Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Вера Ивановна Крыжановская-Рочестер
Дочь колдуна
Издательство выражает благодарность коллекционеру Сергееву Вячеславу Александровичу (г. Иваново) за участие в подготовке издания
«Ты это делал, и Я молчал: ты подумал, что Я такой же, как ты. Изобличу тебя, и пред глаза твои представлю (грехи твои).
Пс. 49, 21.
«Мудрость – пред лицом умного, но в глазах безумного – на конце мира».
Притч. 17, 34.
Часть первая
«La religion dit: croyez et vous comprendrez. La science vient vous dire: comprenez et vous croirez».
J. de Maistre.[1]
I
– Итак, значит, ты не хочешь положительно здесь оставаться, Иван Андреевич? Признаюсь, твое решение меня огорчает. Я надеялся, что ты пробудешь у нас хоть с месяц.
– Нет, Филипп Николаевич. Я и приехал-то, главным образом, чтобы убедить вас всех уехать из этого злополучного места, внушающего мне страх и отвращение.
Иван Андреевич был старый, заслуженный моряк. Его красивое и энергичное лицо обрамляла белоснежная седая борода; в больших серых, грустных глазах и складках рта таилось выражение горечи, указывавшей, что жизнь не избавила его от борьбы и разочарований.
– Ах, крестный, останься, прошу тебя!.. Погляди, как здесь хорошо, какой чудный вид, какой чистый, живительный воздух, – вмешалась сидевшая невдалеке молодая девушка.
Отодвинув тарелку с земляникой, она подбежала к нему и, по-приятельски повернув его, указала на расстилавшийся перед ними вид, в самом деле живописный.
Дом стоял на возвышенности; у ее подножия дремало озеро и на нем зеленел густо заросший остров, а сквозь кудрявую листву деревьев выглядывала остроконечная крыша какого-то здания. Темный лес опоясывал вдали горизонт и лишь с одной стороны виднелось вдали селение и голубой купол сельской церкви.
Разговор происходил на просторной террасе, уставленной цветами и растениями. Лестница в десять ступеней вела в сад, а дальше шел спуск к озеру. За богато уставленным хрусталем и серебром столом, украшенным большой вазой с цветами, сидели: хозяин дома, его жена, дочь Надя, ее крестный и старый, почтенный священник. В саду, у подножия лестницы, играли в серсо мальчик лет тринадцати и семилетняя девочка.
Хозяин дома, Филипп Николаевич Замятин, состоял директором большого банка в Киеве. Хотя ему и перевалило за пятьдесят, но это был человек полный сил. Жена его, Зоя Иосифовна, дочь крупного сахарозаводчика, принесла ему в приданое большое состояние, и богатый гостеприимный дом любезного Филиппа Николаевича, весьма чтимого за высокую честность и хлебосольство, всегда охотно посещался лучшим обществом. Имение, в котором в данное время проживали Замятины, Горки, досталось Филиппу Николаевичу в наследство. Барский дом, необитаемый перед тем много лет, был заново отремонтирован и всего недели две, как прибыла семья, чтобы лично посмотреть за приведением в порядок заброшенного и запущенного хозяйства.
– Ну, крестный, не права я? Разве один этот вид не заслуживает того, чтобы ты остался у нас, а не поддавался суеверным воззрениям, странным, по правде говоря, в наш просвещенный век. В самом деле, почему одно место злополучнее другого? – лукаво глядя на адмирала, говорила Надя.
– Надя права. Ты должен быть выше всех этих бабьих сказок, Иван Андреевич, – поддержал хозяин дочь.
– Я понимаю, тебя огорчает трагическая кончина Маруси, – продолжал он. – Но, вместо какого-то оккультного влияния, не естественнее ли предположить, что на ее рассудок повлияли два столь сильных душевных потрясения, как отчаяние после потери жениха и изумление при виде его живым. Кроме того, и внезапная смерть этого болвана, Красинского, тоже могла вредно отозваться на ее молодой впечатлительной натуре.
– Если бы ты видел то, что я видел, и знал бы все странные обстоятельства, сопровождавшие кончину Маруси, ты изменил бы свой взгляд. Что место злополучно, вообще, и что дом – там на островке, – видел много кое-чего, о чем современные ученые даже не подозревают, это тебе подтвердит отец Тимон.
– Ах, батюшка, пожалуйста, расскажите, что вам известно про тот дом. Кто его строил и что там происходило? Я жажду его осмотреть и, как только лодка будет починена, непременно съезжу с Михаилом Дмитриевичем в этот таинственный дом, который дразнит любопытство своими островерхими башенками, словно «замок Спящей красавицы».
Надя подсела к священнику и стала его упрашивать поделиться сведениями о неспокойном доме.
– Что ж, я охотно расскажу все, что мне известно. Однако, рассказ мой, к сожалению, подтвердит лишь справедливость того отвращения, которое питает к здешним местам его превосходительство, – указывая на адмирала, со вздохом сожаления ответил старик.
Он задумался на мгновение, всматриваясь в островок, красовавшийся над гладью озера, подобно букету зелени.
– Самого строителя того замка на острове я не знавал; а вот предместник мой, отец Порфирий, сказывал, что владелец Горок приступил к его постройке по возвращении из долгого путешествия по чужим краям. Привез он в ту пору с собой итальянца, как говорили, архитектора; а рабочие стояли на том, что, кроме того, он-де колдун, потому за ним всегда ходил по пятам черный пес, с человеческими как бы глазами, которого все боялись. Болтали также, что у итальянца будто глаз дурной, и что когда этот гадкий черный, приземистый человечишка проходил мимо и смотрел на что-нибудь своими хитрыми, злыми глазами, то непременно случалась беда: ребятишки хворали, скотина падала, а не то пожар случался. Так что, под конец, трудновато становилось находить работников; люди бежали прочь, как только издали, бывало, завидят итальянца. Особенно худая слава пошла с тех пор, как помещик не освятил дом после окончания постройки. Потом разнесся слух, что итальянец помер и схоронен на острове. А затем пошли толки, будто на острове что-то неладное делается: огни-де промеж деревьев вспыхивают по ночам, а то собака отчаянно воет; одним словом, на деревне была паника. Да и сам барин странноват стал: со дня на день худел и от людей сторонился; а полгода спустя его нашли мертвым в постели.
Поселился тут его сын с женой и сыном, мальчуганом лет тринадцати-четырнадцати. Перед тем незадолго я был сюда назначен священствовать и многократно видывал Павла Павловича Изотова. Сначала он веселый такой был и общительный; по окрестным помещикам ездил, у себя принимал и охотился; а потом вдруг домоседом вовсе сделался. Стали поговаривать, что он дни и ночи просиживает за чтением отцовских книг и бумаг; а как его супруга скоропостижно скончалась от разрыва сердца, то он и вовсе на остров перебрался. Через несколько месяцев, однако, он уехал в чужие края и сына Николая с собой увез, так мне и не довелось с ним больше свидеться.
