Не задерживаемый, я вышел в дверь и спустился по трапу. Я был несколько разочарован. Процедура оказалась лишней.
   В аэровокзале я завернул на телеграф и наложенным платежом отбил одно слово: «Прибыл».

Похмелье от ума

   В общагу Камчатского пединститута я вселился как друг, товарищ и брат. Как я рада, как я рада, что мы все из Ленинграда. И после проверки моего студенческого требовать с коллеги семьдесят копеек в сутки за койку было крохоборством. Я заплатил им первые семьдесят копеек, а потом жил как хотел.
   Абитура сдавала вступительные экзамены. Я нашел филологов, поговорил на конкурсные темы и стал учить их жизни. Жизнь – это была программа по литературе и темы сочинений, плюс ответы на вопросы по русскому устному.
   Через пять минут я котировался как бесплатный репетитор-консультант с ленинградского филфака. Утром я в темпе блица отвечал на последние вопросы, наставлял и напутствовал на экзамены. Днем гулял по городу и общался с народом. После обеда происходили занятия. Никогда еще у меня не было слушателей более благодарных. Ловили каждый звук. Они за мной конспектировали, ты понял!
   А вечером пили. То есть не все. А некоторые, сдавшие сегодня экзамен. И я с ними, в положении наставника. Тайная вечеря, или Плеханов в центре «Группы освобождения труда».
   Патриархальность отношений учителя и учеников нас взаимно умиляла. С высоты трех превзойденных курсов я одарял их знанием, нашпигованным советами и приемами. А они меня кормили, поили и платили семьдесят копеек за койку.
   Каждое утро на тумбочке для меня светились бутылка пива и пачка сигарет. Золотые дети.
   Пиво называлось «Таежное». Хороший местный вариант «Жигулевского». Под камчатского краба оно шло необыкновенно. Краб размером с тарелку, клешни по блюдцу, лапы толще пальца. Одного такого краба, большого и красного, как пожарный автомобиль, хватало посидеть на троих.
   И вот разлепляешь глаза. Во рту вкус поражения: пересохшая горечь. Голова гудит тамтамом. Мысль о смерти приятна как вариант забытья. С ненавистью вспоминаешь, что жизнь – это борьба: надо побороть себя, встать и дойти до туалета. Да, поступать в институт нелегко. О господи, кто же мешает самогон с портвейном и пиво сверху.
   Кстати, где мое пиво. Глотаешь, закуриваешь, появляется первая мысль о литературе: молодость классиков. Пушкин пил, Толстой пил, Саврасов вообще от пьянства умер, правда, он был художник. А портрет Мусоргского? о господи, чистый я.
   Так. Женя вчера сдал на пять, а Саша на четыре. Нормально проставились. Интересно, как выглядит Общество трезвости? И есть ли оно в СССР?
   Встал. Поймал равновесие. Утвердился вертикально. Прошел в дверь.
   Валишь как пеликан: желудок поднялся в горло и болтается мешком под клювом, где зоб. Удерживать трудно.
   Из умывальника – звонкая, свежая, юная речь:
   – Вот это мужик! Не голова, а Дом Советов!
   – Слушай, а память какая, как он столько помнит!
   – А рассказывает как! Я таких вообще не слышал!
   Это – про – меня?.. Меня. А то кого.
   Самочувствие – отличное. Трезв. Ясен. Грудь вперед, живот втянуть, подбородок выше. Тверд в походке, строен сам собой. Весел, небрежен, сметлив.
   Вот сероватые же ребята – а оценили! Все, что знаю, я им даю щедро, от души, излагаю так, чтоб самому интересно и здорово. Спасибо вам, ребята. Мне приятно помочь вам поступить.
   – Это же надо – столько анекдотов помнить!
   – Я торч словил, как он травит, живот заболел.
   – Потрясно посидели.
   Тошнит. Мир мерзок бескрайне. Воздух вышел, я уменьшился ростом, все кривое и дрожит. Проклятые уроды. И я урод. Выжидаю приличествующую паузу, вхожу в умывальник, твердо здороваюсь и запираюсь в туалете. Ушли там? Ушли, вроде. О звуки ужасные. О проза плоти. О муки духовного очищения. О чтоб вы все сдохли.
   Вытираю слезы, высмаркиваю винегрет, моюсь холодной водой и возвращаюсь допивать пиво. Как горько разочарование в тех, перед кем метал бисер. Как опустошающа мысль о тщете высокого искусства.
   Нет, ну каковы пидарасы! Я им о великой литературе, все вехи в мир мудрых мыслей, а они в восторге, так от анекдотов, которых я в упор не помню как рассказывал, выпили много. Суки, лучше бы я ничего не слышал!
   Литературные потребности и представления публики открылись мне. Над закулисьем адским огнем горело предостережение: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
   Я впервые перестал ценить отзывы и мнения публики.

