Страница:
Многие пленные были в бинтах, чудовищно грязных, не только окровавленных, а именно грязных. Кто-то помогал кому-то идти, кто-то кого-то почти волок, но в хвосте еле плелись человек пять или шесть. Один из них – круглолицый мужичок в лаптях и галифе с болтающимися завязками – негромко и заунывно говорил:
– Братцы… помогите, братцы… не бросайте, братцы… помогите, братцы…
Тем не менее он шел сам. А вот тащившийся рядом с ним худой молодой парень вдруг прямо на ходу рухнул наземь. Двое – они шли в самом конце – обошли его. Я видел, как он попытался подняться – снова и снова. Около него задержался один из конвоиров, такой же молодой, как и упавший, тоже с непокрытой головой. Он не бил пленного и не помогал ему, просто стоял рядом, широко расставив ноги в коротких грязных сапогах. Потом посмотрел на удаляющуюся колонну и свистнул через губу. Шедший позади конвоир отмахнулся, не оглядываясь.
Тогда этот парень воткнул в спину пленному – под левую лопатку – широкий плоский штык своей винтовки. Пленный дернулся и затих. Немец поворочал штык, выдернул его, вытер о гимнастерку заколотого и быстро пошел следом за колонной. Он прошел совсем близко, и я увидел, что он курносый, чуть веснушчатый, с грязными потеками на лице.
– Форвертс[14], – буркнул, вставая, мой конвоир. – Гее, гее…[15] – и мотнул стволом винтовки со штыком.
Я почти бегом бросился на дорогу. Поскользнулся, упал, но тут же вскочил. Во мне ничего не осталось, кроме страха. Раньше, когда я читал книжки про своих ровесников, попадавших в схожие ситуации, я часто удивлялся и даже возмущался тому, как нас описывают, – как трусов настоящих! А теперь… Да что теперь? Я прошел мимо заколотого человека, не в силах на него не глядеть. Он выглядел не так уж и страшно. Но я же видел, как его только что убили – просто за то, что он не смог идти!!! У меня в сознании это не укладывалось, но это было правдой. Я шагал, как ледяная статуя, у которой движутся только ноги. Потом начал плакать – независимо от моего желания или нежелания, у меня просто потекли по щекам слезы, и я всхлипывал, не стесняясь, и вытирал их рукавом. Потом и плакать перестал, и слезы высохли на щеках от теплого ветерка… А мы все шли и шли и, казалось, роща на горизонте никогда не приблизится достаточно.
За рощей пряталась станция. Она была шумная, людная, но не как обычный вокзал. Свистел пар, перекликались гудки, везде было полно народу в форме. Люди в гражданском пробирались по стеночкам, хотя они явно тоже занимались каким-то делом. Я поймал взгляд одного немолодого мужика с длинными усами, который шел куда-то с большим гаечным ключом – в этом взгляде были безнадежность и тоска. Говорили в основном по-немецки, но я услышал и еще какую-то речь, совсем не похожую на немецкую, и другую – наоборот, похожую, и непохожую третью, чем-то напоминавшую французскую, но отличавшуюся, и датскую – я выучил в Дании довольно много слов. От всего этого я обалдел. Составы ползли по рельсам – волокли вагоны, платформы, на которых громоздилось что-то под брезентом или открыто стояла техника с часовыми в глубоко надвинутых касках. Грузили уголь, дрова, заливали воду, волокли какие-то мешки, и все были очень заняты. Около одного из составов – в промежутке между другими – я увидел толпу гражданских, молодых ребят и девчонок, молчаливую и неподвижную, в оцеплении солдат. «Меня туда?! – вдруг вспыхнула мысль. – В Германию, на работы?! Но я не хочу!» Я даже обернулся на конвоира, но он вел меня мимо и в конце концов ткнул пальцем в открытую дверь, припертую камнем, чтобы не закрывалась.
Почти сразу за дверью была конторка, за которой стрекотала на пишущей машинке женщина и сидел толстый немец в расстегнутом кителе. Я почему-то сразу подумал, что он не военный, хотя и в какой-то форме. Еще один – пожилой, я сообразил, что он железнодорожник, по петлицам – пил на конторке кофе. Мне тоже захотелось. И еще начинало хотеться есть…
Мой конвоир им что-то долго объяснял. Они так же долго недовольно отнекивались. Женщина долго печатала, не поднимая глаз. Я долго ждал и думал про кофе и про то, как бы присесть. Позади меня стояла скамья, но я боялся на нее садиться.
Наконец, конвоир, судя по всему, одолел оппонентов, сунул им бумажку рапорта, отдал честь и вышел, что-то насвистывая. Я представил себе, как он пойдет обратно, пройдет мимо трупа на дороге… Потом вернется к своим и будет есть. А я в это время… Мне захотелось завыть, и я не удержал стона, но тут же испуганно стиснул зубы.
Немцы уставились на меня оба, и толстый спросил на чистом русском:
– У тебя что-то болит?
– Нет, – поспешно ответил я, – нет, не болит…
– Герр обербаулейтер, – добродушно сказал он.
Я моргнул:
– Что?
– Добавляй «герр обербаулейтер», когда отвечаешь мне.
– Хорошо, герр обербаулейтер, – поспешно сказал я.
Он кивнул:
– Так. Ты сельский мальчик?
– Нет, я из Новгорода, герр обербаулейтер.
Он пожал плечами и, отвернувшись к машинистке, начал перебирать какие-то бумаги. Потом сказал через плечо железнодорожнику:
– Бауэр, бауэр… Ферфлюхте думмкопф, ландскнехтен… аллес идиотен зи![16]
– Хильфе мир[17], – сказал пожилой.
Толстый вздохнул:
– О, йа, ихь бин дольчмейер, йа, йа, рихьтигь…[18] Итак, мальчик, мы можем передать тебя в гестапо. Но у них полно дел. Кроме того, судя по записке, ты не замечен ни в чем предосудительном. Я уж не говорю о том, что придется заполнять кучу анкет, как будто ты жеребец-производитель, купленный за границей. Поэтому ты будешь кататься на одном из поездов господина Фунше, пока его начальству не надоест эта идиотская затея. Там у тебя будет компания, еда и масса свободного времени…
– Зоя, шрайб, айн кнабэ – нуммер… ух, арштойфель![19]
– Аллес зер гут[20], – пожилой достал из кармана записную книжку и, заглянув в нее, сказал: – Цвай унд нойнцейн таузанд зибн хундерт фюнф унд фирцейн[21]. Сделав какую-то пометку, он обошел вокруг конторки, взял меня за плечо и, подталкивая перед собой, вывел в небольшую комнатушку по соседству – я даже не сразу заметил дверь в нее. Это была подсобка не подсобка, какая-то хренотень вроде этого. Он молча кивнул на стул, стоящий возле стола под забитым пылью окном, а сам завозился у настенного шкафа. Потом повернулся ко мне и жестом показал, как закатывает рукав на правой руке.