Почти пятнадцать лет минуло, и никто из владельцев не показывался в Горках. Дом стоял заколоченным и за ним присматривали старый дворецкий Фома с женой. А на острове и подавно ничьей ноги не бывало. Павел Павлович при отъезде настрого запретил до чего-либо касаться в замке…
Шел студеный декабрь, и выдалась как-то бурная ночь; ветер свистел и выл в поле, колотя снегом в окна; стоял трескучий мороз градусов до двадцати с лишком. Жил я еще тогда в старом церковном доме, теперь уже не существующем, и только что схоронил бедную жену. Горечь утраты тяжко легла мне на душу и я, чтобы разогнать тоску, работал почти до глубокой ночи. Заработался я раз так за полночь, как вдруг слышу – колокольцы да бубенцы звенят и будто у дома остановились.
– Господи, Боже мой!.. Должно, за мной приехали к больному, – подумал я. Потом застучали во входную дверь и слышу я в сенях разговор работника с работницей, осерчавших, что их ночью подняли. Вышел я, приказал им открыть дверь и вижу перед собой засыпанного снегом ямщика, которого какой-то барин нанял в Горки.
– А уж что с ним приключилось по дороге и ума не приложу, – рассказывал ямщик. – Жив он или помер, – не знаю. Да непогодь такая стоит, что свету Божьего не видать. Вот я сюда и завернул к тебе, батюшка, помощи просить.
Осветил я фонарем внутри кибитки и вижу: откинувшись на подушках лежит с закрытыми глазами смертельно бледный молодой человек, который если еще и не умер, то, несомненно, тяжко болен. Барин, очевидно, богатый, судя по дорогой шубе и роскошным сундучку да двум дорожным мешкам. Во всяком случае, было явно невозможно тащить его две версты, да еще в такой буран. Я приказал перенести его в комнату покойной жены, в которой не жил по причине грустных для меня воспоминаний. Незнакомца уложили, и я оказал ему помощь. Он открыл глаза, но был настолько слаб, что еле мог говорить. По его указанию я вынул из дорожного мешка пузырек с каплями, которые он принял и заснул. Лицо его, несмотря на изнуренный и болезненный вид показалось мне знакомым; однако сразу я никак не мог припомнить, где и когда его видел. На другой день больной достаточно оправился, чтобы объясниться, и я, к великому удивлению своему, узнал, что мой гость – Николай Павлович Изотов, владелец Горок, а что отец его скончался года за четыре перед тем.
Он собрался было немедленно ехать в имение, но я разубедил его поселиться сразу в доме, необитаемом столько лет, и предложил, что съезжу раньше сам, дабы распорядиться истопить печи, прибрать две-три комнаты, а в помощь старому дворецкому решил определить на кухню Марфу, сестру моей работницы, ввиду того, что жена Фомы хворала.
Николай Павлович поблагодарил, согласился с мо ими доводами, и я уехал. Старый дворецкий был в восторге увидеть молодого барина, которого носил когда-то на руках, и бросился хлопотать. Кроме Марфы, мы взяли еще работника с работницей и стали приводить дом в порядок.
Печи были вытоплены, пыль всюду стерта, с мебели и картин сняты были чехлы и постланы ковры; словом, через несколько часов помещение в три комнаты оказалось готовым. Выбрали мы для Николая Павловича комнаты покойной его матушки, которые выходили окнами в сад. Фома сказывал, что там все осталось, как было при покойной барыне; после похорон Павел Павлович лично их замкнул, и с тех пор ничьей ноги там не бывало; потому сам он в тот же вечер перебрался уже на остров. Когда я вернулся с вестью, что все готово, Николай Павлович горячо меня поблагодарил и просил проводить его, потому что хотел ехать немедля.
Вид освещенного дома глубоко взволновал и даже обрадовал как будто больного; но он был так слаб, что мы с Фомой вели его под руки.
– А, это мамины комнаты вы мне приготовили! – взволнованным голосом сказал он.
Но едва вошли мы в спальню, как Николай Павлович остановился, точно вкопанный, и уставился на висевший в углу образ Божией Матери, перед которым Марфа зажгла лампаду. Мы подумали, что он перекреститься хочет; а тут вдруг лицо его потемнело, рот перекосило и в глазах вспыхнул безумный ужас.
– Вон!.. Вон! – не своим голосом закричал он.
И с пеной у рта Николай Павлович повалился замертво нам на руки. В этот миг массивный киот сорвался со стены и упал, а лампада с треском потухла. Нас даже дрожь прохватила, и мы оторопели от ужаса. Николай Павлович был уложен в постель, а икона вынесена в дальнюю комнату.
– Господи милостивый! Знать, баринова-то душа проклята… Я видел, будто бы черная тень метнулась к образу, – сказал Фома, вытирая стекла у киота, оставшиеся случайно целыми.
Когда я вернулся к больному, он уже пришел в себя. Привстав на подушках, он дико взглянул на пустой угол, где теперь висела только паутина, и, поманив меня к себе, еле слышно прошептал:
– Велите их немедленно вынести… все… на гостиную половину… А еще лучше возьмите в церковь… Я вам их дарю…
С трудом подавив пробудившееся во мне от этих слов отвращение, я не удержался, чтобы не заметить:
– Тяжкие, должно быть, грехи лежат у вас на совести, коли даже один вид нашей Небесной Заступницы внушает вам ужас.
Никогда не забуду того выражения муки и отчаяния, которое отразилось у него на лице.
– Не могу… Я задыхаюсь, когда Ее вижу, – пробормотал он.
Мне стало глубоко жаль этого одинокого, больного и несчастного, видимо, человека. Я обещал исполнить его желание и увезти иконы. На прощанье он схватил мою руку, судорожно сжал ее и отрывисто пробормотал:
– Если я вас позову, отец Тимон, приедете ли вы к моему смертному одру, чтобы поддержать меня в тяжелую минуту и, может быть, даже спасти?
Несмотря на внутреннее содрогание, я обещал исполнить его просьбу и затем вышел, чтобы собрать и увезти образа. В прихожей собралась вся прислуга, ожидавшая моего выхода и объявившая, что не желает оставаться дольше в таком доме и служить «проклятому». Ну я их пристыдил, растолковал, что бесчеловечно бросать больного человека, может статься, просто умалишенного, и обещал крупное вознаграждение. Под конец они обещали остаться. Тогда я вернулся к Николаю Павловичу и осторожно объяснил ему настроение прислуги. Его это страшно поразило, но он, не возражая, вручил мне тотчас же значительную сумму, которую я раздал людям, а затем уехал домой.