Изолятор

   Восточное побережье Камчатки обслуживал теплоход «Николаевск». В отличие от «Петропавловска», который обслуживал западное. На уровне личных отношений надругавшись над всеми инструкциями, николаевский врач вселил меня в судовую медчасть. Его жена была одной из моих абитуриенток в общаге пединститута. Я был рекомендован с осторожной мерой теплоты, чтобы не вызвать ревности.
   Врачи – самые полезные из людей. Я спал на кушетке с бельем в изоляторе, и четырежды в день официантка из экипажного камбуза ставила в окошечко поднос с судовым рационом. Потом мы с доктором пили его спирт и курили его сигареты.
   Ему исполнилось двадцать шесть – на пять лет старше меня. Он плавал здесь второй год по распределению после хабаровского меда. Он никогда не был «на Западе» – западнее Урала – и брюзжал с иронией про одичание. С терпением интеллигента он вынужден переносить ограниченную умственную ориентацию мореманов. Он и взял меня как собеседника с университетским гуманитарством из города городов – Ленинграда.
   Мы говорили об умном. О литературе и истории, политике и нравственности, психологии и справедливости, успехе и будущем человечества. В мужских беседах время летело. Через пару часов и пяток мензурок общим знаменателем всех тем оказывался закон, что жизнь – дерьмо.
   – Ты посмотри, сколько я учился! – говорил он и прибавлял к одиннадцати шесть.
   – А теперь смотри, сколько я получаю! – горько улыбался он и сбивчиво складывал плюсы с минусами, чтобы огласить матерное сальдо.
   – А теперь скажи – можно так жить?! – требовал он и смотрел оценивающе, как палач на виселицу.
   – Сколько это может продолжаться?.. – стонал он, как больная совесть. И начинал поносить Советскую Власть и глумиться над святынями.
   К этому возрасту мои идеалы рухнули. Родной Комсомол и любимая Партия чем выше, тем из большей сволочни состояли. Жизнь была необъяснимо подла. В Истории не удавалось найти логику, не говоря о справедливости. Короче, преобладал негатив.
   – Не может это долго продолжаться! – от злобы я говорил уверенно.
   – Ты думаешь? – недоверчиво спросил он.
   – Все прогнило! – наддавал я. – Никто ни во что не верит! Не может это долго продолжаться!
   – Э… Люди работают. Всем деньги нужны. Рты заткнуты. Везде стукачи. Куда мы денемся…
   – Изнутри сыплется!..
   – Ну и что?.. Ты – думаешь?.. Кто ж его все сковырнет…
   – Само рухнет! – убеждал я. – Все буксует, везде халтура, всем на все плевать!..
   Мы выпили, запили, закурили и открыли иллюминатор, впуская морской воздух.
   – Молодой ты все-таки еще, – укорил доктор.
   – Я тебе точно говорю, я что, страну не вижу! – уверял я его с высоты неизвестно чего, что сам себе назначил.
   – И сколько это еще продержится? – ни во что не верил он.
   – Лет десять! И все!..
   – Десять? Десять… Эта махина?! У тебя что, есть хоть какие-то основания так считать? Серьезно? Да брось.
   – Да есть! Вот ну по всей логике, по приметам, понимаешь?
   Через десять лет, в семьдесят девятом году, я в глухой брежневской полумгле покидал Ленинград и переезжал в Таллин, где брезжила хоть надежда издать книгу. Кислород был перекрыт по всему полю.
   Через двадцать лет, в восемьдесят девятом, открылся Тот Самый Первый Съезд Советов. И вскоре все рухнуло, рассыпалось и накрылось.
   А тогда, в августе шестьдесят девятого, мы пили с доктором спирт в его беленькой медчасти, и вместе со всей страной ругали советскую власть, в которой страна изверилась, и, само собой, мы так понимали, что любые изменения могут быть только к лучшему.
   Мы разводили руками и вопрошали:
   – Твою мать, сколько же могут эти уроды из Кремля нагло врать народу, причем сами в это не веря?

