– Хочешь кофе? – спросил он.
   – Нет.
   Стряхивали пепел за батарею.
   – Так кто у тебя? – спросил он.
   – Девочка.
   – Сколько?
   – Четыре месяца.
   – Как звать?
   – Ольга. Ольга Александровна.
   – Вот так вот… Послушай, может быть, ты все-таки хочешь кофе?
   – Нет, – она вздохнула. – Не хочу.
   На ней была белая вязаняя шапочка.
   – А рыжая ты была лучше.
   Она пожала плечами:
   – А мужу больше нравится так.
   Он отвернулся. Заснеженный двор и низкое зимнее солнце над крышами.
   – Сашка мой так хотел сына, – сказала она. – Он был в экспедиции, когда Оленька родилась, так даже на телеграмму мне не ответил.
   – Ну, есть еще время.
   – Нет уж, хватит пока.
   По коридору, вспушив поднятый хвост, гуляла беременная кошка.
   – Ты бы отказался от аспирантуры?
   – На что мне она?..
   – Я думала, мой Сашка один такой дурак.
   – Я второй, – сказал он. – Или первый?
   – Он обогатитель… Он хочет ехать в Мирный. А я хочу жить в Ленинграде.
   – Что ж. Выходи замуж за меня.
   – Тоже идея, – сказала она. – Только ведь ты все будешь пропивать.
   – Ну что ты. Было бы кому нести. А мне некому нести. А если б было кому нести, я бы и принес.
   – Ты-то?
   – Конечно.
   – Пойдем на площадку, – она взяла его за руку…
   На лестничной площадке сели в ободранные кресла у перил.
   – А с тобой было бы, наверное, легко, – улыбнулась она. – Мой Сашка точно так же: есть деньги – спустит, нет – выкрутится. И всегда веселый.
   – Вот и дивно.
   – Жениться тебе нужно.
   – На ком?
   – Ну! найдешь.
   – Я бреюсь на ощупь, а то смотреть противно.
   – Не напрашивайся на комплименты.
   – Да серьезно.
   – Брось.
   – А за что ей, бедной, такую жизнь со мной.
   – Это дело другое.
   – Бродяга я, понимаешь?
   – Это точно, – сказала она.
   Зажглось электричество.
   – Ты гони меня, – попросила она.
   – Сейчас.
   – Верно; мне пора.
   – Посиди.
   – Я не могу больше.
   – Когда еще будет следующий раз.
   – Я не могу больше!
   Одетые люди спускались мимо по лестнице.
   – Дай тогда две копейки – позвонить, что задерживаюсь, – она смотрела перед собой.
   – Ну конечно, – он достал кошелек. – Держи.