– Недели три ничего не было слышно про Николая Павловича, – продолжал отец Тимон. – Как-то после обеда возвращаюсь я с требы из окрестности и вижу: у ворот сани стоят, а кучер доложил, что из Горок приехал и письмо подал. Письмо было от Николая Павловича, который напоминал мне мое обещание и умолял приехать к нему, так как чувствовал приближение смерти и желал переговорить. Я долго не мог решиться и, сознаюсь, согласился ехать в Горки скрепя сердце, в надежде, что в последнюю минуту, может быть, несчастный воротится к Богу. Но одному мне ехать все-таки не хотелось, и я позвал с собой отца диакона. Итак, мы отправились; но по пути я с неудовольствием и даже тревогой заметил, что везли нас не в усадьбу, а по льду, прямо на остров. В прихожей нас встретили растерянные Фома с Марфой, которые заявили с ужасом, что две недели тому назад барин переехал в заклятый дом, где «бесчинствует нечистая сила». По ночам странный идет шум, двери с треском сами собой открываются и закрываются; без всякой причины вдруг тухнут огни, а рядом с бариновой комнатой слышится звон посуды, хохот и дикое пение. Фома же утверждал, кроме того, что какой-то черный человек с рогами пытался даже задушить его, когда он раз, во время поднявшейся кутерьмы, начал читать «Да воскреснет Бог».
– Каждый день он нам деньги дает и все просит не покидать его, а нам невтерпеж. Ух, больно жутко! Дай-то Бог, чтобы он хоть помер поскорей, – сказал мне испуганный и бледный Фома.
– Неужели больному так плохо? – спросил я.
– Встал он и ходит, а только уж смерть на лице написана, – ответили люди.
Попросив отца диакона обождать, я один вошел в спальню, где Николай Павлович сидел, одетый, в кресле за столом посреди комнаты. Его мертвенно-бледное, безжизненное лицо и ввалившиеся глаза поселили во мне твердое убеждение, что передо мной умирающий. По всем вероятиям, темнота страшила его, и потому на столе горели два канделябра по пяти свечей; из большой вазы со льдом торчала бутылка шампанского и под рукой стоял полуотпитый бокал с вином.
– Что же это такое? Вы обращаетесь за помощью к церкви, я прихожу со Святыми Дарами, чтобы спасти вас в смертный час, а вы тут шампанское распиваете? – неодобрительно сказал я.
– Это, батюшка, чтобы придать себе сил немножко и мужества; чтобы заглушить гнетущую меня тоску, – тихим голосом ответил он, пугливо оглядываясь. Потом он неожиданно схватил мои руки и крепко сжал их. – Не оставляйте меня, отец Тимон, – умоляюще сказал он. – Я чувствую, что конец близок и меня некому защитить от грозного властелина, которого я сам избрал себе… – и он грустно поник головой. – Но вы служитель Того, чье Имя я не смею даже произнести. Ведь под ваш же кров неудержимо привела меня судьба, когда я только что сюда прибыл… Может быть, вы будете мне якорем спасения, моим единственным защитником и вырвете мою душу…
Николай Павлович волновался и замолчал, с трудом дыша, но потом продолжал:
– Только хватит ли у вас, батюшка, силы и мужества выдержать страшную борьбу с адом? Ужасны преступления мои, и силы зла не захотят выпустить меня…
Мне стало жутко… Но мог ли я, служитель Бога, отказать в помощи несчастному, кающемуся грешнику? Я ответил поэтому, что сделаю все от меня зависящее, употреблю все силы, дарованные мне церковью и моей непоколебимой верой, чтобы спасти его от погибели, и приступил к исповеди.
Николай Павлович преклонил колени и тихо, но ясно стал каяться.
Боже упаси каждого выслушивать подобное сплетение всяких мерзостей, кощунств и богохульств. Меня пробирала холодная дрожь…
Тут я заметил, однако, что всякий раз, как я осенял себя, невольно почти, крестным знамением, по стенам пробегал словно треск, порывы ледяного, смрадного воздуха проносились по комнате, а Николай Павлович вздрагивал, будто под ударом бича. Страшные признания подходили уже к концу, и я взял крест, как пробила полночь.
Но не успел я прочесть отпущение, как раздался пронзительный свист; черный шар вылетел из камина и завертелся между мной и Николаем Павловичем, треща и меча снопы искр. Раздался громкий взрыв и шар лопнул, а из него спиралью повалил черный дым. Я, немой от ужаса, увидел, что из клубов дыма вынырнул черный человек с парой рогов на всклокоченной голове и с такими дьявольски злыми глазами, что о сию пору не могу вспоминать про них без дрожи. Я оцепенел, а вошедший диакон словно обезумел; у него волосы встали дыбом и он невольно поднял в руках Евангелие, ограждая им себя, как щитом. Дьявольское отродье подняло с угрозой свою мохнатую с длинными, крючковатыми пальцами руку, и я отчетливо услышал:
– Не охраняй тебя то, что у тебя – на груди, твой последний час пробил бы. – А ты, изменник, презренный отступник, – обратился он к Николаю Павловичу, – ты поплатишься за свое вероломство!
Он бросился на упавшего на пол Изотова, и мне показалось, что вокруг закопошились разные безобразные гады, которые ползали, летали и цеплялись за него. Я еще видел, как диакон упал без чувств, а затем, уже в паническом ужасе, кинулся вон из комнаты и, добежав до прихожей, где Фома с Марфой забились от страха в угол, сам лишился сознания…
Священник умолк, охваченный тяжелыми воспоминаниями, и забыл как будто про окружающее. Под впечатлением описанного слушатели тоже молчали; но Надя, с любопытством и трепетом следившая за рассказом, не выдержала долго томительного молчания и, спустя некоторое время, тронула священника за руку.
– Ну же, отец Тимон. Что же потом было?
– Потом?… – и он провел рукой по лицу. – Что произошло потом – тоже в достаточной мере загадочно и мрачно. Так вот, когда я пришел в себя, уже брезжило утро. Мое забытье длилось несколько часов, и я чувствовал себя совершенно разбитым. Узнав, однако, что диакон не показывался, я собрался с духом и, горячо помолившись, пошел в страшную комнату. Диакон открыл глаза в ту минуту, как я входил; но волосы его поседели и мне пришлось вывести беднягу под руки. Николай Павлович скончался, и скорченное его тело валялось на полу; вздувшееся и потемневшее лицо было ужасно, а стеклянные, широко открытые глаза выходили из орбит, точно он был задушен.