Я похолодел. В горле поперечной планкой встало дыхание. Мне вспомнилось, что немцы брали у детей кровь для раненых. Неужели?! Но в таких условиях… Да нет, не может быть! Негнущимися пальцами я закатывал рукав камуфляжа и защитной водолазки под ним. Немец подошел, что-то неся в руке, – от страха я не мог понять, что это, но не шприц – точно.
Он приложил этот предмет к моей руке на ладонь выше запястья – и резко нажал. От острой боли я вскинулся, но немец пихнул меня обратно и что-то буркнул.
Я посмотрел на свою руку.
На незагорелой коже оплывали кровью сине-алые цифры – 92745.
7
8
– Братцы… помогите, братцы… не бросайте, братцы… помогите, братцы…
Тем не менее он шел сам. А вот тащившийся рядом с ним худой молодой парень вдруг прямо на ходу рухнул наземь. Двое – они шли в самом конце – обошли его. Я видел, как он попытался подняться – снова и снова. Около него задержался один из конвоиров, такой же молодой, как и упавший, тоже с непокрытой головой. Он не бил пленного и не помогал ему, просто стоял рядом, широко расставив ноги в коротких грязных сапогах. Потом посмотрел на удаляющуюся колонну и свистнул через губу. Шедший позади конвоир отмахнулся, не оглядываясь.
Тогда этот парень воткнул в спину пленному – под левую лопатку – широкий плоский штык своей винтовки. Пленный дернулся и затих. Немец поворочал штык, выдернул его, вытер о гимнастерку заколотого и быстро пошел следом за колонной. Он прошел совсем близко, и я увидел, что он курносый, чуть веснушчатый, с грязными потеками на лице.
– Форвертс[14], – буркнул, вставая, мой конвоир. – Гее, гее…[15] – и мотнул стволом винтовки со штыком.
Я почти бегом бросился на дорогу. Поскользнулся, упал, но тут же вскочил. Во мне ничего не осталось, кроме страха. Раньше, когда я читал книжки про своих ровесников, попадавших в схожие ситуации, я часто удивлялся и даже возмущался тому, как нас описывают, – как трусов настоящих! А теперь… Да что теперь? Я прошел мимо заколотого человека, не в силах на него не глядеть. Он выглядел не так уж и страшно. Но я же видел, как его только что убили – просто за то, что он не смог идти!!! У меня в сознании это не укладывалось, но это было правдой. Я шагал, как ледяная статуя, у которой движутся только ноги. Потом начал плакать – независимо от моего желания или нежелания, у меня просто потекли по щекам слезы, и я всхлипывал, не стесняясь, и вытирал их рукавом. Потом и плакать перестал, и слезы высохли на щеках от теплого ветерка… А мы все шли и шли и, казалось, роща на горизонте никогда не приблизится достаточно.
За рощей пряталась станция. Она была шумная, людная, но не как обычный вокзал. Свистел пар, перекликались гудки, везде было полно народу в форме. Люди в гражданском пробирались по стеночкам, хотя они явно тоже занимались каким-то делом. Я поймал взгляд одного немолодого мужика с длинными усами, который шел куда-то с большим гаечным ключом – в этом взгляде были безнадежность и тоска. Говорили в основном по-немецки, но я услышал и еще какую-то речь, совсем не похожую на немецкую, и другую – наоборот, похожую, и непохожую третью, чем-то напоминавшую французскую, но отличавшуюся, и датскую – я выучил в Дании довольно много слов. От всего этого я обалдел. Составы ползли по рельсам – волокли вагоны, платформы, на которых громоздилось что-то под брезентом или открыто стояла техника с часовыми в глубоко надвинутых касках. Грузили уголь, дрова, заливали воду, волокли какие-то мешки, и все были очень заняты. Около одного из составов – в промежутке между другими – я увидел толпу гражданских, молодых ребят и девчонок, молчаливую и неподвижную, в оцеплении солдат. «Меня туда?! – вдруг вспыхнула мысль. – В Германию, на работы?! Но я не хочу!» Я даже обернулся на конвоира, но он вел меня мимо и в конце концов ткнул пальцем в открытую дверь, припертую камнем, чтобы не закрывалась.
Почти сразу за дверью была конторка, за которой стрекотала на пишущей машинке женщина и сидел толстый немец в расстегнутом кителе. Я почему-то сразу подумал, что он не военный, хотя и в какой-то форме. Еще один – пожилой, я сообразил, что он железнодорожник, по петлицам – пил на конторке кофе. Мне тоже захотелось. И еще начинало хотеться есть…
Мой конвоир им что-то долго объяснял. Они так же долго недовольно отнекивались. Женщина долго печатала, не поднимая глаз. Я долго ждал и думал про кофе и про то, как бы присесть. Позади меня стояла скамья, но я боялся на нее садиться.
Наконец, конвоир, судя по всему, одолел оппонентов, сунул им бумажку рапорта, отдал честь и вышел, что-то насвистывая. Я представил себе, как он пойдет обратно, пройдет мимо трупа на дороге… Потом вернется к своим и будет есть. А я в это время… Мне захотелось завыть, и я не удержал стона, но тут же испуганно стиснул зубы.
Немцы уставились на меня оба, и толстый спросил на чистом русском:
– У тебя что-то болит?
– Нет, – поспешно ответил я, – нет, не болит…
– Герр обербаулейтер, – добродушно сказал он.
Я моргнул:
– Что?
– Добавляй «герр обербаулейтер», когда отвечаешь мне.
– Хорошо, герр обербаулейтер, – поспешно сказал я.
Он кивнул:
– Так. Ты сельский мальчик?
– Нет, я из Новгорода, герр обербаулейтер.
Он пожал плечами и, отвернувшись к машинистке, начал перебирать какие-то бумаги. Потом сказал через плечо железнодорожнику:
– Бауэр, бауэр… Ферфлюхте думмкопф, ландскнехтен… аллес идиотен зи![16]
– Хильфе мир[17], – сказал пожилой.