Апельсины

   Ему был свойствен тот неподдельный романтизм, который заставляет с восхищением – порой тайным, бессознательным даже, – жадно переживать новизну любого события. Такой романтизм, по существу, делает жизнь счастливой – если только в один прекрасный день вам не надоест все на свете. Тогда обнаруживается, что все вещи не имеют смысла, и вселенское это бессмыслие убивает; но, скорее, это происходит просто от душевной усталости. Нельзя слишком долго натягивать до предела все нити своего бытия безнаказанно. Паруса с треском лопаются, лохмотья свисают на месте тугих полотнищ, и никчемно стынет корабль в бескрайних волнах.
   Он искренне полагал, что только молодость, пренебрегая деньгами которых еще нет, и здоровьем – которое еще есть, способна создать шедевры.
   Он безумствовал ночами; неродившаяся слава сжигала его; руки его тряслись. Фразы сочными мазками шлепались на листы. Глубины мира яснели; ошеломительные, сверкали сокровища на остирие его мысли.
   Сведущий в тайнах, он не замечал явного…
   Реальность отковывала его взгляды, круша идеализм; совесть корчилась поверженным, но бессмертным драконом; характер его не твердел.
   Он грезил любовью ко всем; спасение не шло; он истязался в бессилии.
   Неотвратимо – он близился к ней. ОНА стала для него – все: любовь, избавление, жизнь, истина.
   Жаждуще взбухли его губы на иссушенном лице. Опущенный полумесяц ее рта тлел ему в сознании; увядшие лепестки век трепетали.
   Он вышел под вечер.
   Разноцветные здания рвались в умопомрачительную синь, где серебрились и таяли облачные миражи.
   На самом высоком здании было написано: "Театр Комедии".
   Императрица вздымалась напротив в бронзовом своем величии. У несокрушимого гранитного постамента, греясь на солнышке, играли в шахматы дряхлеющие пенсионеры.
   – Ваши отцы вернулись с величайшей из войн, – сказал ему старичок.
   – Кровь победителей рвет наши жилы! – закричал старичок, голова его дрожала, шахматы рассыпались.
   Чугунные кони дыбились вечно над взрябленной мутью и рвали удила.
   Регулировщик с красной повязкой тут же штрафовал мотоциклиста, нарушившего правила.
   Солнце заходило над Дворцом пионеров им. Жданова, бывшим Аничковым.
   На углу продавали пачки сигарет – и красные гвоздики.
   У лоточницы оставался единственный лимон. Лимон был похож на гранату-лимонку.
   Человечек схватил его за рукав. Человечек был мал ростом, непреклонен и доброжелателен. Человечек потребовал сигарету; на листе записной книжки нарисовал зубастого нестрашного волка в воротничке и галстуке и удалился, загадочно улыбаясь.
   Он зашел выпить кофе. За кофе стояла длинная очередь. Кофе был горек.
   Колдовски прекрасная девушка умоляла о чем-то мятого верзилу; верзила жевал резинку.
   Он пеперешл на солнечную сторону улицы. Но вечернее солнце не грело его.
   Пока он размышлял об этом, кто-то занял телефонную будку.
   Дороги он не знал. Ему подсказали.
   В автобусе юноша с измученным лицом спал на тряском заднем сиденье; модные дорогие часы блестели на руке.
   На улице Некрасова сел милиционер, такой молоденький и добродушный, что кругом заулыбались. Милиционер ехал до Салтыкова-Щедрина.
   Девчонки, в головокружительном обаянии юности, смеясь, спешили к подъезду вечерней школы. Напротив каменел Дворец бракосочетаний.
   Приятнейший аромат горячего хлеба (хлебозавод стоял за углом) перебивал дыхание взбухших почек.
   "Весна…" – подумал он.
   ЕЕ не оказалось дома.
   Никто не отворил дверь.
   Он ждал.
   Темнело.
   Серым закрасил улицу тягостный дождь. Пряча лица в поднятые воротники, проскальзывали прохожие вдоль закопченных стен. Проносились автобусы, исчезая в пелене.
   Оранжевые бомбы апельсинов твердели на лотках, на всех углах тлели тугие их пирамиды.