Репудин

   В Долине Гейзеров Аллочка была самой красивой девушкой. На тот момент девушек в Долине было не менее десяти.
   Я туда попал по записке. Золотозубый пионер с «Николаевска» составил записку в жестко романтическом стиле: «Костя! Прими его на ходку в Долину. После сезона расплачусь шкурами. Панкратов». С Панкратовым мы как-то курили у борта. Ветеран протежировал с высот своей бывалости.
   С этой запиской, сгрузившись в Жупанове в плашкоут и отыскав на берегу турбазу, я деловито подкатился к начальнику маршрута.
   – Панкратов? – прочитал и пожал плечами Костя. – Жди, расплатится он. Шкурами. Блядями он расплатится. Ладно, хочешь – сходи, не жалко. Помоги там ребятам вьюки паковать.
   Утром мы вышли вчетвером на четырех лошадях и семь вьючных. Верхом до Долины было полтора дня. Завоз продуктов на дальнюю базу.
   – И туристов мало, а жрут как грызуны, – цыкал Костя и гонял папиросу в узких губах. Он был ковбоистый, щетинистый, поджарый.
   Да, гейзеры булькали, фонтанировали, пари́ли и пахли. Если честно, после Петергофских фонтанов это не впечатляет.
   А Аллочка впечатляла. Шестнадцатилетнее, русое, сероглазое, чистое и кроткое создание. Их девятый класс коллективно отправился в поход, дирижируемый географиней. Класс шлялся где-то меж луж и струй, а она плохо себя чувствовала и сторожила две палатки.
   Я подошел, спросил, разговорился, подружился, и вообще делать тут было больше нечего. Она тоже скучала, но хорошо хоть поход, а так что делать лето в Пахачах.
 
Маленькие бичики
слетаются в Тиличики,
а большие бичи
заезжают в Пахачи.
 