Толстый вздохнул:
– О, йа, ихь бин дольчмейер, йа, йа, рихьтигь…[18] Итак, мальчик, мы можем передать тебя в гестапо. Но у них полно дел. Кроме того, судя по записке, ты не замечен ни в чем предосудительном. Я уж не говорю о том, что придется заполнять кучу анкет, как будто ты жеребец-производитель, купленный за границей. Поэтому ты будешь кататься на одном из поездов господина Фунше, пока его начальству не надоест эта идиотская затея. Там у тебя будет компания, еда и масса свободного времени…
– Зоя, шрайб, айн кнабэ – нуммер… ух, арштойфель![19]
– Аллес зер гут[20], – пожилой достал из кармана записную книжку и, заглянув в нее, сказал: – Цвай унд нойнцейн таузанд зибн хундерт фюнф унд фирцейн[21]. Сделав какую-то пометку, он обошел вокруг конторки, взял меня за плечо и, подталкивая перед собой, вывел в небольшую комнатушку по соседству – я даже не сразу заметил дверь в нее. Это была подсобка не подсобка, какая-то хренотень вроде этого. Он молча кивнул на стул, стоящий возле стола под забитым пылью окном, а сам завозился у настенного шкафа. Потом повернулся ко мне и жестом показал, как закатывает рукав на правой руке.
Я похолодел. В горле поперечной планкой встало дыхание. Мне вспомнилось, что немцы брали у детей кровь для раненых. Неужели?! Но в таких условиях… Да нет, не может быть! Негнущимися пальцами я закатывал рукав камуфляжа и защитной водолазки под ним. Немец подошел, что-то неся в руке, – от страха я не мог понять, что это, но не шприц – точно.
Он приложил этот предмет к моей руке на ладонь выше запястья – и резко нажал. От острой боли я вскинулся, но немец пихнул меня обратно и что-то буркнул.
Я посмотрел на свою руку.
На незагорелой коже оплывали кровью сине-алые цифры – 92745.
7
Конвоировали меня не немцы. Они были одеты в немецкую форму, оба – с оружием, с автоматами, у которых слева торчал круглый барабан магазина, я таких раньше нигде не видел, а на рукавах – сине-черно-белые нашивки. Это были эстонцы, и сразу за порогом конторы, где мне поставили на руку номер, один из них с такой силой врезал мне между лопаток автоматом, что я перестал дышать и упал. Нас обходили равнодушно, только какая-то женщина в гражданском, с ведром в руке, остановилась, и я, приподняв голову, увидел в глазах ее слезы.
– Прохоттии, рюская сфиньйа, – сказал один из конвоиров, молодой, на пару лет старше меня.
– Он же… – начала она, но второй эстонец спросил:
– Тти тоше хоччешь? – и она, согнувшись, поспешила прочь.
Я тем временем научился кое-как дышать и встал на ноги. Никогда в жизни меня не били с такой силой и злобой. И, может быть, поэтому страх вдруг выключился… а точнее – перегорел, как лампочка. Я вытер о боковые карманы куртки содранные ладони и зашагал дальше.
Мы перешли через пути, через другие… На третьих стояла коричнево-желтая громада броневагона с танковой башней, на ней сидели двое солдат в расстегнутых комбинезонах и играли в карты. А левее двое часовых – в черной форме, в кепи и с повязками на рукавах, с винтовками через плечо – прохаживались туда-сюда вдоль стенок вагона-скотовозки. На повязках я различил надпись: «Polizej». Полицаи… Эстонцы заговорили с ними по-немецки, и один из полицаев откатил в сторону вагонную дверь – на полметра, только пролезть. Тот, который ударил меня прикладом, подпихнул в спину и усмехнулся:
– Полесай, рюски. Польше не уфиттимса.
– Как знать, тварь, – ответил я ему через плечо. – Но молись, чтоб не увиделись.
И полицай задвинул дверь прямо перед побелевшими глазами эстонца.
Я почему-то думал, что внутри вагона будет темно, но там оказалось достаточно света – доски были пригнаны неплотно, тут и там перекрещивались лучики. Пахло несвежей соломой и людьми. Я стоял около захлопнувшейся двери, не решаясь сделать хотя бы один шаг. Мне вдруг стало опять очень страшно – не от чего-то, а вообще, – и я просто осматривал вагон.
Тут были дети. В основном маленькие, лет по пять-десять, девочки и мальчики, не меньше тридцати. Большинство из них спали аккуратным рядком на этой соломе, несколько сидели, приникнув к самым широким щелям и тихонько переговаривались. Если я что-то понимаю в одежде, то дети были городские, хотя все их барахло было грязным и потрепанным. На меня никто из них не посмотрел.
Вместе с этими детьми были три или четыре – я внезапно разучился воспринимать окружающее как цельную картину – девочки постарше, может, моего возраста, может, чуть младше или чуть старше. Я не оговорился – именно с этими детьми, потому что девчонки находились вместе с младшими и одна, что-то приговаривая, переплетала косы сразу двум мелким. А в правом конце вагона сидели старшие мальчишки, тоже моих лет. Вот они на меня смотрели, и потом один из них – скуластый и курносый крепыш – негромко окликнул:
– Эй. Чего стоишь, иди сюда.
Я подошел и сел без приглашения. Вытянул ноги, прислонился спиной к щелястой стене и вдруг понял, что невероятно устал. Это было последнее, что я успел подумать связно, – дальше надвинулась чернота. Если ребята что-то и хотели у меня спросить – это им не удалось.
Даже во сне я продолжал помнить, что со мной случилось и не удивился, когда, разбужденный толчками в плечо, открыл глаза и увидел все тот же вагон. Младшие гомонили сдержанно, словно чего-то ждали… и я как-то не сразу сообразил, что принесли еду – большой бачок. Что интересно: старшим пацанам ничего не стоило, конечно, установить в вагоне свою диктатуру, но они спокойно смотрели, как девчонки раскладывают какую-то кашу и тонкие ломтики серого хлеба в ладони младшим. Мне это понравилось, и я поинтересовался у разбудившего меня курносого:
– Чего, пайку принесли?
– Мотал, что ли? – поинтересовался быстроглазый худощавый паренек. Я понял, что он спрашивает про зону и отозвался:
– Не, так…
– Жаль, я думал – своего брата блатнячка встретил, а ты тоже фраер… – вздохнул он. Курносый молча показал ему кулак, а я понял, что это все просто приколы. Худощавый усмехнулся, откинулся на сено и негромко запел:
Девчонки выделили нам кашу и хлеб. Каша оказалась овсянкой, и то, что ее плюхали в ладони, настроения не улучшало. Бачок и картонный ящик никто забирать не спешил, зато вдруг вагон дернулся, лязгнул, по полу загуляли сквознячки, и я понял, что мы едем. Вот тут я не выдержал.