Не думаю о ней

   Тучи истончались, всплывая. Белесые разводья голубели. Луч закрытого солнца перескользнул облачный скос. Море вспыхнуло.
   Воробьи встреснули тишину по сигналу.
   Троллейбус с шелестом вскрыл зеленоглянцевый пейзаж по черте шоссе.
   Прошла девушка в шортах, отсвечивали линии загорелых ног. Он лолго смотрел вслед. Девушка уменьшалась в его глазах, исчезла в их глубине за поворотом.
   – Паша, как дела, дорогой? – аджарец изящно помахал со скамейки.
   Паша приблизил сияние белых брюк и джемпера.
   – В Одессу еду, – пригладил волосы. – В университет поступил, на юридический.
   – Как это говорится? – аджарец дрогнул усами. – С богом, Паша, сердечно потрепал по плечу.
   Они со вкусом попрощались.
   Он следил за ними, улыбался, курил.
   Кончался сентябрь. Воздух был свеж, но влажный, с прелью, и лиловый мыс за бухтой прорисовывался нечетко.
   Сквер спускался к пляжу. Никто не купался. Море тускнело и взрезалось зубчатой пеной.
   Капля прозвучала по гальке и, выждав паузу, достигли остальные.
   Он встал и направился в город.
   Дождь мыл неровности булыжников. Волнистые мостовые яснели. Улдочки раскрывались изгибами.
   В полутемной кофейне стеклянные водяные стебли с карнизов приплясывали за окном. Под сурдинку кавказцы с летучим азартом растасовывали новости. Хвосты табачного дыма наматывались лопастями вентиляторов.
   Величественные старцы воссели на стулья, скребнувшие по каменному полу. Они откидывали головы, вещая гортанно и скорбно. Коричневые их сухощавые руки покоились на посохах, узлы суставов вздрагивали.
   Подошла официантка снеопрятностью в походке. Запах кухни тянулся за ней. Она стерла звякнувший в поднос двугривенный вместе с крошками.
   На плите за барьером калились джезвы. Аромат точился из медных жерл. Усач щеголевато разводил лаковую струю по чашечкам, и их фарфоровые фары светили черно и горячо.
   Он глотнул расплав кофе по-турецки и следом воды из запотевшего стакана. Сердце стукнуло с перерывом.
   Старики разглядывали блесткую тубу из-под французской помады. Один подрезал ее складным ножом, пристраивая на суковатую палку. Глаза под складчатыми веками любопытствовали ребячески.
   Остаток кофе остыл, а вода нагрелась, когда додь перестал. Посветлело, и дым в кофейне загустел слоями.
   Он пошел по улице направо.
   Базар был буен, пахуч, ряды конкурировали свежей рыбой, мандаринами и мокрыми цветами. Теряясь в уговорах наперебой и призывах рук, он купил бусы жареных каштанов. Вскрывая их ломкие надкрылья, с интересом пожевал сладковатую мучнистую мякоть.
   Серполицый грузин ощупал рукав его кожаной куртки:
   – Продай, дорогой. Сколько хочешь за нее?
   – Не продаю, дорогой.
   – Хочешь пятьдесят рублей? Шестьдесят хочешь?
   – Спасибо, дорогой; не продаю.
   Грузин любовно следил за игрушечной сувенирной финкой, которой он чистил каштаны. Лезвие было хорошо хромировано, рукоятка из пупырчатого козьего рога.
   – Подарок, – предупредил он. – Друг подарил.
   Тогда он гостил у друга в домике вулканологов. Расстояние слизнуло вуаль повседневности с главного. Они посмеивались над выдохшимся лекарством географии. Вечерние фразы за спиртом и консервами рвались. Им было о чем молчать. Дождь штриховал фразы, шушрал до утра в высокой траве на склоне сопки.
   …Допотопный вокзальчик белел над магнолиями в центре города. Пустые рельсы станции выглядели нетронутыми. Казалось, свистнет сейчас паровозик с самоварной трубой, подкатывая бутафорские вагоны с медными поручнями. В безлюдном зале сквозило влажным кафелем и мазутом. Древоточцы тикали в сыплющихся панелях. Расписания сулили бессрочные путешествия, превозмогающие терпение.
   – Вам куда? – полуусохшая в стоялом времени кассирша клюкнула приманку разнообразия.
   – …
   Сумерки привели его к саду. Чугунные копья ворот были скованы крепостным замком. Скрип калитки звучал из давно прошедшего. Шаги раскалывались по плитам дорожки.
   Листья лип чутко пошевеливались. Купол церкви стерегся за вершинами. Грузинские надписи вились по древним стенам. Смирившаяся Мария обнимала младенца.
   …В кассах Аэрофлота потели в ярких лампах среди реклам и вазонов, проталкивались плечом, спотыкаясь о чемоданы, объясняли и упрашивали, просовывая лица к окошечкам, вывертывались из сумятицы, выгребая одной рукой и подняв другую с зажатыми билетами; он включился в движение, через час купил билет домой на утренний самолет.
   Прокалывали небосвод созвездия и одиночки.
   Пары мечтали на набережной. Он спустился к воде. Волна легла у ног, как добрая умная собака.
   Сухогрузы у пирсов светились по-домашнему. Иллюминаторы приоткрывали малое движение их ночной жизни. Изнутри распространялось мягкое металлическое сопение машины.
   Облака, закрывая звезды, шли на юг, в Турцию.
   Ему представились носатые картинные турки в малиновых фесках, дымящие кальянами под навесом кофеен на солнечном берегу.
   За портом прибой усилился; он поднялся на парапет. Водяная пыль распахивалась радужными веерами в луче прожектора.
   Защелкал слитно в неразличимой листве дождь.
   В тихом холле гостиницы швейцар читал роман, облущенный от переплетов и оглавлений. Неловкие глаза его не поспевали за торопящейся пеерлистывать рукой.
   Коридорная сняла ключ с пустой доски и уснула на кушетке.
   Номер был зябок, простыни влажноваты. Он открыл окно, свет не включал.
   Не скоро слетит в рассвете желтизна фонарей.
   И – такси, аэропорт, самолет, и все это время до дома и еще какие-то мгновения после привычно кажется, что там, куда стремишься, будешь иным.
   Он расчеркнулся окурком в темноте.