   Эту местную поэзию я уже мог цитировать.
   Подвалил без коллектива переросток из их класса и стал портить мне личную жизнь. Не уходит, и хоть ты тресни.
   Для романтичного общения необходимо шампанское в любой реинкарнации. Момент назревает и тема озвучена. И Аллочка с детским заговорщицким видом открывает, что у нее есть бутылка спирта. Общественного. В рюкзаке. И мы с недорослем поем дуэтом, что если спирт потом разбавить водой, то от него не убудет.
   Я гоню молокососа с двумя кружками за водой, Аллочка достает поллитровку со спиртом, заткнутую прочно оструганной шампанской пробкой; Костя проходит мимо, хмыкает и швыряет мне банку консервов и пачку печенья. Нет душевней опытного мужика.
   И тут галдит и катится дурацкий смех на лужайке – класс возвращается! Мы с недорослем вливаем в себя по полкружки спирта, запиваем водой, зажевываем печеньем и признаемся, что этот спирт, похоже, один раз уже разводили. Не тот градус! Не цепляет даже.
   Класс подходит, бутылка уже в рюкзаке, сумерки, костер, ужин. Ужин не лезет. В желудке неприятно. Не то отрыжка, не то спирт был технический. Аллочка клянется на ухо, что спирт медицинский, мама из аптеки взяла для походных нужд классу.
   Я притаскиваю свой казенный спальник, в палатке места масса, устраиваюсь рядом и обуреваюсь романтикой, начиная со стихов и дальше что бог даст. А лежать что-то совсем противно. Что-то внутри шевелится. Чем-то в нос пахнет. И бурчит, мешая развернуть лирику.
   И тут недоросль спертым голосом из темноты беспокоится:
   – Миша, ты как там?
   После чего он на четвереньках по головам, как вспугнутый вурдалак, дунул из палатки, крякнул и исчез. Это подставило прекрасный повод с лицемерием пробормотать дежурное:
   – Пойду посмотрю, что он там делает…
   Я выкарабкался из мешка в прорезь палатки, сдерживая ускорение. Вламываясь в темные кусты, я заранее тянул рот вперед, подальше от штанов. Долина Гейзеров. Не видала ты фонтана от донского казака.
   Аэо!!! Ослепило болью и ужасом. Из живота и через рот ударил сноп бритвенных лезвий. Они полосовали нутро в мелкую нарезку и жгли огнем. В глазах пульсировал фейерверк. Организм крючило в спазмах, и поддаваться несдержимым позывам было страшно в преддверии следующего приступа пытки.
   Отметав эту икру и предназначенный издохнуть, я ощутил мировую тоску души, но уже в направлении противоположного выхода. Прыгающими руками я еле успел расстегнуть ремень и пуговицы. Змей Горыныч ударил огнем с другой стороны. Колючая проволока с битым стеклом продрала меня насквозь. Я не знал, что смерть так ужасна.
   Через несколько лет боль немного утихла. Чернота Ада не рассеивалась. Я привел себя в порядок и стал вспоминать биографию.
   От палатки раздавался встревоженный гомон. С моим приближением в гомоне усилилась заботливая нота. Недоросль качался и стонал. Аллочка плакала. Географиня причитала. Остальные оживленно переживали нештатную ситуацию.
   Деточка перепутала бутылки. Мы выпили смазку от комаров. По полкружки дефолианта. Типа диметилфталата. Яд пожиже. Репудин.
   Второпях. А то класс уже возвращался. В полутьме палатки. Влили не глотая и запили водой, смыв вкус и дух во рту. И закусили. И полтора часа усваивали как могли.
   На шум пришел заспанный Костя, скупо бурча. Хмыкнул, взрезал банку сгущенки и разболтал в ковшике водой. Мы с недоумком выпили вдвоем и поскакали в темноту, стараясь донести молоко подальше.
   Бритв было уже меньше, и битого стекла тоже. У меня появилась надежда выжить. Слезы катились градом, искры из глаз освещали весь полуостров. Изодранное в лохмотья нутро жгло.
   У палатки Аллочка с географиней протянули нам ковш с новым пойлом, как братину с живой водой израненным ратникам. Мы опростали и убежали.
   За ночь мы извели пять банок сгущенки и ведро воды. Процедура принимала хронический характер. «Жить захочешь – будешь пить молоко», – выстрелила мудрость из недоросля.
   Утром взошло зеленое солнце. Оно поднималось по зеленому небу над зелеными просторами. Эх, молодо-зелено, сказал я, и мы с недорослем заржали, оба живые и зеленые. Руки дрожали, ноги не держали, головы тряслись.
   Аллочка смотрела на меня с ужасом и жалостью, как на дохлую птичку.
   Два дня я не мог есть, и еще неделю обжигался чаем.
   – Ты что, совсем дурак? – спросил Костя. – Пей все, что горит, что ли? Лучше бы сразу стрихнину выпил. Меньше бы мучился.
   Потом оказалось, что от этого подохнуть – как два пальца. Ослепших на целое УПП.
   Комары еще месяц не подлетали.