– Куда нас? – спросил я сразу у всех и ни у кого.
Ответил курносый:
– Перед паровозом поставили. От партизан. Да все как всегда.
– Перед каким паровозом? – не понял я. – Зачем перед паровозом?
– Товарисч не из нашей камеры, – заметил приблатненный. – Он сел не на тот поезд.
– Можно подумать, что ты тут всю жизнь мечтал оказаться, – огрызнулся я.
Он покладисто согласился:
– Тоже верно… А перед паровозом нас пускают уже две недели, чтобы партизаны состав не подорвали. Вся округа знает, что в вагоне гоняют младших из детского дома. Под это дело они своих раненых с фронта вывозят, а на фронт, само собой, гонят подкрепление и технику. Знают, что наши ничего делать не станут. Вот и вся история.
– Ччерт… – процедил я и яростно облизал ладони. Чуть не спросил, где помыть руки и свирепо вытер их о стену. – Вы тоже из детдома, что ли?
– А ты? – спросил курносый.
– Я нет… Я беженец. Из Новгорода. В общем, так получилось…
– Мы тут все беженцы, и у всех так получилось, – сказал белобрысый. – Кто постарше, я имею в виду. Из детдома младшие и девчонки. Их сперва не трогали, как они тут застряли. В одном селе. А потом раз – и сгребли…
Я посмотрел в сторону младших. Девчонки собрали тех полукругом, и одна из них что-то строго говорила. Я различил слова: «СССР… Сталин… война… фашисты…» Политработа. Великая вещь, как говорил АСК. Но мне-то что делать?
– Бежать не пробовали? – деловито спросил я.
Все пятеро переглянулись. Курносый сказал:
– Они предупредили, что младших убьют, если кто-то сбежит. У них это быстро.
– Сволочи, – искренне сказал я и сообразил вдруг, что это касается меня напрямую! Я тоже во всем этом по уши! – Давайте познакомимся, что ли… Вот честное слово, я не провокатор. Я Борька. Шалыгин.
– Сашка Казьмин, – протянул мне руку курносый.
Блатнячок оказался Гришей Григорьевым (я так и не понял, правда ли это). Сельских ребят звали Севка Пантюхин и Тошка Буров. Белобрысый оказался Колькой Витцелем.
– Так ты немец, что ли? – удивился я.
– Я советский человек, – упрямо сказал он. – И родители у меня советские люди. Мне эти, – он мотнул куда-то головой, – уже говорили: ты, мол, фольксдойче, твое место в наших рядах… Пусть подавятся своим местом, гады, фашисты…
– Ясно, – пробормотал я. Гришка заметил:
– Камзол у тебя высший класс. С кого снял?
– С убитого немца, – ответил я. – Удобная вещь в лесу, – и заметил, что меня смерили внимательными взглядами. – А как тут с туалетом?
– Дырка вон там. – Сашка ткнул в переднюю часть вагона, где была перегородка из висящих одеял. Я снова ругнулся:
– Номер с удобствами… – Оперся спиной о стену плотней и охнул.
– Били? – спросил Сашка. Я поморщился:
– Да-а… Прикладом один раз… Ерунда.
Вагон поматывало на рельсах, под полом скрежетало и ухало. В щелях начинало алеть – закат… Подходил к концу первый день моего пребывания в… Кстати, какой же это год? Не сорок первый – весной войны еще не было, а тут явно май. Весна сорок третьего или, скорей, сорок второго. В сорок четвертом они уже не были такими наглыми, а в сорок пятом война закончилась… Эх, сюда бы Олега, он бы по форме догадался… Нет, стоп. Строк, оставайся на своем месте, такое желать даже в шутку не стоит…
Я сходил за занавеску – отлить, весь день ведь терпел. Как-то особо стыдно не было. Что делать, раз обстоятельства такие? Вернувшись, снова улегся на солому. Меня поразило, как тихо и послушно вели себя младшие – подчинялись практически каждому жесту девчонок и буквально глядели им в рот.
Следя за этим, я сказал бездумно:
– Когда меня вели, навстречу пленные шли… Один упал, и конвоир его заколол. Я не думал, что это так… просто.
– Это ты еще мало видел, – сказал Сашка.
– Немного, – согласился я. – А такого и вовсе не видеть бы.
– Это правда. – Он улегся рядом и закинул руки за голову. Мне хотелось спросить, каким образом он сам попал к немцам, но я понимал, что задавать такой вопрос небезопасно. Придушат ночью, долго ли. Решат, что провокатор или предатель.
Колька спросил из полутьмы:
– Ты не слышал, что на фронте?
– Нет, – отозвался я. – Я в лесу долго был… А что было последний раз?
– Наши начали наступление на Севастополь, – надо было слышать, как Колька произнес «наши»… А я промолчал. Олег нам буквально все уши прожужжал, и я сейчас хорошо вспомнил все, им рассказанное.
8 мая 1942 года – именно сегодня – армия Манштейна встречным ударом разгромила наши войска в Крыму, пытавшиеся деблокировать Севастополь. 14 мая падет Керчь. Через четыре дня – 12 мая – наши пойдут в наступление на Харьков, немцы заманят армию в «мешок» и в конце мая, разделавшись с ней, по степям рванут на Сталинград и Кавказ… А еще именно в эти дни в сорок втором Северо-Западный и Ленинградский фронты начали наступление, чтобы снять блокаду Ленинграда – и скоро генерал Власов где-то недалеко от нас погубит в болотах 2-ю ударную армию…
О господи. Самое страшное еще впереди… И посреди всего этого страшного – я. Как муха в клею. И что делать – совершенно, до стона, непонятно.
Может быть, просто сейчас поспать? А там решим?
С этими мыслями я и уснул.
– Прохоттии, рюская сфиньйа, – сказал один из конвоиров, молодой, на пару лет старше меня.
– Он же… – начала она, но второй эстонец спросил:
– Тти тоше хоччешь? – и она, согнувшись, поспешила прочь.
Я тем временем научился кое-как дышать и встал на ноги. Никогда в жизни меня не били с такой силой и злобой. И, может быть, поэтому страх вдруг выключился… а точнее – перегорел, как лампочка. Я вытер о боковые карманы куртки содранные ладони и зашагал дальше.