Идиллия

   Ветер нес по пляжу песок. Они долго искали укрытое место, и чтоб солнце падало правильно. Лучшие места все были заняты.
   У поросшей травой дюны женщина постелила махровую простыню.
   – Хорошо быть аристократом, – сказал мужчина, и женщина улыбнулась.
   – Я пойду поброжу немножко, – сказала она…
   – Холодно на ветру.
   – Ты подожди меня. Я недолго.
   – Хм, – он могласился.
   Он смотрел, как она идет к берегу в своем оранжевом купальнике, потом лег на простыню и закрыл глаза.
   Она пришла минут через сорок и тихо опустилась рядом.
   – Ты меня искал?
   Он играл с муравьем, загораживая ему путь травинуой.
   – Конечно. Но не нашел и вот только вернклся.
   Муравей ушел.
   – Не отирая влажных глаз, с маленьким играю крабом, – сказала женщина.
   – Что?
   – Это Такубоку.
   Мальчишки, пыля, играли в футбол.
   – Хочешь есть? – она достала из замшевой сумки-торбы хлеб, колбасу, помидоры и три бутылки пива.
   Он закурил после еды. Деревья шумели.
   – Я, кажется, сгорела. Пошли купаться.
   Он поднялся.
   – Если не хочешь – не надо, – сказала она.
   – Пошли.
   Зайдя на шаг в воду, она побежала вдоль берега. Она бежала, смеялась и оглядывалась.
   – Догоняй! – крикнула она.
   Он затрусил следом.
   Вода была холодная. Женщина плавала плохо.
   Они вернулись быстро. Он лег и смотрел, как она вытирает свое тело.
   Она легла рядом и поцеловала его.
   – Это тебе за хорошее поведение, – дала из своей сумочки апельсин.

Святой из десанта

   Солдаты пьют водку в поезде.
   – За дембель!
   Жаркий сентябрь. Густой дух общего вагона.
   Заглядывает дквка с тупым накрашенным лицом.
   – О, Тонечка! Садись…
   Кокетливая улыбка.
   – Входи, – разрешает рослый в тельняшке – десантник, и она садится рядом.
   – За вас, мальчики, – берет стакан и ломоть оплывшей колбасы.
   – А пацан где?
   – Спит.
   – Сколько тебе лет-то, Тонечка?
   – Восемнадцать!..
   – От кого ребенок-то, Тонечка?
   – Не помню!;; – невзначай касается бедра десантника. Тот не смотрит.
   – Сама же родила и сама же как со щенком…
   – Тю! Твой ли…
   – Не мой…
   Ухмыляяясь, коротко раскрывает про ночь: что, где и как.
   – Гад!.. – говорит девка и уходит.
   Десантник и коротыш-танкист идут в тамбур курить.
   Белое небо палит. Орлы следят со столбов не взлетая.
   – Прочти, – дает танкисту из бумажника письмо.
   Юля выходит замуж и просит просить; он обязательно встретит лучшую; а ее забудет; а может быть, они останутся добрыми друзьями.
   Десантник тоже читает, складывает и прячет.
   – За две недели до дембеля получил. Два года ждала! За две недели!
   Показывает фотографию: беленькая девушка у перил моста, в руке газовый шарфик.
   – Красивая… – он плачет, пьян.
   – И на…! Пусть! – кричит. – Еще десять найду! Так! Еще десять найду!
   Приятели на верхних полках трудно дышат ртами во сне. Тонечка ждет у окна.
   Десантник приносит ребенка.
   – Мам-ма, – сын тянется к ней.
   Она шлепает его по рукам.
   – Мам-ма! – лепечет он.
   – Сердитая мамка, – утешает десантник, качая его на колене. Ничего, Толенька, скоро вырастешь, большой станешь. В армию пойдешь, вздыхает. – А солдату плакать не положено.
   – Плозено, – кивает он.
   – Давай-ка закурим с тобой, – щелкает портсигаром, осторожно вставляет ему в рот незажженную папиросу.
   – У-дю-лю! – радуется Толька.
   – Внешний вид, брат, у тебя… Наденем-ка головные уборы, нахлобучивает на головенку голубой берет с крабом и звездочкой.
   – Па-а машинам! – кричит. – Десант готов. Вв-ву-у!
   – Вв-ву-у-у! – ликует Толька, взлетая на его колене и машет ручонками.
 
