ЖЮЛЬ ВЕРН
 
Господин Ре-Диез и госпожа Ми-Бемоль

I

   В школе городка Кальфермат нас было тридцать учеников: двадцать мальчиков от шести до двенадцати лет и десять девочек от четырех до девяти. Если вы захотите узнать точное местоположение этого населенного пункта, то, согласно составленному мною учебнику географии (стр. 47), он находится в одном из католических кантонов Швейцарии, неподалеку от озера Констанц, у подножия Аппенцелль.
   – Эй, вы там, Иозеф Мюллер!
   – Да, господин Вальрюгис?
   – Чем вы занимаетесь на уроке истории?
   – Записываю.
   – Хорошо.
   По правде говоря, я рисовал человечка, пока учитель в тысячный раз излагал нам историю Вильгельма Телля и жестокого Геслера. Никто не знал ее лучше, чем он. Оставалось лишь прояснить один нерешенный вопрос: какого сорта – ранет или кальвиль – было то знаменитое яблоко, которое швейцарский герой возложил на голову своему сыну? Об этом яблоке спорили не меньше, чем о том, другом, которое наша прародительница Ева сорвала с древа познания добра и зла.
   Городок Кальфермат живописно расположен в глубине долины, находящейся на северном склоне гор, куда даже летом не проникают солнечные лучи, – такие долины местные жители называют «трогами».[1] Школа, стоящая в тени деревьев на окраине городка, совсем не походит на мрачную фабрику начального обучения. Она выглядит приветливо, воздух вокруг свеж, просторный двор засажен зеленью, есть навес на случай дождя и маленькая колокольня, колокол которой звенит, как птица в ветвях.
   Господин Вальрюгис с сестрой Лисбет, весьма строгой с виду старой девой, руководят школой. Вдвоем они вполне справляются с преподаванием чтения, правописания, арифметики, географии и истории, разумеется, географии и истории Швейцарии. Учимся мы ежедневно, кроме четверга и воскресенья. На занятия приходим к восьми утра с корзиной и учебниками, засунутыми за пряжку ремня. В корзине есть чем подкрепиться на завтрак: хлеб, холодное мясо, сыр, фрукты и бутылка молока. В учебниках есть чему поучиться: диктанты, цифры, задачи. В четыре часа мы уносим по домам пустые корзины, в которых не осталось ни крошки.
   – Бетти Клер?
   – Да, господин Вальрюгис? – отвечает девочка.
   – Вы, кажется, не слушаете мои объяснения? На чем я остановился?
   – На том, – говорит Бетти, запинаясь, – что Вильгельм отказался поклониться шляпе…[2]
   – Неверно. Мы уже перешли от шляпы к яблоку, какого бы сорта оно ни было!
   В полном смущении Бетти Клер опустила глаза, бросив на меня свой милый взгляд, который мне так нравился.
   – Разумеется, – продолжал господин Вальрюгис иронически, – при вашей склонности к песенкам вы бы с большим удовольствием спели эту историю. Но ни один музыкант никогда не осмелится переложить на музыку подобный сюжет![3]
   Как знать! Возможно, наш учитель и был прав. Кто из композиторов осмелился бы затронуть эти струны? Разве что… когда-нибудь… в будущем?
   Но господин Вальрюгис продолжал прерванный рассказ. Все мы – и старшие и младшие – обратились в слух. Было даже слышно, как свистит стрела Вильгельма Телля, пролетая через наш класс уже в сотый раз в нынешнем учебном году.

II

   Было ясно, что господин Вальрюгис отводил музыкальному искусству весьма незначительную роль. Справедливо ли это? Мы были слишком малы, чтобы об этом судить. Представьте себе, я считался одним из старших учеников в свои неполные десять лет.
   И все-таки многие из нас очень любили местные песни, старые религиозные гимны, песнопения из антифонария[4] под аккомпанемент нашего церковного органа. Тогда дрожат витражи, высокими голосами поют дети из хора, раскачиваются кадильницы, и кажется, что версы, мотеты и респонсарии[5] летят ввысь среди клубов сладковатого дыма.
   Мне не хочется прослыть хвастуном, это дурное качество, но я считался одним из первых учеников школы… И теперь, если вы спросите, почему меня, Иозефа Мюллера, потомственного почтмейстера, прозвали Ре-диезом, а Бетти Клер, дочь Жана Клера и Женни Роз, владельцев постоялого двора в нашем городке, именуют Ми-бемоль, я вам отвечу: терпение! Вы узнаете об этом очень скоро. Никогда не следует забегать вперед, дети мои. Одно было ясно – наши голоса изумительно сочетались, наверное, в ожидании того дня, когда мы сможем сочетаться браком. А теперь, когда я пишу эти строки, мне уже немало лет, и я знаю многое из того, чего не знал в ту далекую пору, даже в области музыки.
   Да! Ре-диез женился на Ми-бемоль, и мы очень счастливы. Благодаря усердию и трудолюбию наши дела процветают. Кому же быть усердным, если не почтмейстеру?