Мы перешли через пути, через другие… На третьих стояла коричнево-желтая громада броневагона с танковой башней, на ней сидели двое солдат в расстегнутых комбинезонах и играли в карты. А левее двое часовых – в черной форме, в кепи и с повязками на рукавах, с винтовками через плечо – прохаживались туда-сюда вдоль стенок вагона-скотовозки. На повязках я различил надпись: «Polizej». Полицаи… Эстонцы заговорили с ними по-немецки, и один из полицаев откатил в сторону вагонную дверь – на полметра, только пролезть. Тот, который ударил меня прикладом, подпихнул в спину и усмехнулся:
– Полесай, рюски. Польше не уфиттимса.
– Как знать, тварь, – ответил я ему через плечо. – Но молись, чтоб не увиделись.
И полицай задвинул дверь прямо перед побелевшими глазами эстонца.
Я почему-то думал, что внутри вагона будет темно, но там оказалось достаточно света – доски были пригнаны неплотно, тут и там перекрещивались лучики. Пахло несвежей соломой и людьми. Я стоял около захлопнувшейся двери, не решаясь сделать хотя бы один шаг. Мне вдруг стало опять очень страшно – не от чего-то, а вообще, – и я просто осматривал вагон.
Тут были дети. В основном маленькие, лет по пять-десять, девочки и мальчики, не меньше тридцати. Большинство из них спали аккуратным рядком на этой соломе, несколько сидели, приникнув к самым широким щелям и тихонько переговаривались. Если я что-то понимаю в одежде, то дети были городские, хотя все их барахло было грязным и потрепанным. На меня никто из них не посмотрел.
Вместе с этими детьми были три или четыре – я внезапно разучился воспринимать окружающее как цельную картину – девочки постарше, может, моего возраста, может, чуть младше или чуть старше. Я не оговорился – именно с этими детьми, потому что девчонки находились вместе с младшими и одна, что-то приговаривая, переплетала косы сразу двум мелким. А в правом конце вагона сидели старшие мальчишки, тоже моих лет. Вот они на меня смотрели, и потом один из них – скуластый и курносый крепыш – негромко окликнул:
– Эй. Чего стоишь, иди сюда.
Я подошел и сел без приглашения. Вытянул ноги, прислонился спиной к щелястой стене и вдруг понял, что невероятно устал. Это было последнее, что я успел подумать связно, – дальше надвинулась чернота. Если ребята что-то и хотели у меня спросить – это им не удалось.
Даже во сне я продолжал помнить, что со мной случилось и не удивился, когда, разбужденный толчками в плечо, открыл глаза и увидел все тот же вагон. Младшие гомонили сдержанно, словно чего-то ждали… и я как-то не сразу сообразил, что принесли еду – большой бачок. Что интересно: старшим пацанам ничего не стоило, конечно, установить в вагоне свою диктатуру, но они спокойно смотрели, как девчонки раскладывают какую-то кашу и тонкие ломтики серого хлеба в ладони младшим. Мне это понравилось, и я поинтересовался у разбудившего меня курносого:
– Чего, пайку принесли?
– Мотал, что ли? – поинтересовался быстроглазый худощавый паренек. Я понял, что он спрашивает про зону и отозвался:
– Не, так…
– Жаль, я думал – своего брата блатнячка встретил, а ты тоже фраер… – вздохнул он. Курносый молча показал ему кулак, а я понял, что это все просто приколы. Худощавый усмехнулся, откинулся на сено и негромко запел:
Странно, но я чувствовал себя сейчас намного лучше, чем раньше. Может быть, потому что появилась какая-то определенность… Кстати, никто не спешил мне представляться и никто ничего не спрашивал у меня. Старших ребят кроме курносого крепыша и приблатненного быстроглазика оказалось еще трое. Двое типично сельских мальчишки, угрюмые и малоподвижные. И белокурый мальчишка, то и дело покусывавший уголок губы. Я присматривался к ним, они – ко мне, каждый по-своему.
По карманам ловко смыкал,
В драке всех ножом он тыкал
И за то прозвали его Смыком – оппа!..
Девчонки выделили нам кашу и хлеб. Каша оказалась овсянкой, и то, что ее плюхали в ладони, настроения не улучшало. Бачок и картонный ящик никто забирать не спешил, зато вдруг вагон дернулся, лязгнул, по полу загуляли сквознячки, и я понял, что мы едем. Вот тут я не выдержал.
– Куда нас? – спросил я сразу у всех и ни у кого.
Ответил курносый:
– Перед паровозом поставили. От партизан. Да все как всегда.
– Перед каким паровозом? – не понял я. – Зачем перед паровозом?
– Товарисч не из нашей камеры, – заметил приблатненный. – Он сел не на тот поезд.
– Можно подумать, что ты тут всю жизнь мечтал оказаться, – огрызнулся я.
Он покладисто согласился:
– Тоже верно… А перед паровозом нас пускают уже две недели, чтобы партизаны состав не подорвали. Вся округа знает, что в вагоне гоняют младших из детского дома. Под это дело они своих раненых с фронта вывозят, а на фронт, само собой, гонят подкрепление и технику. Знают, что наши ничего делать не станут. Вот и вся история.
– Ччерт… – процедил я и яростно облизал ладони. Чуть не спросил, где помыть руки и свирепо вытер их о стену. – Вы тоже из детдома, что ли?
– А ты? – спросил курносый.
– Я нет… Я беженец. Из Новгорода. В общем, так получилось…
– Мы тут все беженцы, и у всех так получилось, – сказал белобрысый. – Кто постарше, я имею в виду. Из детдома младшие и девчонки. Их сперва не трогали, как они тут застряли. В одном селе. А потом раз – и сгребли…
Я посмотрел в сторону младших. Девчонки собрали тех полукругом, и одна из них что-то строго говорила. Я различил слова: «СССР… Сталин… война… фашисты…» Политработа. Великая вещь, как говорил АСК. Но мне-то что делать?
– Бежать не пробовали? – деловито спросил я.
Все пятеро переглянулись. Курносый сказал:
– Они предупредили, что младших убьют, если кто-то сбежит. У них это быстро.
– Сволочи, – искренне сказал я и сообразил вдруг, что это касается меня напрямую! Я тоже во всем этом по уши! – Давайте познакомимся, что ли… Вот честное слово, я не провокатор. Я Борька. Шалыгин.
– Сашка Казьмин, – протянул мне руку курносый.