Стойбище

   С Иосифом Жуковым мы снова встретились на палубе «Николаевска». В Петропавловском педе он входил в нашу абитуриентскую команду. Поступил! И вот возвращается до занятий домой.
   Мы курили на корме за ветром.
   – Хочешь, поедем в гости, – приглашал он. – Поживешь пока.
   В Караге, когда буксир дотолкал плашкоут с сошедшим народом к берегу, Иосиф Жуков высмотрел среди лодок встречавшую и замахал.
   – Мой друг, – гордо сказал он коряку в штормовке, сидевшему на моторе. – Перед экзаменами всех учил.
   Мы час неслись вдоль берега и вверх по реке еще часа два.
   – А сколько всего коряков живет на Камчатке? – глуповато и неловко спросил я, изо всех сил пытаясь как-то наладить беседу. Три часа молчания нервируют непривычного человека.
   – Я ительмен, – сказал Иосиф Жуков. – Мать за коряка вышла.
   – Любовь, – объяснил правивший Володя, брат мужа сестры матери отца и сам чей-то отец. Все занялись обсуждением родства. Их стойбище должно было быть размером с Нью-Йорк.
   На отодвинутом от берега каменистом луге я насчитал четырнадцать яранг. До этого момента я как-то не совсем верил, что яранги еще действительно существуют, и в них нормально живут люди. В кинохронике быт народов Севера выглядит декорацией фольклорного ансамбля.
   Меня пригласили входить. В яранге у очага возились по хозяйству две голые женщины. Молодая девушка и постарше. Я окаменел, сгорел и уставился в сторону без дыхания.
   – В тундре так принято, – успокоил Иосиф Жуков. – Кожа должна отдыхать. Особенно зимой.
   – Сейчас лето, – необыкновенно идиотски пискнул я. Не то чтобы мне это не нравилось. Но парализовало. Густели сумерки, огонь в яранге их освещал, у них была желтоватая кожа, плосковатые зады, у старшей довольно большая отвислая грудь с фиолетовыми сосками, а негустые черные волосы на лобках почти прямые. Я на это не смотрел, я смотрел только в сторону, но все равно видел только их, во всех подробностях.
   Иосиф Жуков им что-то сказал, они захихикали и надели мужские рубашки, закрывшие до колен.
   Ели жареную рыбу с пшенной кашей и очень черный вареный чай с конфетами. Подошла старшая родня. Извинились, что нет выпить. А у меня, может, нет водки в мешке? Ну, на всякий случай… Водку им продавать было запрещено, узнал я впервые.
   Мы повозмущались этой дискриминацией. О том, что они мгновенно спиваются, расщепляющих ферментов не хватает, я узнал поздней.
   Спали рядом на шкурах, укрытые ватным одеялом.
   – Хочешь быть с ней? – спросил Иосиф, имея в виду младшую. Кажется, это была его сводная (или единоутробная?..) сестра.
   – Нет, спасибо, – отказался я вежливо, не в силах вписаться в ситуацию и очень недовольный собой и своим отказом. Зря им водку не продают, все было бы проще. Анекдоты о чукотском гостеприимстве все-таки представлялись трепом. А оказались нет. Ну-ну…
   Наутро мужики ставили сетки в реке и пластали рыбу, собаки ели потроха и бегали от детей, бабы ушли за ягодой, а вернувшись варили и чинили. Август стоял.
   В яранге я все время косился на нереально настоящий, голливудский, киношный, вестерновский винчестер. Слегка потертый, но ухоженный.