По возвращении домой нас ожидало несчастье. Ночью вспыхнул пожар, и церковные дома, мой и диаконов, сгорели дотла. Вся округа пришла в волнение, и когда зашел вопрос о погребении Изотова на нашем кладбище, мужики этому воспротивились, не желая иметь «проклятого» у себя на погосте; так что Николая Павловича схоронили на островке, где уже ни одна живая душа не хотела более оставаться… А некоторое время спустя прибыл новый владелец, Петр Петрович Хонин.
Это был барин добрый: он и церковные дома для причта на свой счет отстроил, и денег дал на поправку; но он являлся уже человеком совсем иного склада ума. Будучи закоренелым скептиком, он не только не дал веры всему, что здесь происходило, но даже говорить о том заказал. Съездив однажды на островок и увидев, что на могиле Николая Павловича ничего нет кроме холмика земли без креста, он воздвиг монумент: мраморную плиту с большим крестом. Но вот, накануне освящения памятника, разразилась страшная гроза; не запомню даже, видел ли я когда-нибудь такие яркие молнии и слышал ли подобные громовые раскаты. Гроза эта тогда много бед наделала. На острове буря опрокинула и разбила крест мраморный; в плиту же ударила, должно быть, молния, потому что металлические буквы надписи сплавились, а мрамор так страшно изуродовало, что линии образовали будто два скрещенных треугольника. Впоследствии я узнал, что подобный знак – кабалистический символ.
На окрестных жителей этот случай произвел глубокое впечатление. А что подумал Петр Петрович – не знаю, но только он монумента уже не возобновлял и велел лишь убрать обломки креста…
Настало снова молчание. Рассказ священника всех, видимо, глубоко поразил. Адмирал задумчиво и хмуро глядел на озеро, с которого поднимался белесоватый туман, густевший и волновавшийся на ветру.
– Пойдемте в дом, друзья, становится сыро, – вдруг сказал он. – Мой ревматизм этого не выносит, а здесь я особенно не люблю оставаться снаружи, когда поднимается туман. Мне все кажется, что из-за сероватой дымки вынырнет белокурая головка несчастной Маруси, и эта мысль оживляет во мне далекие, но тяжелые воспоминания. А сегодня рассказ отца Тимона еще более усугубил это впечатление.
Никто ему не возражал, и, кликнув детей, все вернулись в гостиную. Священник скоро простился и ушел, а семья осталась одна, но оживленный разговор не вязался.
– Иван Андреевич, – сказала вдруг Замятина, – не расскажешь ли и ты нам истинную историю происшествия с бедной Марусей. Муж говорит, что жених ее утонул, и затем молодому врачу удалось вернуть его к жизни, но зато сам доктор умер внезапно от разрыва сердца. Это двойное несчастье вызвало такое волнение и произвело столь подавляющее впечатление, что бедная женщина лишилась рассудка и утопилась в припадке безумия. Но ты знаешь, несомненно, все подробности этой грустной истории. Мне очень хотелось бы знать правду, потому что в моей голове как-то не укладывается, чтобы такой случай, как бы зловещ он ни был, имел «сверхъестественную» подкладку. Между тем и ты, и отец Тимон, вы как будто это допускаете.
– Слово «сверхъестественное» довольно растяжимо, милая кузина. Лет сто тому назад и электричество в человеческом обиходе показалось бы сверхъестественным. Но я держусь того убеждения, что существует еще много нам неизвестных законов природы, которые кое-кто изучил и умеет применять; а эти неведомые пока силы могут быть благодетельными или зловредными, смотря как ими пользоваться, вот и все. Но я охотно расскажу, что знаю об истории Маруси, тем более, что я был очевидцем главного происшествия с женихом. Едучи сюда, я захватил с собой даже мой дневник того времени и перечту его, а завтра опишу вам все, что случилось.
– Ах, как я тебе буду благодарна, милый крестный! – вскричала Надя, бросаясь обнимать его. – Меня очень заинтересовала эта Маруся с тех пор, как я видела ее портрет. Она должна была быть обворожительна с ее пепельными волнами волос и чудными голубыми глазами.
– Да, это была обаятельная девушка, и правосудие небесное не оставит, конечно, безнаказанными тех, которые преступно разбили ее жизнь, – взволнованно ответил адмирал. – Значит, завтра я вам и расскажу, – прибавил он. – А пока оставим это грустное происшествие.
Они заговорили о другом; но, тем не менее, выслушанный перед тем рассказ священника произвел на всех сильное впечатление, и семья разошлась позже обыкновенного.
– Нет, Филипп Николаевич. Я и приехал-то, главным образом, чтобы убедить вас всех уехать из этого злополучного места, внушающего мне страх и отвращение.
Иван Андреевич был старый, заслуженный моряк. Его красивое и энергичное лицо обрамляла белоснежная седая борода; в больших серых, грустных глазах и складках рта таилось выражение горечи, указывавшей, что жизнь не избавила его от борьбы и разочарований.
– Ах, крестный, останься, прошу тебя!.. Погляди, как здесь хорошо, какой чудный вид, какой чистый, живительный воздух, – вмешалась сидевшая невдалеке молодая девушка.
Отодвинув тарелку с земляникой, она подбежала к нему и, по-приятельски повернув его, указала на расстилавшийся перед ними вид, в самом деле живописный.
Дом стоял на возвышенности; у ее подножия дремало озеро и на нем зеленел густо заросший остров, а сквозь кудрявую листву деревьев выглядывала остроконечная крыша какого-то здания. Темный лес опоясывал вдали горизонт и лишь с одной стороны виднелось вдали селение и голубой купол сельской церкви.
Разговор происходил на просторной террасе, уставленной цветами и растениями. Лестница в десять ступеней вела в сад, а дальше шел спуск к озеру. За богато уставленным хрусталем и серебром столом, украшенным большой вазой с цветами, сидели: хозяин дома, его жена, дочь Надя, ее крестный и старый, почтенный священник. В саду, у подножия лестницы, играли в серсо мальчик лет тринадцати и семилетняя девочка.
Хозяин дома, Филипп Николаевич Замятин, состоял директором большого банка в Киеве. Хотя ему и перевалило за пятьдесят, но это был человек полный сил. Жена его, Зоя Иосифовна, дочь крупного сахарозаводчика, принесла ему в приданое большое состояние, и богатый гостеприимный дом любезного Филиппа Николаевича, весьма чтимого за высокую честность и хлебосольство, всегда охотно посещался лучшим обществом. Имение, в котором в данное время проживали Замятины, Горки, досталось Филиппу Николаевичу в наследство. Барский дом, необитаемый перед тем много лет, был заново отремонтирован и всего недели две, как прибыла семья, чтобы лично посмотреть за приведением в порядок заброшенного и запущенного хозяйства.