Блатнячок оказался Гришей Григорьевым (я так и не понял, правда ли это). Сельских ребят звали Севка Пантюхин и Тошка Буров. Белобрысый оказался Колькой Витцелем.
– Так ты немец, что ли? – удивился я.
– Я советский человек, – упрямо сказал он. – И родители у меня советские люди. Мне эти, – он мотнул куда-то головой, – уже говорили: ты, мол, фольксдойче, твое место в наших рядах… Пусть подавятся своим местом, гады, фашисты…
– Ясно, – пробормотал я. Гришка заметил:
– Камзол у тебя высший класс. С кого снял?
– С убитого немца, – ответил я. – Удобная вещь в лесу, – и заметил, что меня смерили внимательными взглядами. – А как тут с туалетом?
– Дырка вон там. – Сашка ткнул в переднюю часть вагона, где была перегородка из висящих одеял. Я снова ругнулся:
– Номер с удобствами… – Оперся спиной о стену плотней и охнул.
– Били? – спросил Сашка. Я поморщился:
– Да-а… Прикладом один раз… Ерунда.
Вагон поматывало на рельсах, под полом скрежетало и ухало. В щелях начинало алеть – закат… Подходил к концу первый день моего пребывания в… Кстати, какой же это год? Не сорок первый – весной войны еще не было, а тут явно май. Весна сорок третьего или, скорей, сорок второго. В сорок четвертом они уже не были такими наглыми, а в сорок пятом война закончилась… Эх, сюда бы Олега, он бы по форме догадался… Нет, стоп. Строк, оставайся на своем месте, такое желать даже в шутку не стоит…
Я сходил за занавеску – отлить, весь день ведь терпел. Как-то особо стыдно не было. Что делать, раз обстоятельства такие? Вернувшись, снова улегся на солому. Меня поразило, как тихо и послушно вели себя младшие – подчинялись практически каждому жесту девчонок и буквально глядели им в рот.
Следя за этим, я сказал бездумно:
– Когда меня вели, навстречу пленные шли… Один упал, и конвоир его заколол. Я не думал, что это так… просто.
– Это ты еще мало видел, – сказал Сашка.
– Немного, – согласился я. – А такого и вовсе не видеть бы.
– Это правда. – Он улегся рядом и закинул руки за голову. Мне хотелось спросить, каким образом он сам попал к немцам, но я понимал, что задавать такой вопрос небезопасно. Придушат ночью, долго ли. Решат, что провокатор или предатель.
Колька спросил из полутьмы:
– Ты не слышал, что на фронте?
– Нет, – отозвался я. – Я в лесу долго был… А что было последний раз?
– Наши начали наступление на Севастополь, – надо было слышать, как Колька произнес «наши»… А я промолчал. Олег нам буквально все уши прожужжал, и я сейчас хорошо вспомнил все, им рассказанное.
8 мая 1942 года – именно сегодня – армия Манштейна встречным ударом разгромила наши войска в Крыму, пытавшиеся деблокировать Севастополь. 14 мая падет Керчь. Через четыре дня – 12 мая – наши пойдут в наступление на Харьков, немцы заманят армию в «мешок» и в конце мая, разделавшись с ней, по степям рванут на Сталинград и Кавказ… А еще именно в эти дни в сорок втором Северо-Западный и Ленинградский фронты начали наступление, чтобы снять блокаду Ленинграда – и скоро генерал Власов где-то недалеко от нас погубит в болотах 2-ю ударную армию…
О господи. Самое страшное еще впереди… И посреди всего этого страшного – я. Как муха в клею. И что делать – совершенно, до стона, непонятно.
Может быть, просто сейчас поспать? А там решим?
С этими мыслями я и уснул.
8
Спал я одновременно глубоко и плохо. Это возможно, если кто не верит. Меня донимала боль в руке, шум под полом, грохот и свист, гудки и еще черт-те что. Но проснуться при этом я не мог – слишком устал. Усталость не давала никак реагировать на все эти мутные заморочки, требуя одного: спать. Отдыхать. Может, оно и было к лучшему. Еще мне снилось, что я дома и то, что со мной случилось, – сон.
С этой мыслью я и проснулся. Как раз к завтраку. И снова – каюсь – зажмурил глаза, надеясь, что все окружающее растает и пропадет.
Черта с два…
Двери были открыты настежь. За ними маячили конвоиры – немцы, кажется. А за их спинами были угрюмые строения, составы и – море! Совсем близко! На берегу лежали несколько корабельных корпусов. А подальше угрюмо серели на рейде боевые суда. Два или три не очень больших конвоировали подводную лодку, на палубе и рубке которой суетились люди.
– Рига, – сказал Сашка.
Он привстал, опираясь на локти. Остальные еще дремали… хотя нет, мелкие уже возились и девчонки проснулись.
– Рига? – заторможенно спросил я. – Латвия?
Сашка кивнул и проводил взглядом проплывающие по соседнему пути платформы, на которых стояли окрашенные в желто-коричневое танки.
– В Африку собирались отправить, – машинально сказал я.
Сашка повернулся:
– Откуда знаешь?
– А окраска… Такая для пустыни.
– В Африку… – он проводил взглядом еще один танк. – Значит, плохо у них, раз резервы с фронта на фронт кидают…
– Не особо радуйся, – покачал я головой, рассматривая свою руку. – Сил у них еще ого-го… Вся Европа на них работает. И многие – охотно.
Сашка промолчал. Но глаза у него были не просто ненавидящие – я прочел в них что-то такое, чему просто не было названия в человеческом языке. Чтобы отвлечься, я снова стал смотреть в дверь. Двое мелких пацанов, присев и свесив ноги наружу, повторяли за одним из солдат – молодым веселым парнем – под смех некоторых его товарищей исковерканные матерные русские слова – старательно и непонимающе. Но уже немолодой немец с какими-то нашивками, подойдя, отпустил молодому подзатыльник и что-то сказал. Подошла и одна из девчонок, взяла младших, не глядя на немцев, за шиворотки, поставила на ноги и несильно ударила по губам одного и другого.
– Чтобы больше не слышала, – сказала она. – Пошли на место.
– Айн момент, фроляйн[22], – сказал кто-то из немцев и протянул большую шоколадку. – Битте, фроляйн. Фюр кляйне киндер, битте[23].
– Возьми, Лен, – сказал Сашка. Девчонка взяла молча, не поблагодарив. И, вернувшись на место, начала делить шоколад между младшими.