   – Мой, – с привычным счастливым довольством сказал Иосиф Жуков. – Хочешь пострелять?
   Хотел ли я пострелять из винчестера. Да я только это скромными взглядами и давал понять. Да я хотел это гораздо больше его сестры, которую тоже всю ночь хотел, мучась своим отказом, и еще сейчас не перестал. Сестер много, а винчестеров нет вообще. Я всерьез понял вычитанную из книг шкалу ценностей: сначала ружье, потом жена.
   Иосиф Жуков пошарил в куче барахла по периметру яранги, выудил пачку патронов и сунул два в карман.
   – Бери, – сказал он, и я взял винчестер и пошел за ним.
   Винчестер был ловкий и легонький.
   – Отец подарил на паспорт, – сказал Иосиф Жуков, – на шестнадцать лет. Старший сын охотник в семье, у нас это принято.
   Он отвел рамку затвора, охватывающую спусковой крючок и прилегающую к шейке приклада, и послал патрон в магазин в цевье. Повторил возвратное движение и указал на консервную банку, блестевшую за ярангами. Метров сорок.
   – Попадешь? – спросил он.
   Я изобразил легкую обиду. Чудный миг хотелось тянуть подольше. Удивительно ловкая и легкая штука. И легкий спуск. И отдача неощутима. Банка подпрыгнула.
   – Охотник! – грубо польстил Иосиф Жуков и забрал винчестер.
   И тогда, презирая себя и эгоизм своей просьбы, я спросил про второй патрон. Он улыбнулся и дал, глядя в сторону.
   Патрон был цилиндрический, удлиненная пуля закруглена. Я сам дослал патрон, сам взвел и попал еще раз.
   За этими винчестерами, патронами и виски чукчи гоняли в метель через Берингов пролив на Аляску. За меха. Локаторы не брали упряжку. Природный тундровик снега не боится.
   Дома у них принимали мех в план и сверх плана по малой цене. На сберкнижках копились десятки тысяч. Их нечем было отоварить. Дом и машина в тундре кочевнику невозможны. Ковры, свитера и японские транзисторы в упаковках «Только для Крайнего Севера!». Вся радость – выпить. А не продают.
   На американской фактории ему без бюрократии записывали цену, давали что угодно и оставляли на счету сдачу. А что возьмешь, кроме выпивки?
   – В тундре знаешь как? Два человека едут друг навстречу другу. И за километр, метров за восемьсот, упряжки разъезжаются. Таким полукругом, не приближаясь. И дальше едут.
   – А зачем? Почему?..
   – Откуда знаешь, кого встретишь в тундре? Что у него на уме? У каждого может быть оружие. И никто никогда не узнает.
   – Ни фига себе… А я думал – доверие, взаимопомощь… А если знакомый? Родственник?
   – Если только узнал. И то. Смотря кто. Жизнь. Народ зря делать не станет. Знаешь, какие случаи бывали.
   И дули через границу с отборными шкурками. Бухло для счастья, ствол для престижа. Этот винчестер был выменян у арктических контрабандистов на мелкокалиберную винтовку и двадцатилитровую канистру спирта. Патроны доставались нечасто по тем же знакомствам.
   …Лет через семь я увидел Иосифа Жукова на большой цветной фотографии в журнале «Смена». Корякский национальный ансамбль песни и пляски выступал в Кремлевском Дворце, Иосиф Жуков в расшитом бисером наряде завис над сценой в первой шеренге. А ведь могли породниться.