– Ну, крестный, не права я? Разве один этот вид не заслуживает того, чтобы ты остался у нас, а не поддавался суеверным воззрениям, странным, по правде говоря, в наш просвещенный век. В самом деле, почему одно место злополучнее другого? – лукаво глядя на адмирала, говорила Надя.
– Надя права. Ты должен быть выше всех этих бабьих сказок, Иван Андреевич, – поддержал хозяин дочь.
– Я понимаю, тебя огорчает трагическая кончина Маруси, – продолжал он. – Но, вместо какого-то оккультного влияния, не естественнее ли предположить, что на ее рассудок повлияли два столь сильных душевных потрясения, как отчаяние после потери жениха и изумление при виде его живым. Кроме того, и внезапная смерть этого болвана, Красинского, тоже могла вредно отозваться на ее молодой впечатлительной натуре.
– Если бы ты видел то, что я видел, и знал бы все странные обстоятельства, сопровождавшие кончину Маруси, ты изменил бы свой взгляд. Что место злополучно, вообще, и что дом – там на островке, – видел много кое-чего, о чем современные ученые даже не подозревают, это тебе подтвердит отец Тимон.
– Ах, батюшка, пожалуйста, расскажите, что вам известно про тот дом. Кто его строил и что там происходило? Я жажду его осмотреть и, как только лодка будет починена, непременно съезжу с Михаилом Дмитриевичем в этот таинственный дом, который дразнит любопытство своими островерхими башенками, словно «замок Спящей красавицы».
Надя подсела к священнику и стала его упрашивать поделиться сведениями о неспокойном доме.
– Что ж, я охотно расскажу все, что мне известно. Однако, рассказ мой, к сожалению, подтвердит лишь справедливость того отвращения, которое питает к здешним местам его превосходительство, – указывая на адмирала, со вздохом сожаления ответил старик.
Он задумался на мгновение, всматриваясь в островок, красовавшийся над гладью озера, подобно букету зелени.
– Самого строителя того замка на острове я не знавал; а вот предместник мой, отец Порфирий, сказывал, что владелец Горок приступил к его постройке по возвращении из долгого путешествия по чужим краям. Привез он в ту пору с собой итальянца, как говорили, архитектора; а рабочие стояли на том, что, кроме того, он-де колдун, потому за ним всегда ходил по пятам черный пес, с человеческими как бы глазами, которого все боялись. Болтали также, что у итальянца будто глаз дурной, и что когда этот гадкий черный, приземистый человечишка проходил мимо и смотрел на что-нибудь своими хитрыми, злыми глазами, то непременно случалась беда: ребятишки хворали, скотина падала, а не то пожар случался. Так что, под конец, трудновато становилось находить работников; люди бежали прочь, как только издали, бывало, завидят итальянца. Особенно худая слава пошла с тех пор, как помещик не освятил дом после окончания постройки. Потом разнесся слух, что итальянец помер и схоронен на острове. А затем пошли толки, будто на острове что-то неладное делается: огни-де промеж деревьев вспыхивают по ночам, а то собака отчаянно воет; одним словом, на деревне была паника. Да и сам барин странноват стал: со дня на день худел и от людей сторонился; а полгода спустя его нашли мертвым в постели.
Поселился тут его сын с женой и сыном, мальчуганом лет тринадцати-четырнадцати. Перед тем незадолго я был сюда назначен священствовать и многократно видывал Павла Павловича Изотова. Сначала он веселый такой был и общительный; по окрестным помещикам ездил, у себя принимал и охотился; а потом вдруг домоседом вовсе сделался. Стали поговаривать, что он дни и ночи просиживает за чтением отцовских книг и бумаг; а как его супруга скоропостижно скончалась от разрыва сердца, то он и вовсе на остров перебрался. Через несколько месяцев, однако, он уехал в чужие края и сына Николая с собой увез, так мне и не довелось с ним больше свидеться.
Почти пятнадцать лет минуло, и никто из владельцев не показывался в Горках. Дом стоял заколоченным и за ним присматривали старый дворецкий Фома с женой. А на острове и подавно ничьей ноги не бывало. Павел Павлович при отъезде настрого запретил до чего-либо касаться в замке…
Шел студеный декабрь, и выдалась как-то бурная ночь; ветер свистел и выл в поле, колотя снегом в окна; стоял трескучий мороз градусов до двадцати с лишком. Жил я еще тогда в старом церковном доме, теперь уже не существующем, и только что схоронил бедную жену. Горечь утраты тяжко легла мне на душу и я, чтобы разогнать тоску, работал почти до глубокой ночи. Заработался я раз так за полночь, как вдруг слышу – колокольцы да бубенцы звенят и будто у дома остановились.
– Господи, Боже мой!.. Должно, за мной приехали к больному, – подумал я. Потом застучали во входную дверь и слышу я в сенях разговор работника с работницей, осерчавших, что их ночью подняли. Вышел я, приказал им открыть дверь и вижу перед собой засыпанного снегом ямщика, которого какой-то барин нанял в Горки.
– А уж что с ним приключилось по дороге и ума не приложу, – рассказывал ямщик. – Жив он или помер, – не знаю. Да непогодь такая стоит, что свету Божьего не видать. Вот я сюда и завернул к тебе, батюшка, помощи просить.
Осветил я фонарем внутри кибитки и вижу: откинувшись на подушках лежит с закрытыми глазами смертельно бледный молодой человек, который если еще и не умер, то, несомненно, тяжко болен. Барин, очевидно, богатый, судя по дорогой шубе и роскошным сундучку да двум дорожным мешкам. Во всяком случае, было явно невозможно тащить его две версты, да еще в такой буран. Я приказал перенести его в комнату покойной жены, в которой не жил по причине грустных для меня воспоминаний. Незнакомца уложили, и я оказал ему помощь. Он открыл глаза, но был настолько слаб, что еле мог говорить. По его указанию я вынул из дорожного мешка пузырек с каплями, которые он принял и заснул. Лицо его, несмотря на изнуренный и болезненный вид показалось мне знакомым; однако сразу я никак не мог припомнить, где и когда его видел. На другой день больной достаточно оправился, чтобы объясниться, и я, к великому удивлению своему, узнал, что мой гость – Николай Павлович Изотов, владелец Горок, а что отец его скончался года за четыре перед тем.
Он собрался было немедленно ехать в имение, но я разубедил его поселиться сразу в доме, необитаемом столько лет, и предложил, что съезжу раньше сам, дабы распорядиться истопить печи, прибрать две-три комнаты, а в помощь старому дворецкому решил определить на кухню Марфу, сестру моей работницы, ввиду того, что жена Фомы хворала.