   О названии: просто он часто пел анчаровскую "Балладу о парашютистах":
   Он грешниц любил, а они его, и грешником был он сам, а где ж ты святого найдешь одного, чтобы пошел в десант.

Легионер

   Его родители, одесские евреи, эмигрировали во Францию передл первой мировой войной. В сороковом году, когда немцы вошли в Париж, ему было четырнадцать. Он был рослый и сильный подросток.
   Родителям нашили желтые звезды и отправили на регистрацию. Они велели ему прятаться и бежать. У них был позади опыт погромов; впереди лагерь и газовая камера.
   Он бежал в маки. Цель, смысл жизни – мстить. Было абсолютное бесстрашие отпетого мальчишки: отчаяние и ненависть.
   Всей мальчишеской страстью он предался оружию и войне. Он лез на рожон. В пятнадцать лет он был равным в отряде. Он вел зарубки на ложе английского автомата. В сорок четвертом, когда партизаны вошли в Париж прежде авангардов генерала Леклерка, ему было восемнадцать лет и он командовал батальоном франтиреров.
   Он праздновал победу в рукоплесканиях и уветах. Но война кончилась, и ценности сменились. Герой остался нищим мальчишкой без профессии. Он пил в долг, поминал заслуги и поносил приспособленцев. Был скандал, драка, а стрелять он умел. Замаячила гильотина.
   ….Он записался в иностранный легион. Вербовочный пункт отсекал слежку, прошлое исчезало, кончался закон: называл люьое имя.
   Он умел воевать, а больше ничего не умел: любить и ненавидеть. Любить было некого, а ненавидел он всех. Капралом был румын. Взводным немец. Власовцы, итальянцы, усташи, четники, уголовники и нищие крестьяне.
   На себе стоял крест: десятилетний контракт не сулил выжить. Он дрался в Северной и Экваториальной Африке, в Индокитае. Легион был надежнейшей частью: не сдавались – прикончат, не бежали – некуда, не отступали – пристрелят свои. Держались, сколько были живы и имели патроны.
   Он узнал, что такое легионерская тоска – "кяфар". Пронзительная пустота, безыходность в чужом мире (джунгли, пустыни), бессмысленность усилий, – безразличие к жизни настолько полное, что именно оно и становилось основным ощущением жизни.
   Разум и совесть закуклились. Отребье суперменов, "солдаты удачи", наемное зверье – они были вне всех законов. Жгли. Вырезали. Добивали раненых. Выполняли приказ и отводили душу. Личный состав взвода менялся раз за разом. Он был отчаян и везуч – выжил.
   По окончании контракта он получил счет в банке и чистые документы: щепетильная Франция одаряла легионеров всеми правами гражданства. Лысый, простреленный, в тридцать выглядящий на сорок, он жил на скромные проценты. Гулял по бульварам. Молодость прошла; проходила жизнь.
   Кончались пятидесятые годы. Запахло алжирской войной. Только не воевать: его трясли кошмары. Русские эмигранты говорили о родине и тянулись в Союз. Он вспомнил свое происхождение. Родители рассказывали ему об Одессе. Он пошел в советское посольство.
   …В тридцать три он начал новую жизнь. Аппетит к жизни всколыхнулся в нем: здесь все было иначе.
   Он поступил в электротехнический институт. Влюбился и женился. Родился ребенок; защитили дипломы; получили комнату. Он уже говорил по-русски без акцента, зато акцент появился во французском.
   Нормальный инженер вставал на ноги. Терзаясь и веря, он рассказал жене о себе. Она плакала в ужасе и восхищении. Не верила, пока не свыклась.
   Всех забот у него, казалось, – что подарить жене и детям. Лысенький, очкастенький, небольшой, а – крепок, как дубовый бочонок.
   Авантюристическая жилка ожила в нем и заиграла. Он занялся альпинизмом, горными лыжами, отпуск работал спасателем в горах. Потом увлекся дельтапланеризмом. Парил под белым парусом в небе и хохотал.

