончил колледж в Хьюстоне, военно-воздушное училище в Аннаполисе, принимал участие в военных действиях во Вьетнаме с 1972 по 1975 г. Был сбит и взят в плен в 1974 г. Бежал из плена. Был тяжело ранен, потерял левую руку.
Награжден медалью Конгресса, медалью «За храбрость», двумя орденами «Пурпурное сердце».
Лишен воинского звания «майор» и уволен из армии за поведение, несовместимое с честью американского офицера.
Разыскивается за совершение ряда дерзких и, тяжелых преступлений.
Предполагается, что связан с организованной преступностью, экстремистскими военизированными структурами в США и остатками террористической группировки «Красные бригады»…
Всегда вооружен. Признан очень опасным и в любой момент склонным к агрессии.
Окончил колледж в Хьюстоне, военно-воздушное училище в Аннаполисе, принимал участие в военных действиях во Вьетнаме с 1972 по 1975 г. Был сбит и взят в плен в 1974 г. Бежал из плена. Был тяжело ранен, потерял левую руку.
Награжден медалью Конгресса, медалью «За храбрость», двумя орденами «Пурпурное сердце».
Лишен воинского звания «майор» и уволен из армии за поведение, несовместимое с честью американского офицера.
Разыскивается за совершение ряда дерзких и, тяжелых преступлений.
Предполагается, что связан с организованной преступностью, экстремистскими военизированными структурами в США и остатками террористической группировки «Красные бригады»…
Всегда вооружен. Признан очень опасным и в любой момент склонным к агрессии.
9. НЬЮ-ЙОРК. СТИВЕН ДЖ. ПОЛК
Доктору Кеннету Полку, кафедра славистики, Гарвардский университет, Бостон, Массачусетс
Здравствуй, мой дорогой старик!
Я подумал сейчас, что мои письма являются хрониками — не было еще случая, чтобы я сел за стол, начал и закончил письмо. Обычно мои письма, как и полагается историческим хроникам, охватывают целый период — недельный, иногда месячный. Я начинаю письмо в понедельник, потом дела и обстоятельства отрывают, я продолжаю его в среду, дописываю в субботу, в воскресенье забываю отправить, а в следующий вторник происходит что-то важное или любопытное — я делаю дописки к письму, и длится это до тех пор, пока не приходит пора срочно рассылать чеки-платежи, и тогда я в произвольном месте обрываю послание, заклеиваю конверт и со всей деловой почтой опускаю в ящик. Из-за всего этого ты получаешь мои письма крайне нерегулярно, но зато, как ученый, ты можешь изучать не разрозненные клочья-эпизоды бытовой информации, а целые системные периоды, и картина моей жизни для тебя выглядит более убедительно и впечатляюще.
Я надеюсь, что этим вступительным пассажем я выпросил у тебя прощение за долгое молчание. Простил? И кроме того, ты виноват сам — я не знаю ни одного человека, который в наш век Интернета, е-мэйла, телефонов и факсов пишет своим родителям письма. Но я всегда был послушным и исполнительным сыном и уже много лет выполняю твою категорическую просьбу-требование — писать письма. И не на машинке, не на компьютере — рукой! Спасибо, что ты не взял с меня клятвы писать гусиным пером.
Верю тебе на слово, что это зачем-то надо. И как ты любишь говорить — мне это нужнее, чем тебе.
О моих последних подвигах ты наслышан, наверное, по радио и ТВ. И газеты побаловали вниманием, хотя в их изложении, как и требует того всякая коммерческая реклама, было гораздо больше героической и драматической чепухи, чем на самом деле. Поскольку в жизни это все скучнее, утомительнее, грязнее.
Вообще сложность нашей работы состоит в том, что для русских мафиозников характерна чрезмерная готовность к немедленному бою — итальянцы до последнего момента пытаются решить вопрос тихо и только потом стреляют. А русские сначала стреляют, а потом готовы обсуждать накопившиеся проблемы.
Кстати, можешь меня поздравить с крупным служебным повышением — я теперь «старший специальный агент ФБР». Мои коллеги говорят — кто весело, кто завистливо, — что я теперь самый молодой ССА-джи-мэн во всей конторе. Я должен гордиться и радоваться.
А я — в грусти и растерянности. Дело в том, что мое служебное повышение — это взятка начальства мне, это, так сказать, руководящий аванс за мою будущую работу на фронте борьбы с растущей и крепнущей русской преступностью, это захлопнувшаяся дверца мышеловки. Ибо если я сейчас захочу уйти из конторы, это будет выглядеть черной неблагодарностью, мрачным свинством, предательством гражданских интересов и оскорблением так сильно верящего в меня начальства, которое настолько высоко ценит меня и досрочно поощряет.