Николай Павлович поблагодарил, согласился с мо ими доводами, и я уехал. Старый дворецкий был в восторге увидеть молодого барина, которого носил когда-то на руках, и бросился хлопотать. Кроме Марфы, мы взяли еще работника с работницей и стали приводить дом в порядок.
Печи были вытоплены, пыль всюду стерта, с мебели и картин сняты были чехлы и постланы ковры; словом, через несколько часов помещение в три комнаты оказалось готовым. Выбрали мы для Николая Павловича комнаты покойной его матушки, которые выходили окнами в сад. Фома сказывал, что там все осталось, как было при покойной барыне; после похорон Павел Павлович лично их замкнул, и с тех пор ничьей ноги там не бывало; потому сам он в тот же вечер перебрался уже на остров. Когда я вернулся с вестью, что все готово, Николай Павлович горячо меня поблагодарил и просил проводить его, потому что хотел ехать немедля.
Вид освещенного дома глубоко взволновал и даже обрадовал как будто больного; но он был так слаб, что мы с Фомой вели его под руки.
– А, это мамины комнаты вы мне приготовили! – взволнованным голосом сказал он.
Но едва вошли мы в спальню, как Николай Павлович остановился, точно вкопанный, и уставился на висевший в углу образ Божией Матери, перед которым Марфа зажгла лампаду. Мы подумали, что он перекреститься хочет; а тут вдруг лицо его потемнело, рот перекосило и в глазах вспыхнул безумный ужас.
– Вон!.. Вон! – не своим голосом закричал он.
И с пеной у рта Николай Павлович повалился замертво нам на руки. В этот миг массивный киот сорвался со стены и упал, а лампада с треском потухла. Нас даже дрожь прохватила, и мы оторопели от ужаса. Николай Павлович был уложен в постель, а икона вынесена в дальнюю комнату.
– Господи милостивый! Знать, баринова-то душа проклята… Я видел, будто бы черная тень метнулась к образу, – сказал Фома, вытирая стекла у киота, оставшиеся случайно целыми.
Когда я вернулся к больному, он уже пришел в себя. Привстав на подушках, он дико взглянул на пустой угол, где теперь висела только паутина, и, поманив меня к себе, еле слышно прошептал:
– Велите их немедленно вынести… все… на гостиную половину… А еще лучше возьмите в церковь… Я вам их дарю…
С трудом подавив пробудившееся во мне от этих слов отвращение, я не удержался, чтобы не заметить:
– Тяжкие, должно быть, грехи лежат у вас на совести, коли даже один вид нашей Небесной Заступницы внушает вам ужас.
Никогда не забуду того выражения муки и отчаяния, которое отразилось у него на лице.
– Не могу… Я задыхаюсь, когда Ее вижу, – пробормотал он.
Мне стало глубоко жаль этого одинокого, больного и несчастного, видимо, человека. Я обещал исполнить его желание и увезти иконы. На прощанье он схватил мою руку, судорожно сжал ее и отрывисто пробормотал:
– Если я вас позову, отец Тимон, приедете ли вы к моему смертному одру, чтобы поддержать меня в тяжелую минуту и, может быть, даже спасти?
Несмотря на внутреннее содрогание, я обещал исполнить его просьбу и затем вышел, чтобы собрать и увезти образа. В прихожей собралась вся прислуга, ожидавшая моего выхода и объявившая, что не желает оставаться дольше в таком доме и служить «проклятому». Ну я их пристыдил, растолковал, что бесчеловечно бросать больного человека, может статься, просто умалишенного, и обещал крупное вознаграждение. Под конец они обещали остаться. Тогда я вернулся к Николаю Павловичу и осторожно объяснил ему настроение прислуги. Его это страшно поразило, но он, не возражая, вручил мне тотчас же значительную сумму, которую я раздал людям, а затем уехал домой.
– Недели три ничего не было слышно про Николая Павловича, – продолжал отец Тимон. – Как-то после обеда возвращаюсь я с требы из окрестности и вижу: у ворот сани стоят, а кучер доложил, что из Горок приехал и письмо подал. Письмо было от Николая Павловича, который напоминал мне мое обещание и умолял приехать к нему, так как чувствовал приближение смерти и желал переговорить. Я долго не мог решиться и, сознаюсь, согласился ехать в Горки скрепя сердце, в надежде, что в последнюю минуту, может быть, несчастный воротится к Богу. Но одному мне ехать все-таки не хотелось, и я позвал с собой отца диакона. Итак, мы отправились; но по пути я с неудовольствием и даже тревогой заметил, что везли нас не в усадьбу, а по льду, прямо на остров. В прихожей нас встретили растерянные Фома с Марфой, которые заявили с ужасом, что две недели тому назад барин переехал в заклятый дом, где «бесчинствует нечистая сила». По ночам странный идет шум, двери с треском сами собой открываются и закрываются; без всякой причины вдруг тухнут огни, а рядом с бариновой комнатой слышится звон посуды, хохот и дикое пение. Фома же утверждал, кроме того, что какой-то черный человек с рогами пытался даже задушить его, когда он раз, во время поднявшейся кутерьмы, начал читать «Да воскреснет Бог».
– Каждый день он нам деньги дает и все просит не покидать его, а нам невтерпеж. Ух, больно жутко! Дай-то Бог, чтобы он хоть помер поскорей, – сказал мне испуганный и бледный Фома.
– Неужели больному так плохо? – спросил я.
– Встал он и ходит, а только уж смерть на лице написана, – ответили люди.
Попросив отца диакона обождать, я один вошел в спальню, где Николай Павлович сидел, одетый, в кресле за столом посреди комнаты. Его мертвенно-бледное, безжизненное лицо и ввалившиеся глаза поселили во мне твердое убеждение, что передо мной умирающий. По всем вероятиям, темнота страшила его, и потому на столе горели два канделябра по пяти свечей; из большой вазы со льдом торчала бутылка шампанского и под рукой стоял полуотпитый бокал с вином.
– Что же это такое? Вы обращаетесь за помощью к церкви, я прихожу со Святыми Дарами, чтобы спасти вас в смертный час, а вы тут шампанское распиваете? – неодобрительно сказал я.