Разные судьбы

   Полковник сидел у окна и наблюдал ландшафт в разрывах облаков. Капитан подремывал под гул моторов.
   Полковниу почитал, решил кроссворд, написал письмо и достал коробку конфет:
   – Угощайтесь.
   Они были одного возраста: капитан стар, а полковник молод. Сукно формы разнилось качеством: полковник выглядел одетым лучше.
   – Где служишь, капитан?
   В дыре. Служба не пошла. Застрял на роте. Что так? Всякое… Солдатик в самоходе начудил. ЧП на учениях… Заклинило.
   Полковник наставлял с командных высот состоявшейся судьбы. Недавно он принял диизию – "пришел на лампасы". В колодках значилось Красное Знамя.
   = Афган. – Он кивнул.
   Отвинтил бутылку. Приложились. Полковник живописал курсантские каверзы – счастливые годки:
   – …и проиграл ему шесть кирпичей – в мешке марш-бросок тащить. И – р-рухнул через километр. А старшина приказывает ему… ха-ха-ха! возьмите его вещмешок! Мы все попадали. И он сам пер… ох-ха!.. девять километров! Стал их вынимать, а старшина… ха-ха!
   Капитан соблюдал веселье по субординации. Его училище было скучноватей, серьезнее. Наряды, экзамены:
   – …матчасть ему по четыре раза сдавали. И – без увольнений.
   Полковник расправился с аэрофлотовским "обедом". Капитан ковырялся.
   – …приводит на танцы: знакомьтесь, говорит, – моя невеста. А он так посмотрел: э, говорит, невеста, – а хотите быть моей женой? А она в глаза: а что! да! И – все. Потом майор Тутов, душа, ему месяц все объяснял отдельно – ничего не соображал.
   – А у нас один развелся прямо в день выпуска – ехать с ним отказалась, – привел капитан.
   Долго вспоминали всякое… Оба летели на юбилейную встречу.
   – Сколько лет? И у меня пятнадцать. Ты какое кончал?
   – Первое имени Щорса.
   – Ка-ак?! – не поверил полковник. – Да ведь я – Первой Щорса!
   Оба сильно удивились.
   – А пота?
   – Седьмая.
   – Ну дела! И я седьмая! А взвод?
   – Семьсот тридцать четвертый.
   – Т-ты что! точно? Я – семьсот тридцать четвертый! Стой… полковник просиял, – как же я тебя сразу не узнал! Шаскольский!
   – Никак нет, товарищ полковник, я…
   – Да однокашник, кончай: без званий и на ты… Луговкин!
   – Да нет, я…
   – Стой, не говори! Худолей?.. нет… Бочкарев!! Женя!!
   – Власов я, – извиняясь, представился капитан.
   – Власов! Власов… Надо же, сколько лет… даже не припомню, понимаешь… А-а! это у тебя в лагерях танкисты шинель пристроили?
   – У меня, шинель?..
   – Ну а меня, меня-то помнишь теперь? Узнал?
   – Теперь узнал. М-мм… Германчук.
   – Смотри лучше! Синицын! Синицын я, Андрей! Ну? На винтполигоне всегда макеты попроавлял – по столярке возиться нравилось.
   – Извините… Гм. Вообще этим полигонная команда занимается.
   – Ну – за встречу! Ах, хорошо. А как Худолей на штурмполосе выступал? в ров – в воду плюх, мокрый по песку ползком, под щитом застрял – и смотрит вверх жалобно: умора! А на фасад его двое втащили, он постоял-постоял на бревне – и стал медленно падать… ха-ха-ха! на руки поймали: цирк! А стал отличный офицер.