Если судить по справедливости, то, наверное, поощрять начальству надо не меня, а тебя — это ведь ты с малолетства заставлял меня учить русский, соблазнял его прелестями, объясняя его великолепие, наказывал за нерадивость, внушал мне неутомимо, что забыть, похоронить в себе прекрасный язык моих материнских предков — просто глупое преступление. А я всегда был послушным сыном. Естественно, тебе и в голову не приходила дикая мысль, что я буду использовать этот язык не для филологических исследований в Стэнфорде или Корнеле, а употреблю его в работе с веселыми кровожадными разбойниками с Брайтон-Бич.
Но сирены-соблазнители из департамента персонала ФБР после колледжа взяли меня в такой оборот, они рассказывали и сулили нечто такое волшебно-таинственное — «секретность, сила, невидимая власть, причастность к ордену справедливости и надежды беззащитных» и очень многое еще волнующее и многообещающее, что мое сыновнее послушание растаяло незаметно и быстро, как льдинка в мартини.
Я пошел продолжать образование не в Гарвард, а в академию ФБР в Куантико. Если то, чему меня там научили, — а научили меня там многому такому, о чем частные люди и не догадываются, — можно считать образованием.
Я разочаровал тебя и обрек себя. Наверное, и то и другое было неизбежно — я и сейчас ни на секунду не жалею о пренебреженной мной ученой стезе. Но и своей участью я очень недоволен. Самое глупое, что может надумать человек в тридцать один год от роду, — это принять решение начать жить сначала. Но я не готов даже к такому глупому поступку — я не хочу начинать жить сначала. Потому что я не знаю — а как надо жить сначала? Беда в том, что у меня нет сверхценной идеи. Сколько я себя помню, у меня всегда были сверхценные идеи моего бытия — мальчишеского, юношеского, молодого интеллектуала. Часть из них реализовалась, остальные бесследно рассеялись. Наверное, потому что я скорее эмоционален, чем интеллектуален. Моя жизнь наполнена уголовно-следственной рутиной, конкурентно-недоброжелательным соревнованием с полицией, склоками с прокуратурой и туманными обещаниями начальства подчинить мне Русский отдел при Нью-Йоркском ФБР. Сам понимаешь, что до сверхценной идеи это не дотягивает.
И стою я на большом жизненном распутье. Честное слово, не знаю, что делать…
Просмотрел снова письмо, и показалось оно мне глупо-слюнявым, и сам я — хныкающий напуганный эмоционал, а не бесстрашный рыцарь ордена «Закон и справедливость». Правильнее всего эти листочки было бы разорвать и бросить в корзину. Но я не знаю, когда у меня найдется время написать тебе следующее письмо, а ты будешь беспокоиться.
И еще одно важное обстоятельство: я тебя люблю, и ты, наверное, мой единственный приятель — так уж полупилось. Мне не с кем обсуждать то, что я написал тебе. И не хочется.
Здравствуй, мой дорогой старик!
Я подумал сейчас, что мои письма являются хрониками — не было еще случая, чтобы я сел за стол, начал и закончил письмо. Обычно мои письма, как и полагается историческим хроникам, охватывают целый период — недельный, иногда месячный. Я начинаю письмо в понедельник, потом дела и обстоятельства отрывают, я продолжаю его в среду, дописываю в субботу, в воскресенье забываю отправить, а в следующий вторник происходит что-то важное или любопытное — я делаю дописки к письму, и длится это до тех пор, пока не приходит пора срочно рассылать чеки-платежи, и тогда я в произвольном месте обрываю послание, заклеиваю конверт и со всей деловой почтой опускаю в ящик. Из-за всего этого ты получаешь мои письма крайне нерегулярно, но зато, как ученый, ты можешь изучать не разрозненные клочья-эпизоды бытовой информации, а целые системные периоды, и картина моей жизни для тебя выглядит более убедительно и впечатляюще.
Я надеюсь, что этим вступительным пассажем я выпросил у тебя прощение за долгое молчание. Простил? И кроме того, ты виноват сам — я не знаю ни одного человека, который в наш век Интернета, е-мэйла, телефонов и факсов пишет своим родителям письма. Но я всегда был послушным и исполнительным сыном и уже много лет выполняю твою категорическую просьбу-требование — писать письма. И не на машинке, не на компьютере — рукой! Спасибо, что ты не взял с меня клятвы писать гусиным пером.