– Сволочи… – прошептал Сашка. – Откупаются, что наши дома жгли…
– У них тоже дети, наверное, – сказал я. – И дома…
– Ну и сидели бы со своими детьми у себя дома, – сказал Сашка. И почти выплюнул: – Ненавижу…
– А где твои родители? – спросил я. Сашка не ответил.
Одна из девчонок бросила на пол обертку от шоколадки. Я присмотрелся и увидел с изумлением, на миг перешедшим в ступор, невероятную надпись:
«N e s t l e»
Пару секунд я на эту надпись просто смотрел. Потом хихикнул и начал смеяться. Проснувшиеся от смеха ребята смотрели на меня с испугом, потом Тошка спросил:
– Ты чего, с ума спятил?
Я не мог ответить. Я хохотал уже в голос, с повизгиваньем, так, что даже немцы недоуменно заглядывали в дверь и переговаривались. Стоило мне бросить взгляд на эту надпись на мятой бумаге с рисунком, совсем не похожим на рисунки того же шоколада моего времени, как меня опять пробивало на хи-хи. Я ничего не мог бы объяснить, даже если бы перестал ржать.
Но я и перестать не мог…
– Если считать по сорок человек в вагоне, то не меньше полка… И пушек штук тридцать.
– Это, наверное, и есть артиллерийский полк, – заметил Колька. – Стопятимиллиметровые гаубицы… Сейчас бы…
Он не договорил. Один из оставшихся на часах у двери солдат, слушавший нас, что-то сказал, ткнув в эшелон, потом кивнул и еще довольно долго о чем-то распространялся, а в конце добавил по-русски:
– Ленинград… рус конец, бум! – и показал, как взрывается снаряд. – Рус плен, – поднял руки и засмеялся добродушно.
Сашка побелел. И, прежде чем я успел хоть что-то сказать, выкрикнул:
– Сам конец! Сам плен! Гитлер капут, бум!
Я офонарел и ожидал, что сейчас начнутся, мягко говоря, неприятности. Но немец только серьезно покачал головой и, назидательно подняв палец, опять заговорил, начав со слова «фюрер» и закончив словом «уберменш». Потом усмехнулся и отошел в сторону.
– Говорит, что фюрер великий человек, – сказал Колька. Я спросил:
– Ты знаешь немецкий?.. А, да, конечно…
Сашку трясло. Он кусал губы и смотрел бешеными глазами. Я, честное слово, обрадовался, когда после «завтрака» – кружки с невероятной бурдой, одно хорошо, что горячей, и ломтика серого хлеба, намазанного чем-то невообразимым, сладковато-химическим, – дверь закрыли и мы опять куда-то отправились. Скорее всего – в обратный путь, к фронту.
Девчонки занимали младших – на этот раз не уроком, а какой-то игрой, с их стороны то и дело слышался смех. Хорошо им… Гришка доматывался с какой-то ерундой к Савке и Тошке, называя их «куркулями», «пособниками» и еще разными непонятными словами – те ворчливо отругивались, явно уступая оппоненту. Колька о чем-то думал, лежа на соломе. Сашка замер лицом к стенке вагона.
От безделья я тоже начал думать – в первую очередь о том, что же теперь со мной будет, как я сюда попал и что станется с моими родными. От этих мыслей хотелось повеситься прямо тут же, и я понял, что так и сделаю в скором времени, если не отвлекусь. На что угодно.
Подумав так, я заставил себя встать с соломы (черт, каких усилий это потребовало! Не физических, но мне кто-то словно шептал на ухо: «Не ворошись, лежи, успокойся, чего трепыхаться?») и стащил куртку и водолазку. На меня смотрели все, кроме Сашки, – с недоумением. А я совершенно невозмутимо принялся за разминку – как обычно перед занятиями штурмовым боем в дружине. Когда я закинул ногу на стенку выше своей головы и начал растягиваться, Гришка сказал:
– Ловко, – и, встав, попытался сделать то же самое. – Черт, ну ты даешь! – сообщил он, когда ничего не получилось. Вместо ответа я ткнул его в плечо. – Ты чего? – Я повторил тычок, и он отмахнулся… после чего полетел на солому через мое бедро. Но тут же вскочил: – Опа! Это ты как?! А ну…
Я кинул его еще раз. Очевидно, он умел драться, конечно, и все-таки не успевал защититься или атаковать. Когда я побросал его еще пару раз, Гришка растянулся на соломе и поднял руки:
– Все, пас. Тебе только в мусорне работать, один малины греб бы… У тебя папахен не мусор?
– Нет, – усмехнулся я. И увидел, что поднялся Колька:
– А со мной?..
Короче, я расшевелился сам и расшевелил остальных, даже Сашку, хотя, если честно, этого делать не собирался. Младшие и девчонки прекратили свои игры и смотрели на нас, как на стадионе. Дольше всего мне пришлось возиться с Колькой. Тошка и Севка дрались по-деревенски, нанося размашистые удары кулаками и совершенно не умели бороться. Примерно так же дрался и Сашка, хотя он, кажется, знал кое-какие броски и захваты. А Колька вдруг оказался опасным соперником, и я поинтересовался, когда мы отдыхали на соломе:
С этой мыслью я и проснулся. Как раз к завтраку. И снова – каюсь – зажмурил глаза, надеясь, что все окружающее растает и пропадет.
Черта с два…
Двери были открыты настежь. За ними маячили конвоиры – немцы, кажется. А за их спинами были угрюмые строения, составы и – море! Совсем близко! На берегу лежали несколько корабельных корпусов. А подальше угрюмо серели на рейде боевые суда. Два или три не очень больших конвоировали подводную лодку, на палубе и рубке которой суетились люди.
– Рига, – сказал Сашка.
Он привстал, опираясь на локти. Остальные еще дремали… хотя нет, мелкие уже возились и девчонки проснулись.
– Рига? – заторможенно спросил я. – Латвия?
Сашка кивнул и проводил взглядом проплывающие по соседнему пути платформы, на которых стояли окрашенные в желто-коричневое танки.
– В Африку собирались отправить, – машинально сказал я.
Сашка повернулся:
– Откуда знаешь?
– А окраска… Такая для пустыни.
– В Африку… – он проводил взглядом еще один танк. – Значит, плохо у них, раз резервы с фронта на фронт кидают…
– Не особо радуйся, – покачал я головой, рассматривая свою руку. – Сил у них еще ого-го… Вся Европа на них работает. И многие – охотно.