Икра

   Счастье в жизни есть. Один раз я ел красную икру ложкой от пуза пять дней. При всей грамматической некорректности фразы ее радостный смысл не вызывает сомнений.
   К числу недостатков Камчатки относится отсутствие железнодорожного сообщения с материком. С Камчатки можно только улететь. Еще можно уплыть, но это надолго.
   Я провел в петропавловском аэропорту сутки. Милосердие цвело не здесь. Здесь предпочитали служебную триаду ценностей: деньги, закон и русский матерный. Нет денег? – нет любви.
   Что остается бродяге, если не ломится проканать на ша́ру? Остается идти работать, как это ни противно.
   Меня давно научили, где что почем. Я поехал в рыбпорт и предложил себя в грузчики. То бишь в портовые рабочие по обработке маломерных судов прибрежного лова. Шла путина, все упирались не разгибаясь.
   Бригада из четырех-шести человек формировалась с утра. Притершиеся люди старались сохранять команду. Назначали на пирсы. РБ и МРСы подходили полные. Там в среднем полста тонн водоизмещения, обычное удаление двадцать миль от берега, но уж это как капитан решит.
   Семь рыл экипажа шли на отдых. Принять стакан и поспать, иногда даже помыться. А мы решетчатыми лопатами сгребали рыбу в сетки и контейнеры, кидали на транспортер и очищали трюм. Потом гнали одного в диспетчерскую, и получали новое судно. И так далее. С темнотой включались люстры.
   Так вот, отбирали в сторону несколько икряных самок побольше. Горбушу или кижуча. После работы – сетку над ведром, и протирали икру от пленок. В общагу с собой приносили полведра. На пятерых больше некуда. Только посолить.
   И вот после работы мы обедали. Меню без затей: на каждого полбуханки хлеба, поллитра водки и икры красной свежесоленой тут же – не ограничено. Книга о вкусной и здоровой пище.
   Полстакана – бульк, и ложка икры, столовская мятая алюминиевая ложка, с которой светло-алая, нежно-упругая, обтекающая янтарным жиром и соком икорочка сваливается, не помещаясь в рот, и там во рту тает. И хлебушком зажевать. И повторить.
   Вот что такое наслаждение развратом. А вы говорите.
   Причем небрежно так. По-мужски. Сурово. Привычное дело.
   – Она питательная. Очень калорийная, – заботливо говорили мы друг другу.
   – Какие деньги. Так хоть пожрать. Будет что вспомнить, – говорили мы.
   – С такой пахоты не вмазать и не покушать – хрен долго выдержишь, – говорили мы.
   Зачерпывали миской из ведра и двигали насередь стола.
   Через пять дней я с трудом остановился на пятидесяти рублях.

От пункта А до пункта Б

   Боги погоды – синоптики – сделают козью морду хоть кому. В аэропорту спят на стульях, прилавках, на полу и на лестницах. Перешагиваешь через скрюченные тела, как Наполеон в чумном бараке. На третьи сутки устают пить и тоскуют тупо и трезво. В Хатанге или Игарке можно зимой и на три недели засесть. Сейчас, ты что, ерунда, к вечеру улетим. И что? Улетели таки!
   Ил-18 Петропавловск-Камчатский – Ленинград. Забит под завязку и еще несколько стоячих за дополнительную мзду. В Магадане кто-то сойдет, они сядут. Все курят, все пьют, все тертые с северов и востоков. Сквозь дым коромыслом стюардесса проталкивает тележку со спиртным. Чтоб не дай бог не протрезвели. План торговли, сервис. Эмблема «Аэрофлота» – бутылка с крыльями.
   В Магадане дождь, темнеет, можно остаться в самолете. Я выхожу. Надо думать о будущем. Билет только до Магадана и пятнадцать ре на остальную жизнь. При посадке я машу руками дежурной на трапе, тычу в стюардесс в тамбуре и кричу о билете, который не могу найти, но я в Ленинград, у меня багаж в самолете, мое место 19В, и все меня знают, я из Петропавловска. Да я готов загрызть эту тварь, которая хочет оставить меня в этой столице всех зэков мира!
   Я что, даром покупал дважды мерзавчики водки, и бутерброд с лососем, и сигареты?! Успевая сказать, что я после практики, лечу в Ленинград, и прочая пудра на мозги для незабываемости картины.
   Две стюардессы дуэтом нейтрализуют дежурную и втаскивают меня внутрь. Соседи сохранили мое место. Отлично летим! Теперь тележку толкает не беленькая Ира, а темненькая Наташа, и мы вообще друзья. Это ленинградский экипаж. Мы болтаем у них в закутке, кто где живет и куда ходит.
   В Якутске экипаж идет на отдых. А борт принимает красноярский экипаж. Вот теперь надо держаться за самолет зубами и никуда не выходить! Н-но – в приказном порядке всех сгружают. Я наблюдаю, как в аэровокзале девочки честно говорят тетке из пассажирской службы, указывая на меня, и она кивает. Они уходят в гостиницу.