Верю тебе на слово, что это зачем-то надо. И как ты любишь говорить — мне это нужнее, чем тебе.
О моих последних подвигах ты наслышан, наверное, по радио и ТВ. И газеты побаловали вниманием, хотя в их изложении, как и требует того всякая коммерческая реклама, было гораздо больше героической и драматической чепухи, чем на самом деле. Поскольку в жизни это все скучнее, утомительнее, грязнее.
Вообще сложность нашей работы состоит в том, что для русских мафиозников характерна чрезмерная готовность к немедленному бою — итальянцы до последнего момента пытаются решить вопрос тихо и только потом стреляют. А русские сначала стреляют, а потом готовы обсуждать накопившиеся проблемы.
Кстати, можешь меня поздравить с крупным служебным повышением — я теперь «старший специальный агент ФБР». Мои коллеги говорят — кто весело, кто завистливо, — что я теперь самый молодой ССА-джи-мэн во всей конторе. Я должен гордиться и радоваться.
А я — в грусти и растерянности. Дело в том, что мое служебное повышение — это взятка начальства мне, это, так сказать, руководящий аванс за мою будущую работу на фронте борьбы с растущей и крепнущей русской преступностью, это захлопнувшаяся дверца мышеловки. Ибо если я сейчас захочу уйти из конторы, это будет выглядеть черной неблагодарностью, мрачным свинством, предательством гражданских интересов и оскорблением так сильно верящего в меня начальства, которое настолько высоко ценит меня и досрочно поощряет.
Если судить по справедливости, то, наверное, поощрять начальству надо не меня, а тебя — это ведь ты с малолетства заставлял меня учить русский, соблазнял его прелестями, объясняя его великолепие, наказывал за нерадивость, внушал мне неутомимо, что забыть, похоронить в себе прекрасный язык моих материнских предков — просто глупое преступление. А я всегда был послушным сыном. Естественно, тебе и в голову не приходила дикая мысль, что я буду использовать этот язык не для филологических исследований в Стэнфорде или Корнеле, а употреблю его в работе с веселыми кровожадными разбойниками с Брайтон-Бич.
Но сирены-соблазнители из департамента персонала ФБР после колледжа взяли меня в такой оборот, они рассказывали и сулили нечто такое волшебно-таинственное — «секретность, сила, невидимая власть, причастность к ордену справедливости и надежды беззащитных» и очень многое еще волнующее и многообещающее, что мое сыновнее послушание растаяло незаметно и быстро, как льдинка в мартини.
Я пошел продолжать образование не в Гарвард, а в академию ФБР в Куантико. Если то, чему меня там научили, — а научили меня там многому такому, о чем частные люди и не догадываются, — можно считать образованием.
Я разочаровал тебя и обрек себя. Наверное, и то и другое было неизбежно — я и сейчас ни на секунду не жалею о пренебреженной мной ученой стезе. Но и своей участью я очень недоволен. Самое глупое, что может надумать человек в тридцать один год от роду, — это принять решение начать жить сначала. Но я не готов даже к такому глупому поступку — я не хочу начинать жить сначала. Потому что я не знаю — а как надо жить сначала? Беда в том, что у меня нет сверхценной идеи. Сколько я себя помню, у меня всегда были сверхценные идеи моего бытия — мальчишеского, юношеского, молодого интеллектуала. Часть из них реализовалась, остальные бесследно рассеялись. Наверное, потому что я скорее эмоционален, чем интеллектуален. Моя жизнь наполнена уголовно-следственной рутиной, конкурентно-недоброжелательным соревнованием с полицией, склоками с прокуратурой и туманными обещаниями начальства подчинить мне Русский отдел при Нью-Йоркском ФБР. Сам понимаешь, что до сверхценной идеи это не дотягивает.
И стою я на большом жизненном распутье. Честное слово, не знаю, что делать…
Просмотрел снова письмо, и показалось оно мне глупо-слюнявым, и сам я — хныкающий напуганный эмоционал, а не бесстрашный рыцарь ордена «Закон и справедливость». Правильнее всего эти листочки было бы разорвать и бросить в корзину. Но я не знаю, когда у меня найдется время написать тебе следующее письмо, а ты будешь беспокоиться.
И еще одно важное обстоятельство: я тебя люблю, и ты, наверное, мой единственный приятель — так уж полупилось. Мне не с кем обсуждать то, что я написал тебе. И не хочется.