Сашка промолчал. Но глаза у него были не просто ненавидящие – я прочел в них что-то такое, чему просто не было названия в человеческом языке. Чтобы отвлечься, я снова стал смотреть в дверь. Двое мелких пацанов, присев и свесив ноги наружу, повторяли за одним из солдат – молодым веселым парнем – под смех некоторых его товарищей исковерканные матерные русские слова – старательно и непонимающе. Но уже немолодой немец с какими-то нашивками, подойдя, отпустил молодому подзатыльник и что-то сказал. Подошла и одна из девчонок, взяла младших, не глядя на немцев, за шиворотки, поставила на ноги и несильно ударила по губам одного и другого.
– Чтобы больше не слышала, – сказала она. – Пошли на место.
– Айн момент, фроляйн[22], – сказал кто-то из немцев и протянул большую шоколадку. – Битте, фроляйн. Фюр кляйне киндер, битте[23].
– Возьми, Лен, – сказал Сашка. Девчонка взяла молча, не поблагодарив. И, вернувшись на место, начала делить шоколад между младшими.
– Сволочи… – прошептал Сашка. – Откупаются, что наши дома жгли…
– У них тоже дети, наверное, – сказал я. – И дома…
– Ну и сидели бы со своими детьми у себя дома, – сказал Сашка. И почти выплюнул: – Ненавижу…
– А где твои родители? – спросил я. Сашка не ответил.
Одна из девчонок бросила на пол обертку от шоколадки. Я присмотрелся и увидел с изумлением, на миг перешедшим в ступор, невероятную надпись:
«N e s t l e»
Пару секунд я на эту надпись просто смотрел. Потом хихикнул и начал смеяться. Проснувшиеся от смеха ребята смотрели на меня с испугом, потом Тошка спросил:
– Ты чего, с ума спятил?
Я не мог ответить. Я хохотал уже в голос, с повизгиваньем, так, что даже немцы недоуменно заглядывали в дверь и переговаривались. Стоило мне бросить взгляд на эту надпись на мятой бумаге с рисунком, совсем не похожим на рисунки того же шоколада моего времени, как меня опять пробивало на хи-хи. Я ничего не мог бы объяснить, даже если бы перестал ржать.
Но я и перестать не мог…
* * *
Нас поставили впереди состава, в котором – как мы успели заметить, когда его перегоняли по параллельным путям, – были вперемешку вагоны с солдатами и платформы с орудиями. Мы с ребятами, не сговариваясь, перебрались ближе к двери – ее так и не закрыли пока – и смотрели, как все это плывет мимо нас. Сашка негромко считал платформы, потом сказал:– Если считать по сорок человек в вагоне, то не меньше полка… И пушек штук тридцать.
– Это, наверное, и есть артиллерийский полк, – заметил Колька. – Стопятимиллиметровые гаубицы… Сейчас бы…
Он не договорил. Один из оставшихся на часах у двери солдат, слушавший нас, что-то сказал, ткнув в эшелон, потом кивнул и еще довольно долго о чем-то распространялся, а в конце добавил по-русски:
– Ленинград… рус конец, бум! – и показал, как взрывается снаряд. – Рус плен, – поднял руки и засмеялся добродушно.
Сашка побелел. И, прежде чем я успел хоть что-то сказать, выкрикнул:
– Сам конец! Сам плен! Гитлер капут, бум!
Я офонарел и ожидал, что сейчас начнутся, мягко говоря, неприятности. Но немец только серьезно покачал головой и, назидательно подняв палец, опять заговорил, начав со слова «фюрер» и закончив словом «уберменш». Потом усмехнулся и отошел в сторону.
– Говорит, что фюрер великий человек, – сказал Колька. Я спросил:
– Ты знаешь немецкий?.. А, да, конечно…
Сашку трясло. Он кусал губы и смотрел бешеными глазами. Я, честное слово, обрадовался, когда после «завтрака» – кружки с невероятной бурдой, одно хорошо, что горячей, и ломтика серого хлеба, намазанного чем-то невообразимым, сладковато-химическим, – дверь закрыли и мы опять куда-то отправились. Скорее всего – в обратный путь, к фронту.
Девчонки занимали младших – на этот раз не уроком, а какой-то игрой, с их стороны то и дело слышался смех. Хорошо им… Гришка доматывался с какой-то ерундой к Савке и Тошке, называя их «куркулями», «пособниками» и еще разными непонятными словами – те ворчливо отругивались, явно уступая оппоненту. Колька о чем-то думал, лежа на соломе. Сашка замер лицом к стенке вагона.
От безделья я тоже начал думать – в первую очередь о том, что же теперь со мной будет, как я сюда попал и что станется с моими родными. От этих мыслей хотелось повеситься прямо тут же, и я понял, что так и сделаю в скором времени, если не отвлекусь. На что угодно.
Подумав так, я заставил себя встать с соломы (черт, каких усилий это потребовало! Не физических, но мне кто-то словно шептал на ухо: «Не ворошись, лежи, успокойся, чего трепыхаться?») и стащил куртку и водолазку. На меня смотрели все, кроме Сашки, – с недоумением. А я совершенно невозмутимо принялся за разминку – как обычно перед занятиями штурмовым боем в дружине. Когда я закинул ногу на стенку выше своей головы и начал растягиваться, Гришка сказал:
– Ловко, – и, встав, попытался сделать то же самое. – Черт, ну ты даешь! – сообщил он, когда ничего не получилось. Вместо ответа я ткнул его в плечо. – Ты чего? – Я повторил тычок, и он отмахнулся… после чего полетел на солому через мое бедро. Но тут же вскочил: – Опа! Это ты как?! А ну…
Я кинул его еще раз. Очевидно, он умел драться, конечно, и все-таки не успевал защититься или атаковать. Когда я побросал его еще пару раз, Гришка растянулся на соломе и поднял руки:
– Все, пас. Тебе только в мусорне работать, один малины греб бы… У тебя папахен не мусор?
– Нет, – усмехнулся я. И увидел, что поднялся Колька:
– А со мной?..
Короче, я расшевелился сам и расшевелил остальных, даже Сашку, хотя, если честно, этого делать не собирался. Младшие и девчонки прекратили свои игры и смотрели на нас, как на стадионе. Дольше всего мне пришлось возиться с Колькой. Тошка и Севка дрались по-деревенски, нанося размашистые удары кулаками и совершенно не умели бороться. Примерно так же дрался и Сашка, хотя он, кажется, знал кое-какие броски и захваты. А Колька вдруг оказался опасным соперником, и я поинтересовался, когда мы отдыхали на соломе: