Жюль Верн
Архипелаг в огне
1. КОРАБЛЬ В ОТКРЫТОМ МОРЕ
Восемнадцатого октября 1827 года, около пяти часов вечера, небольшое левантское судно, держась круто к ветру, стремилось до наступления темноты достигнуть гавани Итилон, лежащей у входа в Корейский залив.
Гавань эта — Гомер называл ее Этил — расположена в одном из трех глубоких вырезов, образованных Ионическим и Эгейским морями, благодаря которым Южная Греция напоминает своими очертаниями лист платана. На этом подобии зубчатого листа и раскинулся древний Пелопоннес — современная Морея. Первый из этих вырезов — Корейский залив — заключен между Мессинией и Мани; второй залив — Марафонский — широким полукругом врезается в побережье суровой Лаконии; третий — Навплийский — отделяет Лаконию от Арголиды.
К самому западному из них — Корейскому заливу — и относится гавань Итилон. Она притаилась в глубокой выемке среди скал отрогов Тайгета, этого хребта Манийского края, которые окаймляют восточный берег неправильной по форме бухты. Надежные стоянки, удобный фарватер, прикрывающие Итилон возвышенности делают эту гавань одним из лучших убежищ на побережье, где вечно бушуют средиземноморские ветры.
С итилонских пристаней нельзя было разглядеть приближающееся судно, которое шло в крутой бейдевинд против довольно свежего норд-норд-веста. Корабль еще отделяло от берега расстояние в шесть-семь миль. Хотя погода стояла очень ясная, даже верхушки самых высоких парусов и те едва вырисовывались на освещенном горизонте.
Но если снизу никто не мог бы различить корабль, то он был хорошо виден сверху, с гребней скал, господствующих над селением. Итилон возвышается амфитеатром на крутых обрывах — неприступном подножии акрополя древней Келафы. Над селением виднеется несколько старых башен — руины, не столь древние, как те любопытные развалины храма Сераписа, чьи ионические колонны и капители еще и поныне украшают итилонскую церковь. Недалеко от этих башен стоят две-три полузабытые часовенки, где церковные службы совершают простые монахи.
Здесь уместно объяснить, как надо понимать слова «церковные службы», а также, что представляют собою мессинские монахи, именуемые «калугерами». Кстати, один из них только что вышел из часовни и может быть описан с натуры.
В те времена религия в Греции еще оставалась своеобразной смесью языческих легенд и христианских догматов. Нередко верующие почитали античные божества как святых новой религии. Даже теперь, как отмечает г-н Анри Белль, они «отождествляют полубогов с апостолами, духов долин с ангелами рая и не делают различия между сиренами, фуриями и богородицей». Отсюда и берут начало некоторые странные обряды и нелепые обычаи, а духовенство зачастую только мешает верующим разобраться в хаосе полуязыческих, полухристианских воззрений.
В первой четверти XIX века, — действие нашего повествования начинается лет пятьдесят назад, — священники эллинского полуострова были особенно невежественны, а монахи, ленивые, недалекие и угодливые, не могли, разумеется, благотворно влиять на суеверное население, с которым держались на равной ноге.
И пусть бы эти калугеры были только невежественными! Но в некоторых областях Греции, особенно в глухих местностях Мани, монахи эти — выходцы из низов — невероятные попрошайки, по натуре и по необходимости, мастера выклянчивать драхмы у сердобольных путешественников, тунеядцы, у которых только и дела было, что подсовывать богомольцам для лобызания какой-нибудь захудалый образок да поддерживать в нишах огонь лампад, зажженных перед иконами, доведенные до отчаяния скудостью доходов, получаемых от десятины, исповедей, похорон и крестин, не гнушались исполнять обязанности дозорных
— и каких! — состоящих на жалованье у жителей побережья.
Вот почему итилонские моряки, лениво лежавшие, по своему обыкновению, на берегу, подобно лаццарони, которые минуту работают — час отдыхают, разом вскочили, увидев, что их приятель-калугер, возбужденно размахивая руками, быстро спускается к селению.
Это был человек лет пятидесяти — пятидесяти пяти, очень толстый, вернее тучный, как все бездельники; его лукавая физиономия отнюдь не внушала доверия.
— Эй, отче, что там стряслось? — крикнул один из моряков, подбегая к монаху.
Итилонец сильно гнусавил (как видно, он на собственный лад поклонялся Венере не менее усердно, чем певец любви Овидий Назон); он изъяснялся на маниотском наречии — такой мешанине из греческого, турецкого, итальянского и албанского языков, какая могла возникнуть разве только при Вавилонском столпотворении.
— Уж не захватили ли солдаты Ибрагима вершин Тайгета? — спросил другой моряк, сопровождая своя слова беспечным жестом, свидетельствовавшим о весьма умеренном патриотизме.
— Только бы не французы, в них мало проку! — отозвался первый итилонец.
— Они друг друга стоят, — вмешался третий.
Эта реплика показывала, что освободительная борьба, даже в самый ее тяжелый период, не слишком занимала умы обитателей крайнего Пелопоннеса, столь не похожих на жителей северной Мани, доблестно сражавшихся за независимость родины.
Но калугер не мог ответить. Он запыхался, спускаясь по кручам. Его душила астма. Он тщетно пытался заговорить. Правда, один из его предков, марафонский воин, за минуту до смерти нашел в себе силу возвестить победу Мильтиада. Впрочем, здесь речь шла не о Мильтиаде и не о греко-персидской войне. Вряд ли этих свирепых обитателей крайней оконечности Мани можно было вообще считать сынами Эллады.
— Да ну же, отче, не тяни, выкладывай! — вскричал старик по имени Годзо, особенно нетерпеливый, словно он чутьем угадывал, какую весть принес монах.
Толстяк, наконец, отдышался. Указав рукой на горизонт, он прохрипел:
— Корабль в виду!
При этих словах бездельники вскочили на ноги, захлопали в ладоши и устремились к скале, господствовавшей над гаванью. С нее был далеко виден морской простор.
Человек посторонний объяснил бы их шумный восторг естественным интересом, какой вызывает у прибрежных жителей — фанатиков всего, что связано с морем, — любой корабль, показавшийся на горизонте. Но в данном случае дело было не в этом, вернее, оживление местных обитателей объяснялось интересом особого рода.
Даже в те дни, когда пишется наша история (не говоря уже о том времени, когда она происходила), Мани занимает исключительное положение среди прочих провинций Греции, вновь превратившейся по воле европейских держав, подписавших в 1829 году Адрианопольский договор, в независимое королевство. Маниоты, или те, кто под этим именем заселяет остроконечные полосы земли, образованные заливами, по-прежнему остаются полуварварами и больше дорожат личной свободой, чем независимостью родины. Вот почему во все времена попытки покорить приморскую косу Нижней Морей ни к чему не приводили. Не удалось это ни турецким янычарам, ни греческим жандармам. Сварливые, мстительные, передающие, подобно корсиканцам, из поколения в поколение родовую вражду, пока ее не потушит кровь, прирожденные грабители, которые, однако, свято чтут законы гостеприимства, готовые убить, если без убийства нельзя украсть, эти суровые горцы тем не менее считают себя прямыми потомками спартанцев; крепко засев в отрогах Тайгета, где сотнями насчитываются «пиргосы» — маленькие, почти совершенно неприступные крепости, — они весьма охотно играют двусмысленную роль владельцев средневековых замков у дорог, чьи феодальные права отстаивались с помощью кинжала и пищали.
Итак, если маниоты и поныне еще почти дикари, то легко понять, что они представляли собой полвека назад. До того как установление регулярного пароходного сообщения решительным образом не пресекло морской разбой, в первой трети XIX столетия, маниоты были самыми дерзкими пиратами — грозой торговых кораблей на всех побережьях Леванта.
В силу своего положения на краю Пелопоннеса, у входа в два моря, поблизости от острова Чериготто, столь излюбленного корсарами, гавань Итилон была как нельзя более удобна для морских разбойников, хозяйничавших в водах Архипелага и по соседству с ним — на побережье Средиземного моря. Особенно дорожили они стрелкой мыса Матапан, завершавшей самую обжитую часть Мани, именовавшуюся тогда Каковоннийским краем. Оседлав этот мыс, они либо нападали на корабли прямо с моря, либо заманивали их к берегу ложными сигналами. Затем они их грабили и жгли. А судовую команду, независимо от того, кто входил в нее — турки, мальтийцы, египтяне и даже греки, — пираты безжалостно убивали или продавали в рабство на африканское побережье. Если же наступало вынужденное бездействие, если каботажные суда редко показывались близ Корейского и Марафонского заливов или в открытом море у острова Чериго и мыса Галло, то все итилонцы, от мала до велика, молили бога бурь пригнать вместе с приливом какое-нибудь судно значительной вместимости и с богатым грузом. И калугеры для пользы дела никогда не отказывали верующим в подобных молебнах.
Вот уже несколько недель итилонцам не представлялось случая поживиться. За все это время ни одно судно не пристало к берегу Мани. Немудрено, что новость, сообщенная монахом между двумя приступами одышки, вызвала бурный взрыв радости.
Тотчас же раздались глухие удары симандры — деревянного колокола с железным языком (им пользовались в тех провинциях Греции, где захватчики-турки запрещали бить в набат). Но этого заунывного гула было достаточно, чтобы на берег сбежались мужчины, женщины — все, кого жажда добычи толкала на грабеж и убийство; даже дети и свирепые псы и те устремились сюда.
Тем временем моряки на высокой скале громко и ожесточенно спорили. Они старались угадать, что за судно приближается к берегу.
Подгоняемый легким норд-норд-вестом, все более свежевшим с наступлением ночи, корабль быстро шел левым галсом. Можно было ожидать, что он повернет к мысу Матапан. Судя по всему, он плыл с Крита. Корпус корабля, бороздившего воды и оставлявшего за собой вспененный след, уже начинал обрисовываться, но все паруса его еще сливались в неясное пятно. Поэтому было трудно определить, к какому типу судов он принадлежит, и ежеминутно возникали самые противоречивые предположения.
— Это шебека, — уверял один из моряков. — Вот мелькнули прямые паруса фок-мачты.
— Ну нет! — возражал другой. — Это пинка. Посмотри-ка на приподнятую корму и изогнутый форштевень!
— Шебека, пинка! Как будто можно распознать их на таком расстоянии! — возражал третий.
— Под прямыми парусами может идти и полакра! — заметил какой-то моряк, приставивший к глазам два полусомкнутых кулака наподобие зрительной трубы.
— Дай бог! — отозвался старый Годзо. — И полакра, и шебека, и пинка — это ведь все трехмачтовые суда, а всякому понятно, что три мачты лучше двух, если речь идет о том, чтобы заполучить добрый груз кандийских вин или смирнских тканей.
Это мудрое замечание заставило всех еще зорче вглядываться вдаль. А корабль все приближался и мало-помалу увеличивался в размерах; но он слишком круто держался ветра, и его нельзя было разглядеть с траверса; поэтому никто не мог сказать, сколько на нем мачт — две или три — и, следовательно, какие надежды сулит его вместимость.
— Где черт вмешался, там добра не жди! — проворчал Годзо, уснащая свою речь ругательствами, заимствованными у разных народов. — Это всего-навсего фелюга…
— Хуже того, сперонара! — воскликнул калугер, обманутый в своих ожиданиях не меньше, чем его паства.
Нечего и говорить, что оба эти замечания толпа встретила возгласами досады. Но к какому бы типу судов ни относился приближавшийся корабль, его водоизмещение явно не превышало ста — ста двадцати тонн. Однако прежде всего важна ценность груза, а не его вес. Нередко простые фелюги и даже сперонары служат для перевозки дорогих вин, ароматических масел, драгоценных тканей. В этом случае нападение оправдывает себя — хлопот немного, а прибыль большая! Значит, рано еще было унывать. К тому же главари шайки, весьма искушенные в морском деле, находили, что ход судна отличался большим изяществом, а это было хорошим признаком.
Тем временем на западе солнце уже пряталось за горизонт; но в Ионическом море октябрьские сумерки длятся целый час — срок вполне достаточный, чтобы рассмотреть корабль до наступления полной темноты. Впрочем, готовясь войти в залив, он обогнул мыс Матапан, сделал поворот на два румба и предстал глазам наблюдателей в самом выгодном положении.
И сразу же у старого Годзо вырвалось: саколева!
— Саколева! — подхватили все хором и разразились градом проклятий.
Однако спорить никто не стал, ибо ошибки быть не могло. Судно, маневрировавшее у входа в Корейский залив, действительно было саколевой. Но жители Итилона напрасно сетовали на неудачу: на таких судах ценный груз
— вовсе не редкость.
Саколевой на Ближнем Востоке называют корабль среднего тоннажа, палуба которого поднята к корме, что несколько увеличивает ее седловатость. Вооружение такого судна состоит из трех мачт-однодеревок с косыми и прямыми парусами. Стоящая в центре грот-мачта сильно наклонена вперед. Она несет один латинский парус. Фок, фор-марсель с летучим бом-брамселем, два кливера на носу и два остроконечных паруса на корме, укрепленные на двух мачтах разной высоты, составляют парусность саколевы, придающую ей какое-то своеобразие. Яркая окраска корпуса, гордый выгиб форштевня, многообразие рангоута и причудливое сечение парусов — все это делает саколеву одним из любопытнейших образцов тех грациозных кораблей, которые сотнями лавируют в узких проливах Архипелага. Что может быть изящнее этого легкого судна, которое под напором волн, обдающих его пеной, взлетает вверх, падает вниз и, непринужденно прыгая с гребня на гребень, кажется огромной птицей, чьи крылья едва касаются морской глади, пламенеющей в прощальных лучах заходящего солнца.
Несмотря на то, что ветер свежел, а небо покрывалось зловещими тучами (на Ближнем Востоке их называют «смерчами»), саколева по-прежнему шла под всеми парусами. Не был убран даже летучий брамсель, что всякий менее отважный моряк не преминул бы сделать. Очевидно, капитан спешил пристать к берегу и вовсе не намеревался провести ночь в открытом море, где уже поднималось волнение и мог разыграться шторм.
Но если итилонцы и убедились, что саколева направляется в залив, то они еще не были уверены, войдет ли она в их гавань.
— Эх! — сокрушался один из них. — Можно подумать, что ей нужна не бухта, а попутный ветер!
— Хоть бы черт взял ее на буксир! — пробормотал другой. — Уж не думает ли она снова повернуть в море?
— Не идет ли она в Корони?
— Или в Каламу?
Оба эти предположения могли оказаться верными. В Корони, порт на манийском побережье и главный пункт по вывозу оливкового масла из Южной Греции, нередко заходили левантские купеческие суда. А город Калама, расположенный в глубине залива, славился базарами, куда свозили различные товары — ткани и гончарные изделия — со всех концов Западной Европы. Возможно, саколева направлялась в один из этих портов, и тогда конец всем надеждам итилонцев, этих искателей легкой наживы!
Между тем саколева, провожаемая алчными взглядами, быстро летела вперед. Вот она поровнялась с Итилоном. Наступила решающая минута. Если судно по-прежнему будет двигаться в глубь залива, Годзо и его сообщники должны проститься со всякой надеждой овладеть им. Действительно, даже самые ходкие шлюпки не могли бы догнать корабль, который, легко неся на себе громадные паруса, развивал огромную скорость.
— Она поворачивает! — закричал вдруг старый моряк, и его рука с крючковатыми пальцами протянулась по направлению к судну, точно абордажный багор.
Годзо не ошибался. Саколева, послушная рулю, неслась прямо к Итилону. В это время на судне спустили летучий брамсель и второй кливер, а затем взяли на гитовы и марсель. Теперь корабль, частично облегченный от парусов, в большей мере зависел от рулевого.
Начинало темнеть. Времени уже оставалось ровно столько, чтобы до ночи войти в фарватер итилонской гавани. Здесь кое-где попадаются подводные рифы, которые угрожают гибелью кораблям. Однако маленькое судно не подняло на грот-мачте лоцманский флаг. Очевидно, смелый капитан до тонкости знал эти весьма опасные места, если не нуждался в проводнике. А скорее всего он, с полным основанием, не доверял чересчур опытным итилонцам, которые не постеснялись бы посадить судно на какой-нибудь риф, уже погубивший немало кораблей.
Кстати, в те времена ни один маяк не освещал этой части манийского побережья. Лишь простой портовый фонарь указывал кораблям путь в узком фарватере.
Между тем саколева приближалась. Еще немного, и она окажется в полумиле от Итилона. Судно уверенно подходило к берегу. Чувствовалось, что его ведет умелая рука.
Итилонские душегубы были недовольны. Им хотелось, чтобы вожделенный корабль напоролся на какую-нибудь скалу. Подводные камни, точно соучастники, были всегда к их услугам. Они начинали дело, а пиратам оставалось лишь довершить его. Сперва кораблекрушение, затем грабеж — так они обычно и действовали. Это избавляло разбойников от вооруженной борьбы, от прямого нападения, где они могли бы понести урон. Не раз случалось, что отважные моряки оказывали им жестокое сопротивление.
Но вот злоумышленники во главе с Годзо покинули наблюдательный пост и, не теряя ни минуты, снова спустились к морю. Они собирались прибегнуть к уловке, знакомой всем морским грабителям Востока и Запада.
Посадить саколеву на мель, указав ей ложное направление в узких проходах залива, в темноте, еще не совсем полной, но уже затруднявшей движение судна, не составляло никакого труда.
— К фонарю! — коротко скомандовал Годзо, которому вся шайка привыкла беспрекословно повиноваться.
Приказание старого моряка было понято. Через минуту сигнальный огонь — обыкновенный фонарь, горевший на вершине шеста, водруженного на невысокой дамбе, — внезапно погас.
Тут же на его месте зажегся другой; но если первый, неподвижный светоч неизменно указывал мореплавателям верный путь, то второй, то и дело менявший свое место, преследовал противоположную цель: заставить корабль сбиться с пути и наткнуться на какую-нибудь подводную скалу.
Это был точно такой же фонарь, только пираты привязали его к рогам козы, которую медленно водили по нижнему склону берега. Огонь, перемещаясь вместе с животным, должен был служить судну ложным маяком.
Местные жители, конечно, не раз проделывали такую штуку. И эти преступные проделки почти всегда приводили к желанной цели.
Саколева все же вошла в фарватер. Она уже спустила грот и теперь несла только кливер и латинские паруса на корме. Большего ей и не требовалось, чтобы подойти к берегу и бросить якорь.
К величайшему удивлению итилонцев, наблюдавших за маленьким судном, оно с непостижимой уверенностью двигалось по извилистому проливу. Казалось, саколеве и дела нет до переносного фонаря, привязанного к рогам козы. Даже при дневном свете нельзя было бы маневрировать точнее. Видно, капитан ее не раз преодолевал преграды на подходе к Итилону и знал их так хорошо, что они не пугали его даже глубокой ночью.
С берега уже можно было разглядеть этого отважного моряка, стоявшего на носу корабля. Теперь его силуэт явственно выступал из мрака. Капитана с головы до ног покрывал «аба» — шерстяной, в широких складках плащ с капюшоном. Право, ничто в этом человеке не напоминало скромного хозяина каботажного судна, который, ведя свой корабль среди скал, перебирает с молитвой крупные четки; без них не обходится ни один моряк, плававший в водах Архипелага. Этот же, даже не повышая голоса, невозмутимо подавал команду рулевому. Внезапно блуждающий огонек на берегу погас. Однако это не помещало саколеве неуклонно продолжать свой путь. Но вот судно сделало резкий поворот, и на мгновение возникла опасность, что в непроглядном мраке оно наскочит на скалу, выступавшую из воды в кабельтове от входа в гавань. Едва заметное движение руля — и корабль, изменив направление, обогнул риф, едва не задев его.
Столь же ловко рулевой миновал и другой подводный камень, который загораживал фарватер, оставляя в нем только узкий проход; здесь, вблизи желанной стоянки, разбился не один корабль, независимо от того, находился его лоцман в сговоре с итилонцами или нет.
Итак, пираты больше не могли рассчитывать, что крушение отдаст им в руки беззащитную саколеву. Еще несколько минут, и она бросит якорь в гавани. Чтобы завладеть судном, нужно было непременно взять его на абордаж.
Посовещавшись друг с другом, мошенники решили приступить к делу. Сгустившаяся тьма как нельзя лучше благоприятствовала их планам.
— К лодкам! — скомандовал старый Годзо, чьи приказы никогда не встречали возражений, особенно когда он призывал к грабежу.
Человек тридцать здоровенных головорезов, вооруженных пистолетами, кинжалами и топорами, прыгнули в лодки, стоявшие на привязи у причала, и поплыли к судну; пираты располагали бесспорным численным превосходством над экипажем корабля.
В тот же миг на саколеве послышалась отрывистая команда. Корабль, миновав проход, очутился на середине гавани. Отдали фал, бросили якорь, и, вздрогнув от толчка, вызванного его падением, судно застыло в неподвижности.
Лодки находились теперь лишь в нескольких саженях от саколевы. Даже самый беспечный экипаж, зная дурную славу итилонцев, схватился бы за оружие и на всякий случай приготовился к отпору.
Однако на судне все оставалось по-прежнему. Едва оно стало на якорь, как капитан перешел с носа на корму, а матросы, не удостаивая вниманием приближающиеся лодки, преспокойно занялись уборкой парусов, торопясь очистить палубу.
Однако, насколько можно было заметить, они не плотно стягивали паруса, так что стоило лишь налечь на фалы, и судно сразу же могло вновь поставить паруса.
Первая лодка пристала к саколеве слева. Затем и остальные со всех сторон навалились на нее. А так как фальшборт судна был невысок, то нападающие без труда перешагнули его и с грозным ревом рассыпались по палубе.
Самые исступленные устремились на корму. Один из них схватил фонарь и направил его на капитана.
Тот резким движеньем сбросил с головы капюшон, и его ярко освещенное лицо выступило из мрака.
— Эх, вы, итилонцы! — укоризненно произнес он. — Уже не узнаете своего земляка Николая Старкоса?
И он спокойно скрестил руки на груди. Не прошло и минуты, как лодки поспешно отвалили от судна и направились к берегу.
Гавань эта — Гомер называл ее Этил — расположена в одном из трех глубоких вырезов, образованных Ионическим и Эгейским морями, благодаря которым Южная Греция напоминает своими очертаниями лист платана. На этом подобии зубчатого листа и раскинулся древний Пелопоннес — современная Морея. Первый из этих вырезов — Корейский залив — заключен между Мессинией и Мани; второй залив — Марафонский — широким полукругом врезается в побережье суровой Лаконии; третий — Навплийский — отделяет Лаконию от Арголиды.
К самому западному из них — Корейскому заливу — и относится гавань Итилон. Она притаилась в глубокой выемке среди скал отрогов Тайгета, этого хребта Манийского края, которые окаймляют восточный берег неправильной по форме бухты. Надежные стоянки, удобный фарватер, прикрывающие Итилон возвышенности делают эту гавань одним из лучших убежищ на побережье, где вечно бушуют средиземноморские ветры.
С итилонских пристаней нельзя было разглядеть приближающееся судно, которое шло в крутой бейдевинд против довольно свежего норд-норд-веста. Корабль еще отделяло от берега расстояние в шесть-семь миль. Хотя погода стояла очень ясная, даже верхушки самых высоких парусов и те едва вырисовывались на освещенном горизонте.
Но если снизу никто не мог бы различить корабль, то он был хорошо виден сверху, с гребней скал, господствующих над селением. Итилон возвышается амфитеатром на крутых обрывах — неприступном подножии акрополя древней Келафы. Над селением виднеется несколько старых башен — руины, не столь древние, как те любопытные развалины храма Сераписа, чьи ионические колонны и капители еще и поныне украшают итилонскую церковь. Недалеко от этих башен стоят две-три полузабытые часовенки, где церковные службы совершают простые монахи.
Здесь уместно объяснить, как надо понимать слова «церковные службы», а также, что представляют собою мессинские монахи, именуемые «калугерами». Кстати, один из них только что вышел из часовни и может быть описан с натуры.
В те времена религия в Греции еще оставалась своеобразной смесью языческих легенд и христианских догматов. Нередко верующие почитали античные божества как святых новой религии. Даже теперь, как отмечает г-н Анри Белль, они «отождествляют полубогов с апостолами, духов долин с ангелами рая и не делают различия между сиренами, фуриями и богородицей». Отсюда и берут начало некоторые странные обряды и нелепые обычаи, а духовенство зачастую только мешает верующим разобраться в хаосе полуязыческих, полухристианских воззрений.
В первой четверти XIX века, — действие нашего повествования начинается лет пятьдесят назад, — священники эллинского полуострова были особенно невежественны, а монахи, ленивые, недалекие и угодливые, не могли, разумеется, благотворно влиять на суеверное население, с которым держались на равной ноге.
И пусть бы эти калугеры были только невежественными! Но в некоторых областях Греции, особенно в глухих местностях Мани, монахи эти — выходцы из низов — невероятные попрошайки, по натуре и по необходимости, мастера выклянчивать драхмы у сердобольных путешественников, тунеядцы, у которых только и дела было, что подсовывать богомольцам для лобызания какой-нибудь захудалый образок да поддерживать в нишах огонь лампад, зажженных перед иконами, доведенные до отчаяния скудостью доходов, получаемых от десятины, исповедей, похорон и крестин, не гнушались исполнять обязанности дозорных
— и каких! — состоящих на жалованье у жителей побережья.
Вот почему итилонские моряки, лениво лежавшие, по своему обыкновению, на берегу, подобно лаццарони, которые минуту работают — час отдыхают, разом вскочили, увидев, что их приятель-калугер, возбужденно размахивая руками, быстро спускается к селению.
Это был человек лет пятидесяти — пятидесяти пяти, очень толстый, вернее тучный, как все бездельники; его лукавая физиономия отнюдь не внушала доверия.
— Эй, отче, что там стряслось? — крикнул один из моряков, подбегая к монаху.
Итилонец сильно гнусавил (как видно, он на собственный лад поклонялся Венере не менее усердно, чем певец любви Овидий Назон); он изъяснялся на маниотском наречии — такой мешанине из греческого, турецкого, итальянского и албанского языков, какая могла возникнуть разве только при Вавилонском столпотворении.
— Уж не захватили ли солдаты Ибрагима вершин Тайгета? — спросил другой моряк, сопровождая своя слова беспечным жестом, свидетельствовавшим о весьма умеренном патриотизме.
— Только бы не французы, в них мало проку! — отозвался первый итилонец.
— Они друг друга стоят, — вмешался третий.
Эта реплика показывала, что освободительная борьба, даже в самый ее тяжелый период, не слишком занимала умы обитателей крайнего Пелопоннеса, столь не похожих на жителей северной Мани, доблестно сражавшихся за независимость родины.
Но калугер не мог ответить. Он запыхался, спускаясь по кручам. Его душила астма. Он тщетно пытался заговорить. Правда, один из его предков, марафонский воин, за минуту до смерти нашел в себе силу возвестить победу Мильтиада. Впрочем, здесь речь шла не о Мильтиаде и не о греко-персидской войне. Вряд ли этих свирепых обитателей крайней оконечности Мани можно было вообще считать сынами Эллады.
— Да ну же, отче, не тяни, выкладывай! — вскричал старик по имени Годзо, особенно нетерпеливый, словно он чутьем угадывал, какую весть принес монах.
Толстяк, наконец, отдышался. Указав рукой на горизонт, он прохрипел:
— Корабль в виду!
При этих словах бездельники вскочили на ноги, захлопали в ладоши и устремились к скале, господствовавшей над гаванью. С нее был далеко виден морской простор.
Человек посторонний объяснил бы их шумный восторг естественным интересом, какой вызывает у прибрежных жителей — фанатиков всего, что связано с морем, — любой корабль, показавшийся на горизонте. Но в данном случае дело было не в этом, вернее, оживление местных обитателей объяснялось интересом особого рода.
Даже в те дни, когда пишется наша история (не говоря уже о том времени, когда она происходила), Мани занимает исключительное положение среди прочих провинций Греции, вновь превратившейся по воле европейских держав, подписавших в 1829 году Адрианопольский договор, в независимое королевство. Маниоты, или те, кто под этим именем заселяет остроконечные полосы земли, образованные заливами, по-прежнему остаются полуварварами и больше дорожат личной свободой, чем независимостью родины. Вот почему во все времена попытки покорить приморскую косу Нижней Морей ни к чему не приводили. Не удалось это ни турецким янычарам, ни греческим жандармам. Сварливые, мстительные, передающие, подобно корсиканцам, из поколения в поколение родовую вражду, пока ее не потушит кровь, прирожденные грабители, которые, однако, свято чтут законы гостеприимства, готовые убить, если без убийства нельзя украсть, эти суровые горцы тем не менее считают себя прямыми потомками спартанцев; крепко засев в отрогах Тайгета, где сотнями насчитываются «пиргосы» — маленькие, почти совершенно неприступные крепости, — они весьма охотно играют двусмысленную роль владельцев средневековых замков у дорог, чьи феодальные права отстаивались с помощью кинжала и пищали.
Итак, если маниоты и поныне еще почти дикари, то легко понять, что они представляли собой полвека назад. До того как установление регулярного пароходного сообщения решительным образом не пресекло морской разбой, в первой трети XIX столетия, маниоты были самыми дерзкими пиратами — грозой торговых кораблей на всех побережьях Леванта.
В силу своего положения на краю Пелопоннеса, у входа в два моря, поблизости от острова Чериготто, столь излюбленного корсарами, гавань Итилон была как нельзя более удобна для морских разбойников, хозяйничавших в водах Архипелага и по соседству с ним — на побережье Средиземного моря. Особенно дорожили они стрелкой мыса Матапан, завершавшей самую обжитую часть Мани, именовавшуюся тогда Каковоннийским краем. Оседлав этот мыс, они либо нападали на корабли прямо с моря, либо заманивали их к берегу ложными сигналами. Затем они их грабили и жгли. А судовую команду, независимо от того, кто входил в нее — турки, мальтийцы, египтяне и даже греки, — пираты безжалостно убивали или продавали в рабство на африканское побережье. Если же наступало вынужденное бездействие, если каботажные суда редко показывались близ Корейского и Марафонского заливов или в открытом море у острова Чериго и мыса Галло, то все итилонцы, от мала до велика, молили бога бурь пригнать вместе с приливом какое-нибудь судно значительной вместимости и с богатым грузом. И калугеры для пользы дела никогда не отказывали верующим в подобных молебнах.
Вот уже несколько недель итилонцам не представлялось случая поживиться. За все это время ни одно судно не пристало к берегу Мани. Немудрено, что новость, сообщенная монахом между двумя приступами одышки, вызвала бурный взрыв радости.
Тотчас же раздались глухие удары симандры — деревянного колокола с железным языком (им пользовались в тех провинциях Греции, где захватчики-турки запрещали бить в набат). Но этого заунывного гула было достаточно, чтобы на берег сбежались мужчины, женщины — все, кого жажда добычи толкала на грабеж и убийство; даже дети и свирепые псы и те устремились сюда.
Тем временем моряки на высокой скале громко и ожесточенно спорили. Они старались угадать, что за судно приближается к берегу.
Подгоняемый легким норд-норд-вестом, все более свежевшим с наступлением ночи, корабль быстро шел левым галсом. Можно было ожидать, что он повернет к мысу Матапан. Судя по всему, он плыл с Крита. Корпус корабля, бороздившего воды и оставлявшего за собой вспененный след, уже начинал обрисовываться, но все паруса его еще сливались в неясное пятно. Поэтому было трудно определить, к какому типу судов он принадлежит, и ежеминутно возникали самые противоречивые предположения.
— Это шебека, — уверял один из моряков. — Вот мелькнули прямые паруса фок-мачты.
— Ну нет! — возражал другой. — Это пинка. Посмотри-ка на приподнятую корму и изогнутый форштевень!
— Шебека, пинка! Как будто можно распознать их на таком расстоянии! — возражал третий.
— Под прямыми парусами может идти и полакра! — заметил какой-то моряк, приставивший к глазам два полусомкнутых кулака наподобие зрительной трубы.
— Дай бог! — отозвался старый Годзо. — И полакра, и шебека, и пинка — это ведь все трехмачтовые суда, а всякому понятно, что три мачты лучше двух, если речь идет о том, чтобы заполучить добрый груз кандийских вин или смирнских тканей.
Это мудрое замечание заставило всех еще зорче вглядываться вдаль. А корабль все приближался и мало-помалу увеличивался в размерах; но он слишком круто держался ветра, и его нельзя было разглядеть с траверса; поэтому никто не мог сказать, сколько на нем мачт — две или три — и, следовательно, какие надежды сулит его вместимость.
— Где черт вмешался, там добра не жди! — проворчал Годзо, уснащая свою речь ругательствами, заимствованными у разных народов. — Это всего-навсего фелюга…
— Хуже того, сперонара! — воскликнул калугер, обманутый в своих ожиданиях не меньше, чем его паства.
Нечего и говорить, что оба эти замечания толпа встретила возгласами досады. Но к какому бы типу судов ни относился приближавшийся корабль, его водоизмещение явно не превышало ста — ста двадцати тонн. Однако прежде всего важна ценность груза, а не его вес. Нередко простые фелюги и даже сперонары служат для перевозки дорогих вин, ароматических масел, драгоценных тканей. В этом случае нападение оправдывает себя — хлопот немного, а прибыль большая! Значит, рано еще было унывать. К тому же главари шайки, весьма искушенные в морском деле, находили, что ход судна отличался большим изяществом, а это было хорошим признаком.
Тем временем на западе солнце уже пряталось за горизонт; но в Ионическом море октябрьские сумерки длятся целый час — срок вполне достаточный, чтобы рассмотреть корабль до наступления полной темноты. Впрочем, готовясь войти в залив, он обогнул мыс Матапан, сделал поворот на два румба и предстал глазам наблюдателей в самом выгодном положении.
И сразу же у старого Годзо вырвалось: саколева!
— Саколева! — подхватили все хором и разразились градом проклятий.
Однако спорить никто не стал, ибо ошибки быть не могло. Судно, маневрировавшее у входа в Корейский залив, действительно было саколевой. Но жители Итилона напрасно сетовали на неудачу: на таких судах ценный груз
— вовсе не редкость.
Саколевой на Ближнем Востоке называют корабль среднего тоннажа, палуба которого поднята к корме, что несколько увеличивает ее седловатость. Вооружение такого судна состоит из трех мачт-однодеревок с косыми и прямыми парусами. Стоящая в центре грот-мачта сильно наклонена вперед. Она несет один латинский парус. Фок, фор-марсель с летучим бом-брамселем, два кливера на носу и два остроконечных паруса на корме, укрепленные на двух мачтах разной высоты, составляют парусность саколевы, придающую ей какое-то своеобразие. Яркая окраска корпуса, гордый выгиб форштевня, многообразие рангоута и причудливое сечение парусов — все это делает саколеву одним из любопытнейших образцов тех грациозных кораблей, которые сотнями лавируют в узких проливах Архипелага. Что может быть изящнее этого легкого судна, которое под напором волн, обдающих его пеной, взлетает вверх, падает вниз и, непринужденно прыгая с гребня на гребень, кажется огромной птицей, чьи крылья едва касаются морской глади, пламенеющей в прощальных лучах заходящего солнца.
Несмотря на то, что ветер свежел, а небо покрывалось зловещими тучами (на Ближнем Востоке их называют «смерчами»), саколева по-прежнему шла под всеми парусами. Не был убран даже летучий брамсель, что всякий менее отважный моряк не преминул бы сделать. Очевидно, капитан спешил пристать к берегу и вовсе не намеревался провести ночь в открытом море, где уже поднималось волнение и мог разыграться шторм.
Но если итилонцы и убедились, что саколева направляется в залив, то они еще не были уверены, войдет ли она в их гавань.
— Эх! — сокрушался один из них. — Можно подумать, что ей нужна не бухта, а попутный ветер!
— Хоть бы черт взял ее на буксир! — пробормотал другой. — Уж не думает ли она снова повернуть в море?
— Не идет ли она в Корони?
— Или в Каламу?
Оба эти предположения могли оказаться верными. В Корони, порт на манийском побережье и главный пункт по вывозу оливкового масла из Южной Греции, нередко заходили левантские купеческие суда. А город Калама, расположенный в глубине залива, славился базарами, куда свозили различные товары — ткани и гончарные изделия — со всех концов Западной Европы. Возможно, саколева направлялась в один из этих портов, и тогда конец всем надеждам итилонцев, этих искателей легкой наживы!
Между тем саколева, провожаемая алчными взглядами, быстро летела вперед. Вот она поровнялась с Итилоном. Наступила решающая минута. Если судно по-прежнему будет двигаться в глубь залива, Годзо и его сообщники должны проститься со всякой надеждой овладеть им. Действительно, даже самые ходкие шлюпки не могли бы догнать корабль, который, легко неся на себе громадные паруса, развивал огромную скорость.
— Она поворачивает! — закричал вдруг старый моряк, и его рука с крючковатыми пальцами протянулась по направлению к судну, точно абордажный багор.
Годзо не ошибался. Саколева, послушная рулю, неслась прямо к Итилону. В это время на судне спустили летучий брамсель и второй кливер, а затем взяли на гитовы и марсель. Теперь корабль, частично облегченный от парусов, в большей мере зависел от рулевого.
Начинало темнеть. Времени уже оставалось ровно столько, чтобы до ночи войти в фарватер итилонской гавани. Здесь кое-где попадаются подводные рифы, которые угрожают гибелью кораблям. Однако маленькое судно не подняло на грот-мачте лоцманский флаг. Очевидно, смелый капитан до тонкости знал эти весьма опасные места, если не нуждался в проводнике. А скорее всего он, с полным основанием, не доверял чересчур опытным итилонцам, которые не постеснялись бы посадить судно на какой-нибудь риф, уже погубивший немало кораблей.
Кстати, в те времена ни один маяк не освещал этой части манийского побережья. Лишь простой портовый фонарь указывал кораблям путь в узком фарватере.
Между тем саколева приближалась. Еще немного, и она окажется в полумиле от Итилона. Судно уверенно подходило к берегу. Чувствовалось, что его ведет умелая рука.
Итилонские душегубы были недовольны. Им хотелось, чтобы вожделенный корабль напоролся на какую-нибудь скалу. Подводные камни, точно соучастники, были всегда к их услугам. Они начинали дело, а пиратам оставалось лишь довершить его. Сперва кораблекрушение, затем грабеж — так они обычно и действовали. Это избавляло разбойников от вооруженной борьбы, от прямого нападения, где они могли бы понести урон. Не раз случалось, что отважные моряки оказывали им жестокое сопротивление.
Но вот злоумышленники во главе с Годзо покинули наблюдательный пост и, не теряя ни минуты, снова спустились к морю. Они собирались прибегнуть к уловке, знакомой всем морским грабителям Востока и Запада.
Посадить саколеву на мель, указав ей ложное направление в узких проходах залива, в темноте, еще не совсем полной, но уже затруднявшей движение судна, не составляло никакого труда.
— К фонарю! — коротко скомандовал Годзо, которому вся шайка привыкла беспрекословно повиноваться.
Приказание старого моряка было понято. Через минуту сигнальный огонь — обыкновенный фонарь, горевший на вершине шеста, водруженного на невысокой дамбе, — внезапно погас.
Тут же на его месте зажегся другой; но если первый, неподвижный светоч неизменно указывал мореплавателям верный путь, то второй, то и дело менявший свое место, преследовал противоположную цель: заставить корабль сбиться с пути и наткнуться на какую-нибудь подводную скалу.
Это был точно такой же фонарь, только пираты привязали его к рогам козы, которую медленно водили по нижнему склону берега. Огонь, перемещаясь вместе с животным, должен был служить судну ложным маяком.
Местные жители, конечно, не раз проделывали такую штуку. И эти преступные проделки почти всегда приводили к желанной цели.
Саколева все же вошла в фарватер. Она уже спустила грот и теперь несла только кливер и латинские паруса на корме. Большего ей и не требовалось, чтобы подойти к берегу и бросить якорь.
К величайшему удивлению итилонцев, наблюдавших за маленьким судном, оно с непостижимой уверенностью двигалось по извилистому проливу. Казалось, саколеве и дела нет до переносного фонаря, привязанного к рогам козы. Даже при дневном свете нельзя было бы маневрировать точнее. Видно, капитан ее не раз преодолевал преграды на подходе к Итилону и знал их так хорошо, что они не пугали его даже глубокой ночью.
С берега уже можно было разглядеть этого отважного моряка, стоявшего на носу корабля. Теперь его силуэт явственно выступал из мрака. Капитана с головы до ног покрывал «аба» — шерстяной, в широких складках плащ с капюшоном. Право, ничто в этом человеке не напоминало скромного хозяина каботажного судна, который, ведя свой корабль среди скал, перебирает с молитвой крупные четки; без них не обходится ни один моряк, плававший в водах Архипелага. Этот же, даже не повышая голоса, невозмутимо подавал команду рулевому. Внезапно блуждающий огонек на берегу погас. Однако это не помещало саколеве неуклонно продолжать свой путь. Но вот судно сделало резкий поворот, и на мгновение возникла опасность, что в непроглядном мраке оно наскочит на скалу, выступавшую из воды в кабельтове от входа в гавань. Едва заметное движение руля — и корабль, изменив направление, обогнул риф, едва не задев его.
Столь же ловко рулевой миновал и другой подводный камень, который загораживал фарватер, оставляя в нем только узкий проход; здесь, вблизи желанной стоянки, разбился не один корабль, независимо от того, находился его лоцман в сговоре с итилонцами или нет.
Итак, пираты больше не могли рассчитывать, что крушение отдаст им в руки беззащитную саколеву. Еще несколько минут, и она бросит якорь в гавани. Чтобы завладеть судном, нужно было непременно взять его на абордаж.
Посовещавшись друг с другом, мошенники решили приступить к делу. Сгустившаяся тьма как нельзя лучше благоприятствовала их планам.
— К лодкам! — скомандовал старый Годзо, чьи приказы никогда не встречали возражений, особенно когда он призывал к грабежу.
Человек тридцать здоровенных головорезов, вооруженных пистолетами, кинжалами и топорами, прыгнули в лодки, стоявшие на привязи у причала, и поплыли к судну; пираты располагали бесспорным численным превосходством над экипажем корабля.
В тот же миг на саколеве послышалась отрывистая команда. Корабль, миновав проход, очутился на середине гавани. Отдали фал, бросили якорь, и, вздрогнув от толчка, вызванного его падением, судно застыло в неподвижности.
Лодки находились теперь лишь в нескольких саженях от саколевы. Даже самый беспечный экипаж, зная дурную славу итилонцев, схватился бы за оружие и на всякий случай приготовился к отпору.
Однако на судне все оставалось по-прежнему. Едва оно стало на якорь, как капитан перешел с носа на корму, а матросы, не удостаивая вниманием приближающиеся лодки, преспокойно занялись уборкой парусов, торопясь очистить палубу.
Однако, насколько можно было заметить, они не плотно стягивали паруса, так что стоило лишь налечь на фалы, и судно сразу же могло вновь поставить паруса.
Первая лодка пристала к саколеве слева. Затем и остальные со всех сторон навалились на нее. А так как фальшборт судна был невысок, то нападающие без труда перешагнули его и с грозным ревом рассыпались по палубе.
Самые исступленные устремились на корму. Один из них схватил фонарь и направил его на капитана.
Тот резким движеньем сбросил с головы капюшон, и его ярко освещенное лицо выступило из мрака.
— Эх, вы, итилонцы! — укоризненно произнес он. — Уже не узнаете своего земляка Николая Старкоса?
И он спокойно скрестил руки на груди. Не прошло и минуты, как лодки поспешно отвалили от судна и направились к берегу.
2. ЛИЦОМ К ЛИЦУ
Минут через десять от саколевы отделилась легкая гребная лодка, «гичка», и вскоре у подножья мола из нее высадился никем не сопровождаемый безоружный моряк, только что обративший в бегство итилонцев.
Это был капитан «Каристы» — так называлось парусное судно, незадолго до того бросившее якорь в гавани.
Николай Старкос был среднего роста, с могучей грудью, мускулистыми руками и ногами. Он носил на голове плотную морскую шапку, оставлявшую открытым высокий упрямый лоб; его черные волосы кольцами рассыпались по плечам. Зоркие глаза глядели сурово. Не в пример клефтам, он не закручивал свои длинные торчащие усы, густые и пышные на концах. Капитану Старкосу можно было дать лет тридцать пять с небольшим. Но обветренная кожа, жесткое выражение лица, глубокая складка на лбу — мрачная борозда, свидетельствовавшая о дурных наклонностях, — сильно его старили.
Он не носил ни куртки, ни жилета, ни фустанеллы — традиционного костюма паликара. Его кафтан с капюшоном коричневого цвета, расшитый темным шнурком, широкие зеленоватые шаровары, заправленные в высокие сапоги, скорее напоминали одежду моряка с берберийского побережья.
А между тем Николай Старкос был чистейшим греком и уроженцем Итилона. Здесь он провел свои детские годы. Среди этих утесов подростком, а затем юношей изучал жизнь моря. У этого побережья плавал, отдаваясь на волю течений и ветров. Вокруг не было ни одной бухты, где бы он не измерил глубину вод и крутизну берегов, ни одного рифа, каменистого участка дна или подводной скалы, чье местоположение не было ему известно. Не нашлось бы ни одного поворота в извилистом фарватере, сквозь который он, без компаса и не прибегая к помощи лоцмана, не провел бы любой корабль. И нет ничего удивительного, что ложные сигналы его земляков не помешали ему уверенно направлять ход саколевы. Впрочем, он отлично знал, что итилонцы — народ ненадежный: ему доводилось видеть их в деле. В сущности это были прирожденные хищники, но он не осуждал их: его-то они не трогали!
Но если Старкос знал итилонцев, то и итилонцы знали Старкоса. После того как его отец, подобно тысячам других патриотов, стал жертвой жестокости турок, мать Николая, обуреваемая жаждой мести, только и ждала случая, чтобы ринуться в первое же восстание против оттоманского ига. Он сам, едва ему исполнилось восемнадцать лет, покинул Мани, и первые странствия по морю, преимущественно в водах Архипелага, стали для него школой не только мореходного искусства, но и пиратского промысла. На каких кораблях служил он в ту пору своей жизни, кто из знаменитых флибустьеров и корсаров были его вожаками, под каким флагом он впервые сражался, чью кровь проливал — врагов Греции или своих соотечественников, — на все эти вопросы никто, кроме самого Старкоса, не ответил бы. Его не раз встречали в различных портах Керенского залива. Пожалуй, некоторые земляки Старкоса могли бы кое-что рассказать о его разбойничьих подвигах, совершенных не без их участия, о захваченных и пущенных на дно торговых кораблях, о богатой добыче, попавшей к ним в руки. Однако некая тайна окружала имя Николая Старкоса. И тем не менее у него была столь громкая известность, что вся Мани склонялась перед ним.
Это был капитан «Каристы» — так называлось парусное судно, незадолго до того бросившее якорь в гавани.
Николай Старкос был среднего роста, с могучей грудью, мускулистыми руками и ногами. Он носил на голове плотную морскую шапку, оставлявшую открытым высокий упрямый лоб; его черные волосы кольцами рассыпались по плечам. Зоркие глаза глядели сурово. Не в пример клефтам, он не закручивал свои длинные торчащие усы, густые и пышные на концах. Капитану Старкосу можно было дать лет тридцать пять с небольшим. Но обветренная кожа, жесткое выражение лица, глубокая складка на лбу — мрачная борозда, свидетельствовавшая о дурных наклонностях, — сильно его старили.
Он не носил ни куртки, ни жилета, ни фустанеллы — традиционного костюма паликара. Его кафтан с капюшоном коричневого цвета, расшитый темным шнурком, широкие зеленоватые шаровары, заправленные в высокие сапоги, скорее напоминали одежду моряка с берберийского побережья.
А между тем Николай Старкос был чистейшим греком и уроженцем Итилона. Здесь он провел свои детские годы. Среди этих утесов подростком, а затем юношей изучал жизнь моря. У этого побережья плавал, отдаваясь на волю течений и ветров. Вокруг не было ни одной бухты, где бы он не измерил глубину вод и крутизну берегов, ни одного рифа, каменистого участка дна или подводной скалы, чье местоположение не было ему известно. Не нашлось бы ни одного поворота в извилистом фарватере, сквозь который он, без компаса и не прибегая к помощи лоцмана, не провел бы любой корабль. И нет ничего удивительного, что ложные сигналы его земляков не помешали ему уверенно направлять ход саколевы. Впрочем, он отлично знал, что итилонцы — народ ненадежный: ему доводилось видеть их в деле. В сущности это были прирожденные хищники, но он не осуждал их: его-то они не трогали!
Но если Старкос знал итилонцев, то и итилонцы знали Старкоса. После того как его отец, подобно тысячам других патриотов, стал жертвой жестокости турок, мать Николая, обуреваемая жаждой мести, только и ждала случая, чтобы ринуться в первое же восстание против оттоманского ига. Он сам, едва ему исполнилось восемнадцать лет, покинул Мани, и первые странствия по морю, преимущественно в водах Архипелага, стали для него школой не только мореходного искусства, но и пиратского промысла. На каких кораблях служил он в ту пору своей жизни, кто из знаменитых флибустьеров и корсаров были его вожаками, под каким флагом он впервые сражался, чью кровь проливал — врагов Греции или своих соотечественников, — на все эти вопросы никто, кроме самого Старкоса, не ответил бы. Его не раз встречали в различных портах Керенского залива. Пожалуй, некоторые земляки Старкоса могли бы кое-что рассказать о его разбойничьих подвигах, совершенных не без их участия, о захваченных и пущенных на дно торговых кораблях, о богатой добыче, попавшей к ним в руки. Однако некая тайна окружала имя Николая Старкоса. И тем не менее у него была столь громкая известность, что вся Мани склонялась перед ним.