Томпсон сел в середине стола, капитан Пип – напротив него. По сторонам их – леди Хейлбутз, леди Хамильтон и еще две важные дамы.
   Другие пассажиры разместились по личному усмотрению, как пришлось или сообразно со своими симпатиями. Робер, скромно отодвинутый к концу стола, случайно очутился между Рожером де Сортом и Сондерсом, недалеко от семьи Линдсей. Он не жаловался на эту случайность.
   Завтрак начался в молчании. Но только первый аппетит был удовлетворен, как разговоры, сначала частные, потом общие, не замедлили завязаться.
   К десерту Томпсон счел уместным произнести прочувствованную речь.
   – Обращаюсь ко всем присутствующим! – воскликнул он в опьянении своим торжеством. – Не прекрасно ли так путешествовать? Кто из нас не променял бы столовую на суше на эту плавучую столовую?
   Вступление встретило всеобщее одобрение. Томпсон продолжал:
   – И сравните наше положение с положением одинокого путешественника. Предоставленный исключительно своим собственным ресурсам, принужденный к вечному монологу, он переезжает с места на место в самых плачевных условиях. Мы же, напротив, пользуемся роскошной обстановкой, каждый из нас находит любезное и избранное общество. Чему, скажите, обязаны мы всем этим, чему обязаны мы возможностью совершать за незначительную плату несравненное путешествие, если не дивному открытию экономических поездок, которые, будучи новой формой кооперации, этой надежды будущего, делают общедоступными эти драгоценные преимущества?
   Утомленный такой длинной речью, Томпсон перевел дыхание. Он собирался перейти к новым рассуждениям на ту же тему, как вдруг маленький инцидент все испортил.
   Уже несколько минут, как молодой Эбель Блокхед заметно бледнел. Если на открытом воздухе он еще не испытал приступов морской болезни, этого обычного действия волн, которые к тому же с каждой минутой увеличивались, то оно не замедлило сказаться, лишь только он оставил палубу. Из розового он сначала превратился в белого, а из белого уже делался зеленым, когда крутой вал ускорил развязку. В тот момент, когда пароход погружался, мальчик склонился лицом в тарелку.
   – Крепкая доза рвотного корня не подействовала бы лучше, – – флегматично заявил Сондерс среди общего молчания.
   Этот случай охладил сидевших за столом. Многие пассажиры благоразумно отвернулись. Для семьи же Блокхед это послужило сигналом к отступлению. Вмиг лица ее членов прошли через все цвета радуги, девушки встали и убежали с крайней поспешностью, оставив Тигга на произвол судьбы. Мать, унося на руках несчастное чадо свое, устремилась по их следам, а за ней – мистер Блокхед, держась за свой возмутившийся желудок.
   Когда слуги привели все в порядок, Томпсон пытался продолжать свою восторженную речь, но было не до того. Каждую минуту кто-нибудь из присутствующих поднимался с натянутым лицом и исчезал, отправляясь искать на открытом воздухе сомнительного спасения от жестокой и смешной болезни, начинавшей умножать число своих жертв. Вскоре стол очистился на две трети, только самые крепкие оставались на своих местах.
   Между последними находились и Хамильтоны. Смела ли морская болезнь пристать к таким важным особам? Ничто не могло нарушить их степенности. Они ели с видом, полным достоинства, абсолютно не интересуясь существами, копошившимися вокруг них.
   Вскоре и леди Хейлбутз должна была предпринять отступление. Слуга следовал за ней, неся излюбленную собачку, тоже обнаруживавшую недвусмысленные признаки болезни.
   Среди переживших поражение находился также Элиас Джонсон. Подобно Хамильтонам, он не занимался остальными. Но к его индифферентности не примешивалось презрение. Он ел и особенно пил. Стаканы перед ним наполнялись и опорожнялись точно чудом, к великому соблазну его соседа, священника Кулея. Джонсона это нисколько не беспокоило, и он без всякого стеснения удовлетворял свою страсть.
   Джонсон пил, Пипербом из Роттердама ел. Если один с удивительной ловкостью подносил стакан к губам, то другой с замечательным умением работал вилкой. На каждый стакан, выпитый Джонсоном, Пипербом отвечал огромным куском проглоченной пищи. Совершенно отделавшись от недавнего гнева, он обнаруживал спокойный и невозмутимый нрав. Очевидно, он примирился с судьбой и, отбросив всякую заботу, просто питался.
   Пассажиров осталось всего двенадцать. Робер, семья Линдсей, Рожер и Сондерс одни занимали обширный стол, за которым продолжали председательствовать Томпсон и капитан Пип.
   Немногочисленность публики, однако, не мешала Томпсону продолжать свою речь, так злополучно прерванную.
   Но судьба была против него. Только он хотел открыть рот, как среди общего молчания раздался скрипучий голос.
   – Официант! – позвал Сондерс, пренебрежительно оттолкнув свою тарелку. – Нельзя ли получить яичницу? Неудивительно, что среди нас столько больных. Желудок морского волка и тот не выдержал бы такой пищи.
   Суждение, правду сказать, было немного суровое. Пища, хотя и посредственная, в общем, была сносной. Но что мешало высказаться так человеку всегда недовольному? Характер Сондерса положительно отражался на его лице. Как и позволяла предполагать внешность, в нем должен был таиться неисправимый брюзга. Нечего сказать, приятный характер! Разве что – хотя какая вероятность? – у него имелась скрытая причина сердиться на Томпсона и что он умышленно искал случая быть дерзким и сеять раздор между главным администратором и его подчиненными.
   Сдавленный смех пробежал между поредевшими собеседниками. Один Томпсон не смеялся. И если он, в свой черед, позеленел, то морская болезнь, наверное, была тут ни при чем.

ГЛАВА ПЯТАЯ
В ОТКРЫТОМ МОРЕ

   Мало-помалу жизнь на пароходе приняла нормальное течение. В восемь часов звонили к чаю, потом в полдень звонок звал пассажиров к завтраку и в семь часов – к обеду. Томпсон, как видно, усвоил французские привычки. Под предлогом, что во время намеченных экскурсий английский обычай есть много раз в день будет невозможен, он упразднил его на «Симью». Не пощадил он и five o'clock {Пять часов, время чаепития у англичан.}, столь дорогой английским желудкам. Охотно хвастал он полезностью этой гастрономической революции и хотел приучить своих товарищей по путешествию к роду жизни, который им придется усвоить, когда они будут объезжать острова.
   Предосторожность действительно гуманная и в то же время экономная.
   Жизнь на пароходе была монотонная, но не скучная. Перед глазами вечно меняющееся море. Иногда встречаются суда, показывается земля, пересекая геометрически правильный горизонт.
   В этом отношении гостям «Симью», правда, не особенно везло. Только в первый день через туманную дымку виднелся на южной стороне небосклона берег Шербура. Позже ни одной полоски земли не выступало на обширном жидком диске, подвижным центром которого являлся пароход.
   Пассажиры, по-видимому, приноравливались к этому существованию. Они развлекались, беседуя, прогуливаясь, не покидая спардека, служившего одновременно салоном и общественной площадью.
   Понятно, речь идет здесь о здоровых пассажирах, число которых, к несчастью, не увеличилось с тех пор, как аудитория Томпсона подверглась такому жестокому опустошению.
   Пароходу, однако, еще не пришлось бороться ни с какой действительной трудностью. Погода все время заслуживала эпитета «хорошая» в устах моряка. Но скромный обыватель имел все-таки право быть недовольным, а обыватели, попавшие на «Симью», не пропускали этого случая и не стеснялись проклинать ветер, слишком свежий и делавший море если не злым, то буйным и вздорным.
   Этого буйства, надо признаться, пароход не принимал всерьез. Налетала ли волна спереди или сзади, он вел себя всегда как хорошее и порядочное судно. Неоднократно капитан Пип замечал это, и «родственная душа» в установленной позе принимала выражение его удовольствия, как раньше выражение его огорчения.
   Тем не менее мореходные качества «Симью» не мешали людям быть больными, и главный администратор благодетельствовал своими талантами сильно поредевшую публику.
   Между бесстрашными всегда фигурировал Сондерс. Он переходил от одного к другому, хорошо встречаемый всеми своими товарищами по столу, которых забавлял его жестокий задор. Каждый раз, как он и Томпсон сталкивались, они обменивались взглядами, подобными сабельным ударам. Главный администратор не забыл обидного замечания, сделанного в первый день, и затаил горькую злобу. Сондерс, впрочем, ничего не делал, чтобы загладить свою выходку. Напротив, он пользовался всяким случаем, чтобы учинить неприятность. Не подавался ли вовремя завтрак или обед, он появлялся с программой в руках и изводил Томпсона раздражающими требованиями. Несчастный администратор доведен был до того, что решил искать способа избавиться от этого ненавистного пассажира в ближайшем порту.
   Особенно Сондерс сошелся с семьей Хамильтон. Чтобы победить их пассивную надменность, талисманом послужило ему сходство во вкусах. Хамильтон оказался столь же неприятным, как и Сондерс, ибо принадлежал к тем, которые рождаются привередливыми и такими же умирают, которые всегда находят к чему придраться и довольны лишь тогда, когда имеют мотив, чтобы жаловаться. Во всех своих требованиях Сондерс встречал в нем сторонника. Хамильтон был его постоянным подголоском. По всякому поводу и без оного на Томпсона набрасывались эти вечно недовольные пассажиры, ставшие его кошмаром.
   Трио Хамильтон, обратившееся в квартет после присоединения Сондерса, вскоре выросло в квинтет. Тигг стал также привилегированным счастливчиком, получившим свободный доступ к высокомерному баронету. Отец, мать и дочь Хамильтон ради него отступились от своей чопорности. Надо полагать, что они не действовали необдуманно, а навели справки, и что существование их дочери, мисс Маргарет, допускало немало гипотез!..
   Как бы там ни было, Тигг, охраняемый подобным образом, не подвергался никакой опасности. Бесси и Мэри Блокхед были замещены. Ах, если бы они тут были! Но девицы Блокхед не показывались, равно как их отец, мать и брат. Эта интересная семейка продолжала терпеть все муки морской болезни.
   Два здоровых пассажира составляли контраст с Сондерсом и Хамильтоном. Они ничего никогда не требовали и казались совершенно довольными.
   Один из этих счастливцев был Пипербом. Благоразумный голландец, отказавшись от преследования неосуществимого, практически катался как сыр в масле. По временам для очистки совести он испытывал еще действие своей знаменитой фразы, которую большинство пассажиров уже знали наизусть. Остальное время он ел, переваривал пищу, курил и спал страшно много. Жизнь его определялась этими четырьмя глаголами. Отличаясь возмутительным здоровьем, он переносил свое громадное тело из одного кресла в другое, всегда вооруженный большущей трубкой, из которой вырывались настоящие облака дыма.
   Джонсон приходился под пару этому философу. Два или три раза в день он появлялся на палубе. В продолжение нескольких минут он быстро ходил по ней, фыркая, плюя, ругаясь, катясь как бочка. Потом возвращался в столовую, и вскоре слышно было, как он шумно требовал какой-нибудь коктейль или грог. Если этот господин и не был приятен, то по крайней мере не был никому в тягость.
   Среди всех этих людей Робер вел мирное существование. Порой он обменивался несколькими словами с Сондерсом, иногда также с Рожером де Соргом, по-видимому очень расположенным к своему соотечественнику. Последний, если и колебался до сих пор разрушить лживую легенду, выдуманную Томпсоном, то намерен был не особенно пользоваться ею. Он остановился на благоразумной сдержанности и не выдавал себя.
   Случай не сводил его больше с семьей Линдсей. Утром и вечером они обменивались поклоном, и больше ничего. Однако, несмотря на незначительность их отношений, Робер помимо собственной воли интересовался этой семьей и испытывал нечто вроде смутной ревности, когда Рожер де Сорг, представленный Томпсоном и поддерживаемый легкостью сближения на пароходе, в несколько дней близко сошелся с пассажирами-американцами.
   Почти всегда одинокий и незанятый, Робер с утра до вечера оставался на спардеке, воображая, что найдет там развлечение среди непрестанного движения пассажиров. В действительности некоторые из них особенно интересовали его, и взгляд его невольно направлялся в сторону семьи Линдсей. Но если вдруг замечали это нескромное созерцание, он тотчас же отводил глаза, чтобы через полминуты опять перевести взгляд на гипнотизировавшую его группу. В силу частых дум о них он без ведома последних стал другом обеих сестер. Он угадывал не выраженные ими мысли, понимал не высказанные ими слова. Издали он сроднился с хохотуньей Долли, а особенно с Алисой, под восхитительной внешней оболочкой которой он постепенно узнавал чудную душу.
   Но если спутницами Джека Линдсея он занимался инстинктивно, то последний служил для Робера объектом преднамеренного изучения. Первое его впечатление не переменилось, далеко нет. Изо дня в день он склонен был к более строгому суждению. Он удивлялся этому путешествию, предпринятому Алисой и Долли в компании такой личности. Как не видели они того, что видел он?
   Робер еще больше удивился бы, если бы знал, при каких условиях предпринята была поездка.
   Братьям-близнецам Джеку и Уильяму Линдсеям было двадцать лет, когда отец их умер, оставив им значительное состояние. Но, хотя и одинакового возраста, они были различного характера. В то время как Уильям продолжал занятие отца и увеличил свое наследство до громадных размеров, Джек, наоборот, расточал свое. Меньше чем в четыре года он все промотал.
   Доведенный тогда до крайности, он не преминул прибегнуть к предосудительным средствам. Поговаривали обиняками о его нечистых приемах в игре, о нечестных комбинациях в спортивных кружках, о подозрительных биржевых операциях. Если не совершенно обесчещенный, он по меньшей мере был крайне скомпрометирован, и благоразумные семейства избегали его.
   Таково было положение, когда Уильям в двадцать шесть лет повстречал, полюбил и взял в жены мисс Алису Кларк, сироту, восемнадцати летнюю девушку, очень богатую.
   К несчастью, Уильям был отмечен злым роком. Почти ровно через полгода после женитьбы его принесли домой умирающим. Несчастный случай на охоте, жестокий и глупый, сделал молодую женщину вдовой.
   Перед смертью Уильям, однако, успел дать необходимые распоряжения насчет своих дел. Он знал своего брата и осуждал его. В силу последней воли Уильяма состояние перешло к жене, которой он словесно поручил выдавать щедрое содержание Джеку.
   Для последнего это был страшный удар. Он бесился, ругал своего брата. Из обиженного судьбой он обратился в человеконенавистника, из злого – в жестокого.
   Размышление угомонило его. Вместо того чтобы глупо расшибиться о препятствие, он решил предпринять осаду его. Один способ, который он считал практичным, представлялся ему для изменения его положения к лучшему: воспользоваться неопытностью своей невестки, жениться на ней и таким образом завладеть состоянием, которое, по его убеждению, было отобрано у него.
   Согласно этому плану, он немедленно переменил образ жизни, перестал быть вечным предметом скандалов. Однако уже пять лет протекло с тех пор, а Джек еще не смел признаться в своих проектах. Холодность Алисы всегда была непреодолимой преградой. Он счел благоприятным случай, когда невестка, пользуясь американской свободой, решила предпринять с сестрой путешествие в Европу, к которому под влиянием невзначай прочитанной и внушившей внезапный каприз афиши они пожелали добавить еще и экскурсию агентства Томпсона.
   Джек смело вызвался сопровождать Алису. Она приняла его предложение не без неприязни, однако сделала над собой усилие. Джек уже давно, казалось, исправился, вел более правильную жизнь. Быть может, настала минута принять его в семью.
   Она отказала, если бы знала его проекты, особенно если бы могла убедиться, что он остался тем же или пожалуй, стал хуже, чем раньше, – словом, сделался человеком, который не отступил бы ни перед чем на свете – ни перед подлостью, ни перед низостью, ни даже перед преступлением, – лишь бы завоевать состояние.
   Впрочем, со времени отъезда из Нью-Йорка Джек не позволил себе никакого намека на то, что он дерзко называл своей любовью, и в бытность на «Симью» не выходил из благоразумной сдержанности. Молчаливый, он скрывал свою мысль и выжидал. Его настроение стало еще мрачнее, когда Рожер де Сорг был представлен американкам и заручился их расположением благодаря своей приветливости и веселости. Однако он успокоился, видя, что Рожер гораздо больше занимался Долли, чем ее сестрой.
   Что касается других пассажиров «Симью», то он о них совсем не думал. Он едва замечал их существование и пренебрежительно игнорировал Робера.
   Алиса была менее заносчива. Ее проницательные глаза женщины заметили явный контраст между подчиненным положением переводчика и его внешним видом, с ровной вежливой холодностью, с которой он встречал предупредительность со стороны многих пассажиров и особенно Рожера де Сорга.
   – Что думаете вы о вашем соотечественнике? – спросила она однажды последнего, только что сказавшего несколько слов о Робере. – У него малообщительный характер, мне кажется.
   – Это гордое существо, желающее оставаться на своем месте, – отвечал Рожер, не стараясь скрыть своей очевидной симпатии к скромному соотечественнику.
   – Надо быть много выше своего положения, чтобы держаться с таким твердым достоинством, – просто заметила Алиса.
   Однако Робер поневоле вскоре должен был отказаться от этой сдержанности. Приближался момент, когда ему предстояло действительно вступить в исполнение своих обязанностей. Теперешний покой способен был заставить его забыть настоящее положение вещей. Но маленький случай напомнил о нем, и случай этот произошел даже раньше, чем пароход в первый раз пристал к берегу.
   С тех пор как путешественники оставили Ла-Манш, они постоянно следовали в направлении немного менее южном, чем следовало бы, чтобы достигнуть главной группы Азорских островов. Капитан Пип действительно держал курс на самые западные острова с целью дать пассажирам осмотреть их. Однако казалось, что они не особенно-то хотели воспользоваться любезностью Томпсона.
   Несколько слов, услышанных по этому поводу Рожером, возбудили его любопытство.
   – Не можете ли вы мне сказать, господин профессор, – спросил он Робера через четыре дня после отъезда, – какие первые острова на пути «Симью»?
   Робер стоял ошарашенный. Он совсем не знал этих подробностей.
   – Хорошо, – сказал Рожер, – капитан сообщит нам об этом. Азорские острова, кажется, принадлежат португальцам? – спросил он опять после короткого молчания.
   – Да, – пролепетал Робер, – кажется…
   – Признаюсь вам, господин профессор, я совершенно невежествен во всем, что касается этого архипелага, – продолжал Рожер. – Вы думаете, мы найдем на нем что-нибудь интересное?
   – Конечно, – заявил Робер.
   – В каком роде? – допытывался Рожер. – Может быть, естественные достопримечательности?
   – Естественные, конечно, – поспешно проговорил Робер.
   – И постройки, несомненно?
   – И постройки, само собой разумеется.
   Рожер с некоторым удивлением смотрел на собеседника. Лукавая улыбка играла на его губах. Он продолжал расспрашивать:
   – Последняя справка, господин профессор. Программа объявляет о высадке на трех островах: Файаль, Терсер и Святого Михаила. Других островов нет в архипелаге? Миссис Линдсей хотела знать, сколько их всего; я не мог сообщить ей.
   Робер страдал. Поздно убедился он в абсолютном незнании того, что обязан был объяснять другим.
   – Пять, – заявил он смело.
   – Большое спасибо, господин профессор, – сказал наконец насмешливо Рожер, прощаясь с соотечественником.
   Как только он остался один, Робер бросился к себе в каюту. Перед отъездом из Лондона он позаботился о том, чтобы запастись комплектом книг, сообщающих сведения о краях, которые входили в маршрут. Почему он так глупо забросил эти книги?
   Он пробежал сочинение Бедекера об Азорских островах. Увы, он допустил грубую ошибку, сообщив, что островов только пять. Их было девять. Робер сильно сконфузился и покраснел, хотя никто не мог его видеть. Отныне он проводил целые дни, уткнув нос в книги, и его иллюминатор оставался освещенным до поздней ночи. Рожер заметил это и подтрунивал.
   «Подзубри-ка, дружище, подзубри! – говорил он себе, потешаясь. – Тоже профессор! Как я – папа!»
   На седьмой день, 17 мая, утром в восемь часов, Сондерс и Хамильтон подошли к Томпсону, и первый заметил ему сухим тоном, что согласно программе «Симью» должен был в прошлую ночь бросить якорь у Орты, главного города Файаля. Томпсон оправдывался как мог, сваливая все на состояние моря. Мог ли он предвидеть, что ему придется бороться с противным ветром и с такой сильной зыбью?
   Придиры не стали рассуждать. Они констатировали неправильность – этого пока было достаточно. Они удалились с достойным видом, и Хамильтон излил свою желчь перед семьей.
   Впрочем, надо полагать, что пароход, да и сами стихии, прониклись недовольством такого важного пассажира. Ветер, с раннего утра проявлявший склонность смягчиться, постепенно стих. Естественно, и зыбь упала в то же время. Пароход продвигался вперед быстрее, и килевая качка уменьшалась. Вскоре ветер, все еще оставаясь противным, стал лишь легким бризом, и пассажирам «Симью» казалось, что они вернулись на тихую Темзу.
   Результат этого затишья тотчас же дал себя почувствовать. Несчастные путешественники, которых не видно было в продолжение шести дней, один за другим выходили на палубу. Они показывались с бледными лицами, заострившимися чертами – в общем, производя впечатление жалких руин.
   Равнодушный к этому оживлению, Робер, опираясь о борт, устремлял глаза к горизонту, тщетно ища полоски суши.
   – Извините, господин профессор, – сказал вдруг голос позади него, – не находимся ли мы на месте, которое некогда занимал исчезнувший континент – Атлантида?
   Робер, обернувшись, очутился лицом к лицу с Рожером де Соргом, Алисой Линдсей и Долли.
   Если Рожер надеялся «посадить» своего соотечественника этим неожиданным вопросом, то напрасно терял время. Предыдущий урок принес свои плоды. Теперь Робер был очень сведущ.
   – Действительно, – сказал он.
   – Эта страна, значит, в самом деле существовала? – спросила, в свою очередь, Алиса.
   – Как знать? – отвечал Робер. – Полная неизвестность окружает существование этого материка.
   – Но все-таки есть свидетельства, подтверждающие возможность существования Атлантиды?
   – Много, – отвечал Робер, принявшийся декламировать свой путеводитель. – Не говоря о Меропиде, о которой Мидас после Теопомпа из Хиоса узнал от старого и бедного Силена, остается еще по крайней мере повествование божественного Платона. Начиная с него предание становится рассказом, легенда – историей. Благодаря ему цепь воспоминаний сохраняет все свои звенья. Она переплетается из года в год, из столетия в столетие и восходит из мрака веков. События, летописцем которых стал Платон, он черпал у Крития, который сам, в семилетнем возрасте, слышал рассказ о них из уст своего прадеда Дропида, тогда девяностолетнего старика. Что касается последнего, то он рассказывал лишь то, что слышал от своего закадычного друга Солона, одного из семи греческих мудрецов – афинского законодателя. Солон говорил ему, как, принятый жрецами египетского города Саиса, имевшего тогда за собой уже восемь тысяч лет существования, он узнал от них, что их памятники повествовали о блестящих войнах, которые некогда вели жители древнего греческого города, основанного на тысячу лет раньше Саиса, против бесчисленных народов, пришедших с необъятного острова за Геркулесовыми столбами. Если это предание верно, то за восемь или десять тысяч лет до Рождества Христова жила исчезнувшая раса атлантов и здесь именно находилась их земля.
   – Как мог исчезнуть этот материк? – заметила Алиса после минутного молчания.
   Робер сделал уклончивый жест.
   – И от этого материка не осталось ничего, ни одного камня?
   – Да, – ответил Робер. – Пики, горы, вулканы еще поднимаются. Острова Азорские, Канарские, Мадейрские, Зеленого Мыса – не что иное, как вершины этого материка. Остальное поглощено океаном. Все, кроме самых гордых вершин, провалилось в неизмеримую глубь, все исчезло под волнами – города, дома, люди, из которых никто не явился рассказать собратьям об ужасной катастрофе.
   Этого уже не было в путеводителе. Робер прибавил это от себя. Впрочем, результат получился очень удачный. Слушатели, казалось, были тронуты. Если катастрофа и случилась десять тысяч лет тому назад, то все же она была ужасной, подобной которой не знают летописи мира.
   Устремив глаза в волны, Алиса и Долли думали о тайнах, сокрытых бездной. Тут некогда желтели жатвы, распускались цветы и солнце бросало свои лучи на эти местности, теперь погруженные в вечный мрак. Тут пели пташки, жили люди, любили женщины, плакали девушки, матери. И над этой тайной жизни, страсти, страдания теперь разворачивается, как необъятная могила, непроницаемый саван моря!