   – Отличник был такой – Худолей, – усомнился капитан. – Не… А помните, Нестеров, из студентов, в личное время повести писал?
   – Нестеров? Повести? Это который гимнаст, что ли? Он еще щит гранатой проломилл, помнишь?
   – Щи-ит? Может, у меня тогда освобождение от полевой было… А помните, как Вара перед соревнованиями команду гонял?
   – Кто?! Вара?! Да он через коня ласточкой – носом в дорожку летал. А майора Трубчинского с ПХР помнишь?
   – Трубчинского?.. Не было такого майора. Вот майор Ростовцев – он нам шаг на плацу в три такта ставил, это точно.
   – Какой Ростовцев, строеввую Гвоздев вел! А майор Соломатин стрелковую. А Бондарьков – разведку.
   – Только не Соломатин, а Соломин. И он подполковником был. А вел тактику. Седоватый такой.
   Оба уставились друг на друга подозрительно.
   – Слушай, – задумчиво сказал полковник, – а ты где спал?
   – У прохода, третья от стены. Под Иоаннисяном.
   – Под Иоаннисяном Андрев спал, не свисти. Пианист.
   – Какой пианист?! он и в строю-то петь не мог. А все время тратил на конспекты – лучшие в роте, по ним еще все готовились.
   – Андреев, что я, не помню. А я спал у среднего окна.
   – У среднего окна Германчук спал.
   – Ну правильно. А я рядом.
   – Рядом Богданов. Они двое сержанты были.
   – Я! Я ефрейтор был.
   – Ефрейтором Водопьянов был.
   – А я кем был?! – завопил полковник. – А я где спал?! Развелось вас! историки! Тебе только мемуары писать!..
   Капитан виновато выпрямился в кресле.
   – Ты скажи точно – ты в каком году кончал?..
   Самолет пошел на посадку.
   – А Гришу, замкомвзвода, пилотку всегда ушивал, чтоб углами чтояла, помнишь?
   – Никак нет, не помню. А старшего лейтенанта Бойцова помните?
   – Какого Бойцова?!
   Полковник был раздражен. Капитан растерян.
   – Что ж это за белиберда получается, – недоумевал полковник. Ничего не понимаю…
   В аэропорту он взял капитана в такси. Приехали к подъезду с вывеской бронзой по алому.
   – Вот оно! – сказал полковник.
   – Оно, – подтвердил капитан.

Эхо

   Похороны прошли пристойно. Из крематория возвращались на поминки в двух автобусах; поначалу с осторожностью, а потом все свободнее говорили о своем, о детях, работе, об отпусках.
   Квартира заполнилась деловито. Мужчины курили на лестнице; появились улыбки. Еда, закуски были приготовлены заранее и принесены из кулинарии, оживленное бутылками застолье по-житйски поднимало дух.
   После первых рюмок уравнялся приглушенный гомон. Как часто ведется, многочисленная родня собирается вместе лишь по подобным поводам. Некоторые не виделись по нескольку лет. Мелкие междоусобицы отходили в этой атмосфере (покачивание голов, вздохи), царили приязнь и дружелюбие, действительно возникало некоторое ощущение родства; отношения возобновлялись.
   Две дочери, обоим под пятьдесят, являлись как бы двумя основными центрами притяжения в этом несильном и приятном движении общения, в разговорах на родственные наезженные темы. В последние годы отношения между ними держались натянутые (из-за семей), – тем вернее хотелось сейчас каждой выказать свою любовь к другой, получая то же в ответ.