– Это, батюшка, чтобы придать себе сил немножко и мужества; чтобы заглушить гнетущую меня тоску, – тихим голосом ответил он, пугливо оглядываясь. Потом он неожиданно схватил мои руки и крепко сжал их. – Не оставляйте меня, отец Тимон, – умоляюще сказал он. – Я чувствую, что конец близок и меня некому защитить от грозного властелина, которого я сам избрал себе… – и он грустно поник головой. – Но вы служитель Того, чье Имя я не смею даже произнести. Ведь под ваш же кров неудержимо привела меня судьба, когда я только что сюда прибыл… Может быть, вы будете мне якорем спасения, моим единственным защитником и вырвете мою душу…
Николай Павлович волновался и замолчал, с трудом дыша, но потом продолжал:
– Только хватит ли у вас, батюшка, силы и мужества выдержать страшную борьбу с адом? Ужасны преступления мои, и силы зла не захотят выпустить меня…
Мне стало жутко… Но мог ли я, служитель Бога, отказать в помощи несчастному, кающемуся грешнику? Я ответил поэтому, что сделаю все от меня зависящее, употреблю все силы, дарованные мне церковью и моей непоколебимой верой, чтобы спасти его от погибели, и приступил к исповеди.
Николай Павлович преклонил колени и тихо, но ясно стал каяться.
Боже упаси каждого выслушивать подобное сплетение всяких мерзостей, кощунств и богохульств. Меня пробирала холодная дрожь…
Тут я заметил, однако, что всякий раз, как я осенял себя, невольно почти, крестным знамением, по стенам пробегал словно треск, порывы ледяного, смрадного воздуха проносились по комнате, а Николай Павлович вздрагивал, будто под ударом бича. Страшные признания подходили уже к концу, и я взял крест, как пробила полночь.
Но не успел я прочесть отпущение, как раздался пронзительный свист; черный шар вылетел из камина и завертелся между мной и Николаем Павловичем, треща и меча снопы искр. Раздался громкий взрыв и шар лопнул, а из него спиралью повалил черный дым. Я, немой от ужаса, увидел, что из клубов дыма вынырнул черный человек с парой рогов на всклокоченной голове и с такими дьявольски злыми глазами, что о сию пору не могу вспоминать про них без дрожи. Я оцепенел, а вошедший диакон словно обезумел; у него волосы встали дыбом и он невольно поднял в руках Евангелие, ограждая им себя, как щитом. Дьявольское отродье подняло с угрозой свою мохнатую с длинными, крючковатыми пальцами руку, и я отчетливо услышал:
– Не охраняй тебя то, что у тебя – на груди, твой последний час пробил бы. – А ты, изменник, презренный отступник, – обратился он к Николаю Павловичу, – ты поплатишься за свое вероломство!
Он бросился на упавшего на пол Изотова, и мне показалось, что вокруг закопошились разные безобразные гады, которые ползали, летали и цеплялись за него. Я еще видел, как диакон упал без чувств, а затем, уже в паническом ужасе, кинулся вон из комнаты и, добежав до прихожей, где Фома с Марфой забились от страха в угол, сам лишился сознания…
Священник умолк, охваченный тяжелыми воспоминаниями, и забыл как будто про окружающее. Под впечатлением описанного слушатели тоже молчали; но Надя, с любопытством и трепетом следившая за рассказом, не выдержала долго томительного молчания и, спустя некоторое время, тронула священника за руку.
– Ну же, отец Тимон. Что же потом было?
– Потом?… – и он провел рукой по лицу. – Что произошло потом – тоже в достаточной мере загадочно и мрачно. Так вот, когда я пришел в себя, уже брезжило утро. Мое забытье длилось несколько часов, и я чувствовал себя совершенно разбитым. Узнав, однако, что диакон не показывался, я собрался с духом и, горячо помолившись, пошел в страшную комнату. Диакон открыл глаза в ту минуту, как я входил; но волосы его поседели и мне пришлось вывести беднягу под руки. Николай Павлович скончался, и скорченное его тело валялось на полу; вздувшееся и потемневшее лицо было ужасно, а стеклянные, широко открытые глаза выходили из орбит, точно он был задушен.
По возвращении домой нас ожидало несчастье. Ночью вспыхнул пожар, и церковные дома, мой и диаконов, сгорели дотла. Вся округа пришла в волнение, и когда зашел вопрос о погребении Изотова на нашем кладбище, мужики этому воспротивились, не желая иметь «проклятого» у себя на погосте; так что Николая Павловича схоронили на островке, где уже ни одна живая душа не хотела более оставаться… А некоторое время спустя прибыл новый владелец, Петр Петрович Хонин.
Это был барин добрый: он и церковные дома для причта на свой счет отстроил, и денег дал на поправку; но он являлся уже человеком совсем иного склада ума. Будучи закоренелым скептиком, он не только не дал веры всему, что здесь происходило, но даже говорить о том заказал. Съездив однажды на островок и увидев, что на могиле Николая Павловича ничего нет кроме холмика земли без креста, он воздвиг монумент: мраморную плиту с большим крестом. Но вот, накануне освящения памятника, разразилась страшная гроза; не запомню даже, видел ли я когда-нибудь такие яркие молнии и слышал ли подобные громовые раскаты. Гроза эта тогда много бед наделала. На острове буря опрокинула и разбила крест мраморный; в плиту же ударила, должно быть, молния, потому что металлические буквы надписи сплавились, а мрамор так страшно изуродовало, что линии образовали будто два скрещенных треугольника. Впоследствии я узнал, что подобный знак – кабалистический символ.
На окрестных жителей этот случай произвел глубокое впечатление. А что подумал Петр Петрович – не знаю, но только он монумента уже не возобновлял и велел лишь убрать обломки креста…
Настало снова молчание. Рассказ священника всех, видимо, глубоко поразил. Адмирал задумчиво и хмуро глядел на озеро, с которого поднимался белесоватый туман, густевший и волновавшийся на ветру.
– Пойдемте в дом, друзья, становится сыро, – вдруг сказал он. – Мой ревматизм этого не выносит, а здесь я особенно не люблю оставаться снаружи, когда поднимается туман. Мне все кажется, что из-за сероватой дымки вынырнет белокурая головка несчастной Маруси, и эта мысль оживляет во мне далекие, но тяжелые воспоминания. А сегодня рассказ отца Тимона еще более усугубил это впечатление.
Никто ему не возражал, и, кликнув детей, все вернулись в гостиную. Священник скоро простился и ушел, а семья осталась одна, но оживленный разговор не вязался.
– Иван Андреевич, – сказала вдруг Замятина, – не расскажешь ли и ты нам истинную историю происшествия с бедной Марусей. Муж говорит, что жених ее утонул, и затем молодому врачу удалось вернуть его к жизни, но зато сам доктор умер внезапно от разрыва сердца. Это двойное несчастье вызвало такое волнение и произвело столь подавляющее впечатление, что бедная женщина лишилась рассудка и утопилась в припадке безумия. Но ты знаешь, несомненно, все подробности этой грустной истории. Мне очень хотелось бы знать правду, потому что в моей голове как-то не укладывается, чтобы такой случай, как бы зловещ он ни был, имел «сверхъестественную» подкладку. Между тем и ты, и отец Тимон, вы как будто это допускаете.
– Слово «сверхъестественное» довольно растяжимо, милая кузина. Лет сто тому назад и электричество в человеческом обиходе показалось бы сверхъестественным. Но я держусь того убеждения, что существует еще много нам неизвестных законов природы, которые кое-кто изучил и умеет применять; а эти неведомые пока силы могут быть благодетельными или зловредными, смотря как ими пользоваться, вот и все. Но я охотно расскажу, что знаю об истории Маруси, тем более, что я был очевидцем главного происшествия с женихом. Едучи сюда, я захватил с собой даже мой дневник того времени и перечту его, а завтра опишу вам все, что случилось.
– Ах, как я тебе буду благодарна, милый крестный! – вскричала Надя, бросаясь обнимать его. – Меня очень заинтересовала эта Маруся с тех пор, как я видела ее портрет. Она должна была быть обворожительна с ее пепельными волнами волос и чудными голубыми глазами.
– Да, это была обаятельная девушка, и правосудие небесное не оставит, конечно, безнаказанными тех, которые преступно разбили ее жизнь, – взволнованно ответил адмирал. – Значит, завтра я вам и расскажу, – прибавил он. – А пока оставим это грустное происшествие.
Они заговорили о другом; но, тем не менее, выслушанный перед тем рассказ священника произвел на всех сильное впечатление, и семья разошлась позже обыкновенного.
II
На следующий день выпало ненастье; дождь лил, как из ведра, и нельзя было показаться из дому. После обеда вся семья сидела в маленькой гостиной. Надя разливала кофе и, подавая чашку крестному, влила в нее рюмочку коньяку.
– Для храбрости, – лукаво пояснила она. Адмирал с улыбкой потрепал ее по щечке.
– А я так думаю, что тебе храбрости потребуется больше моего. Будь готова услышать вещи не только необыкновенные, но даже страшные.
– Тем лучше, тем лучше, крестный. Я обожаю все «страшное» и «таинственное», что бросает в дрожь, – ответила Надя.
Она сбегала за вышиванием и уселась затем подле адмирала, который задумчиво перелистывал принесенную с собой толстую тетрадь. Наконец адмирал захлопнул рукопись и, после некоторого молчания, начал:
– Тому, что я буду вам описывать, друзья мои, минуло четверть века. В ту пору я был юным офицером. Должен пояснить, что со мной вместе был произведен мой лучший друг Вячеслав Тураев, которого я любил, как брата, да и действительно считал таковым. Мы воспитывались вместе; отец его был моим опекуном, а его мать, после одновременной почти смерти моих родителей, приняла меня под свое покровительство и окружила такой любовью, что я никогда не чувствовал себя сиротой. Счастливые и гордые нашим офицерством, мы совместно обсуждали план заграничного путешествия, когда получено было письмо от Петра Петровича, пригласившего нас провести у него в Горках наш отпуск. Вместе с тем, он писал, что взял из института свою единственную дочь, Марусю, и потому надеялся, что молодежь у него не соскучится. Петр Петрович был старым другом нашей семьи, и мы еще в детстве неоднократно бывали у него, а потому его приглашение нас очень обрадовало. В гостеприимном доме Хонина всегда было весело, а потому все прочие планы были оставлены и через несколько дней мы выехали в Горки. Петр Петрович был вдов и всю свою любовь отдал Марусе, которая вполне заслуживала, впрочем, страстное обожание отца не только своей красотой, но и своим превосходным, мягким характером. Не прошло и недели, как мы оба были без ума от обаятельной девушки и ухаживали за ней напропалую. Но скоро, к великому моему сожалению, я заметил, что пальма первенства отдавалась моему другу. Маруся была чересчур откровенна и неиспорченна, чтобы хитрить и скрывать свое предпочтение. Недели через три Тураев сделал предложение, а Маруся объявила отцу, что никогда не выйдет ни за кого другого, как за Вячеслава, и Петр Петрович благодушно принял предложение. Да и в самом деле, что можно было сказать против такого жениха? Вячеслав был богат, независим, хорош собой и чудного нрава. Впрочем, Петр Петрович поставил условием, чтобы Вячеслав бросил морскую службу.
– Для храбрости, – лукаво пояснила она. Адмирал с улыбкой потрепал ее по щечке.
– А я так думаю, что тебе храбрости потребуется больше моего. Будь готова услышать вещи не только необыкновенные, но даже страшные.
– Тем лучше, тем лучше, крестный. Я обожаю все «страшное» и «таинственное», что бросает в дрожь, – ответила Надя.
Она сбегала за вышиванием и уселась затем подле адмирала, который задумчиво перелистывал принесенную с собой толстую тетрадь. Наконец адмирал захлопнул рукопись и, после некоторого молчания, начал:
– Тому, что я буду вам описывать, друзья мои, минуло четверть века. В ту пору я был юным офицером. Должен пояснить, что со мной вместе был произведен мой лучший друг Вячеслав Тураев, которого я любил, как брата, да и действительно считал таковым. Мы воспитывались вместе; отец его был моим опекуном, а его мать, после одновременной почти смерти моих родителей, приняла меня под свое покровительство и окружила такой любовью, что я никогда не чувствовал себя сиротой. Счастливые и гордые нашим офицерством, мы совместно обсуждали план заграничного путешествия, когда получено было письмо от Петра Петровича, пригласившего нас провести у него в Горках наш отпуск. Вместе с тем, он писал, что взял из института свою единственную дочь, Марусю, и потому надеялся, что молодежь у него не соскучится. Петр Петрович был старым другом нашей семьи, и мы еще в детстве неоднократно бывали у него, а потому его приглашение нас очень обрадовало. В гостеприимном доме Хонина всегда было весело, а потому все прочие планы были оставлены и через несколько дней мы выехали в Горки. Петр Петрович был вдов и всю свою любовь отдал Марусе, которая вполне заслуживала, впрочем, страстное обожание отца не только своей красотой, но и своим превосходным, мягким характером. Не прошло и недели, как мы оба были без ума от обаятельной девушки и ухаживали за ней напропалую. Но скоро, к великому моему сожалению, я заметил, что пальма первенства отдавалась моему другу. Маруся была чересчур откровенна и неиспорченна, чтобы хитрить и скрывать свое предпочтение. Недели через три Тураев сделал предложение, а Маруся объявила отцу, что никогда не выйдет ни за кого другого, как за Вячеслава, и Петр Петрович благодушно принял предложение. Да и в самом деле, что можно было сказать против такого жениха? Вячеслав был богат, независим, хорош собой и чудного нрава. Впрочем, Петр Петрович поставил условием, чтобы Вячеслав бросил морскую службу.