III

   Итак, примерно сорок лет назад мы пели в церкви, поскольку в детский церковный хор входили и девочки, и мальчики. Это вовсе не считалось неуместным и было вполне справедливо. Разве кому-нибудь придет в голову выяснять пол небесных серафимов?
   Детский хор нашего городка снискал высокую репутацию благодаря своему руководителю – органисту Эглизаку. Прекрасный преподаватель сольфеджио, с какой виртуозностью учил он нас искусству пения! Как он умел объяснить ритм, нотную грамоту, значение тональности, многоголосие, композицию гамм! Да, достойнейший Эглизак был мастером своего дела! Поговаривали, что он – гениальный музыкант, не имевший себе равных в искусстве полифонии, и что он сочинил необыкновенную четырехчастную фугу.
   Поскольку мы точно не знали, что это такое, то однажды спросили его.
   – Это фуга, – ответил он, вскидывая голову в форме футляра от контрабаса.
   – Музыкальный фрагмент? – спросил я.
   – Это самая высокая музыка, дитя мое.
   – Нам бы так хотелось ее услышать! – вскричал маленький итальянец по имени Фирина с красивым контральто, его голос поднимался вверх, вверх… до самого неба.
   – Очень бы хотелось, – добавил немец Альберт Хокт, у него был низкий голос, который спускался вниз, вниз… и уходил прямо под землю.
   – Пожалуйста, господин Эглизак! – наперебой повторяли остальные девочки и мальчики.
   – Нет, нет, дети. Вы услышите мою фугу только тогда, когда она будет завершена.
   – Когда же? – спросил я.
   – Никогда.
   Мы стали переглядываться, а он хитро усмехался.
   – Фуга никогда не бывает закончена, – объяснил он нам, – в нее всегда можно вносить новые части.
   Таким образом, мы так и не услышали знаменитую фугу Эглизака; зато специально для нас он переложил на музыку гимн Иоанну Крестителю, вы знаете этот псалом в стихах, из которого Гвидо Аретинский[6] взял первые слоги, чтобы обозначить ими ноты гаммы:
   Ut queant loxis
   Resonare fibris
   Mira gestorum
   Famuli tuorum,
   Solve polluti,
   Labii reatum,
   Sancte Joannes.[7]
   Во времена Гвидо Аретинского ноты «си» не существовало. Только позже в гамму внесли эту чувствительную ноту, и, на мой взгляд, поступили совершенно правильно.
   И в самом деле, когда мы пели этот псалом, люди приходили издалека специально, чтобы нас послушать. Правда, никто в школе, даже сам господин Вальрюгис, не знал, что означают эти странные слова. Мы полагали, что это по-латыни, но точно уверены не были.
   Тем не менее, господин Эглизак прослыл великим композитором. К несчастью, он страдал тяжким недугом, который все усугублялся. С возрастом он слышал все хуже и хуже. Мы это замечали, но сам господин Эглизак не хотел себе в этом признаться. Чтобы не огорчать его, обращаясь к нему, мы повышали голос, и наши фальцеты достигали его барабанных перепонок. Но, увы, недалек был тот час, когда наш учитель полностью лишится слуха.
   Произошло это в воскресенье во время вечерни. Только что отзвучал последний псалом, и Эглизак начал импровизировать на органе, отдавшись на волю воображения. Он играл, играл, и конца этому не было видно. Никто не решался выйти из церкви, боясь его обидеть. Но вот остановился калкант, выбившись из сил. Органу не хватало воздуха, Эглизак не замечал этого. Он брал аккорды и арпеджио, и хотя не раздавалось ни единого звука, в своей душе музыканта Эглизак слышал мелодию… Мы поняли: произошло несчастье. Но никто не осмеливался сказать ему об этом. Тем временем калкант уже спустился с хоров по узкой лесенке…
   Эглизак продолжал играть. Это длилось весь вечер, всю ночь и весь следующий день – его пальцы двигались по безмолвной клавиатуре. Пришлось увести его силой… Бедняга наконец понял, что произошло. Он оглох. Но это не могло помешать ему закончить фугу. Правда, сам он ее никогда не услышит.
   С этого дня в церкви Кальфермата больше не звучал орган.

IV

   Прошло полгода. Наступил очень холодный ноябрь. Снежная пелена, спускаясь с гор, покрывала улицы. Мы приходили в школу с красными носами и посиневшими от холода щеками. Обычно я ждал Бетти на углу площади. Какой она была хорошенькой в своем капоре!
   – Это ты, Иозеф? – говорила она.
   – Я, Бетти. Сегодня холодно. Закутайся получше. Застегни шубку…
   – Хорошо, Иозеф. Побежим?
   – Давай я понесу твои книги. Смотри не простудись. Будет ужасно, если ты потеряешь свой красивый голос!
   – А ты свой, Иозеф!
   Это и впрямь было бы ужасно. Подув на пальцы, мы со всех ног мчались к школе, стараясь согреться. К счастью, в классе было тепло. Гудела печка. Дров не жалели. Ведь у подножия гор сколько угодно сучьев, наломанных ветром.
   Остается только собирать их. Как весело потрескивали дрова! Мы садились вокруг печки. Господин Вальрюгис стоял на кафедре, надвинув на лоб меховую шапку. Потрескивали поленья, словно выстрелы из мушкета, сопровождая историю Вильгельма Телля. А я размышлял о том, что если эти события происходили зимой и у Геслера была всего одна шляпа, то, должно быть, он простудился, пока она висела на верхушке шеста. Занимались мы усердно – чтение, правописание, арифметика, декламация, диктанты, – учитель был нами доволен. А вот по музыке отставали. Найти достойную замену старому Эглизаку не удавалось. А то, чему он нас научил, в скором времени могло окончательно вылететь у нас из головы! И если когда-нибудь в Кальфермате появится новый руководитель детской певческой школы, какое плачевное зрелище предстанет перед ним! Голоса уже утратили свою звонкость, орган тоже не звучал и требовал все нового и нового ремонта.
   Кюре не скрывал своего недовольства. Ведь теперь, без аккомпанемента органа, было слышно, как бедняга фальшивит, особенно в префа-ции… Голос постепенно понижался, и в конце концов кюре приходилось брать ноты ниже своего голосового предела, а это ему не всегда удавалось. Некоторые прихожане начинали смеяться. А нам с Бетти было его жаль. Какими убогими казались теперь службы! В день поминовения вообще не было музыки, а уже приближалось рождество с его торжественными песнопениями.
   Кюре решил прибегнуть к другому средству. Он пробовал заменить орган серпентом, по крайней мере, так он избежит фальшивых нот. Раздобыть сей допотопный инструмент труда не представляло. На стене ризницы уже много лет висел такой серпент, но где найти музыканта? А может быть, обратиться к калканту, который теперь остался не у дел?
   – У тебя хватит дыхания? – спросил у него однажды господин кюре.
   – У меня есть мехи, – ответил славный малый.
   – Давай посмотрим, что получится…
   Он снял серпент, но сумел извлечь из него лишь какой-то невообразимый звук. Был ли тому виной сам музыкант или мехи? Одно было ясно – эта затея не удалась. Похоже, что предстоящее рождество обещало быть столь же грустным, как и прошлый день поминовения. Ведь если по вине Эглизака молчал орган, то детский хор тоже бездействовал. Некому было давать нам уроки, отбивать такт, и все это весьма удручало жителей Кальфермата. Но вот как-то вечером, а точнее, пятнадцатого декабря, произошло неожиданное.
   Стоял сильный мороз, обычно такие морозы приносит издалека ветер. И если крикнуть на вершине горы, то крик можно услышать в нашем городке, а звук пистолетного выстрела из Кальфермата донесется до Ришардена, за добрую милю отсюда.
   Была суббота, и я отправился ужинать к Клерам. На следующий день занятий в школе не было. Если учишься всю неделю, ведь можно отдохнуть в воскресенье? Вильгельм Телль тоже имеет право побездельничать, ведь и он, наверное, устал, проведя целую неделю бок о бок с господином Вальрюгисом.
   Постоялый двор находился на маленькой площади слева, почти напротив церкви, и оттуда было слышно, как скрипит флюгер, поворачиваясь на шпиле колокольни. У Клеров было шесть посетителей – все местные жители, и было условлено, что в тот вечер мы с Бетти споем им красивый ноктюрн Сальвиати.
   И вот, когда ужин был закончен, со столов убрана посуда, стулья составлены и мы уже приготовились петь, вдруг издалека донесся какой-то странный звук.
   – Что это? – спросил один из посетителей.
   – Похоже, это в церкви, – ответил другой.
   – Но это же орган!
   – Скажешь тоже, что, орган играет сам по себе?
   Тем временем звуки становились все отчетливее, crescendo сменялось diminuendo, мелодия ширилась, росла, словно выходила из самых низких регистров органа.
   Несмотря на мороз, мы распахнули дверь. В старой церкви было темно, через витражи нефа не пробивался ни единый луч света. Наверное, ветер ворвался в церковь через трещины в стенах. Решив, что ошиблись, мы вернулись обратно, но все повторилось снова, и на сей раз звуки раздавались так отчетливо, что сомнений уже не оставалось.
   – Играют в церкви! – вскричал Жан Клер.
   – Это дьявол! – сказала Жении.
   Разве дьявол умеет играть на органе? – возразил ей муж.
   «А почему бы и нет?» – подумал я. Бетти взяла меня за руку.
   – Дьявол? – спросила она.
   Тем временем одна за другой открывались двери домов на площади; люди выглядывали в окна, удивленно переговаривались. Кто-то из посетителей сказал:
   – Наверное, господин кюре нашел нового органиста.
   Почему нам сразу не пришло в голову столь простое объяснение? Именно в это мгновение сам кюре показался на пороге своего дома.
   – Что случилось? – спросил он.
   – Кто-то играет на органе, господин кюре! – крикнул в ответ хозяин постоялого двора.
   – Прекрасно! Значит, Эглизак снова сел за инструмент.
   И в самом деле, глухота не мешает играть, и вполне вероятно, что старому мэтру могло прийти в голову подняться на хоры в сопровождении калканта. Нужно посмотреть. Но дверь в церковь была заперта.
   – Иозеф, – сказал мне тогда кюре, – сбегай к Эглизаку.
   Я побежал к его дому, не выпуская руки Бетти. Она ни за что не хотела отпустить меня одного.
   Через пять минут мы вернулись.
   – Ну что? – спросил кюре.
   – Мэтр у себя, – ответил я, с трудом переводя дыхание.
   Так оно и было. Служанка Эглизака уверила нас, что хозяин спит как убитый и ни один орган в мире не в силах его разбудить.
   – Кто же тогда играет в церкви? – испуганно спросил Клер.
   Орган продолжал играть. Из него вырывался целый ураган звуков. В полную силу работали низкие регистры, оглушительно звучали высокие, к этому чудовищному концерту примешивались самые глухие гудящие ноты. Как будто площадь захлестнула музыкальная буря. Словно церковь превратилась в огромный орган, а колокольня – в самый низкий регистр, издававший фантастические, громовые звуки.
   Как я уже говорил, главная дверь в церковь была заперта, но, обойдя здание, я обнаружил, что была открыта другая, боковая дверь, как раз напротив постоялого двора Клеров. Наверное, через эту дверь и проник в церковь самозванец. Кюре вместе с церковным сторожем вошли внутрь. Из предосторожности они обмакнули пальцы в чашу со святой водой и осенили себя крестным знамением. Все остальные последовали их примеру.
   Внезапно орган смолк. Таинственный органист закончил свой отрывок квартсекстаккордом, который медленно стихал под темным сводом церкви.
   Может быть, наше появление нарушило вдохновение музыканта? Вероятно. И теперь церковь, еще недавно полная музыки, снова погрузилась в тишину. Да, тишину, потому что никто из нас не проронил ни звука; мы стояли между колоннами, испытывая одинаковое ощущение, какое бывает, когда после яркой вспышки молнии ждешь, что зазвучат раскаты грома. Но это длилось лишь мгновение. Нужно было узнать, что происходит. Сторож, а за ним двое или трое храбрецов ринулись к винтовой лестнице, ведущей на хоры. Они взбежали по ступенькам, но когда очутились наверху – никого не нашли. Крышка клавиатуры была закрыта. В мехах еще оставался воздух, рычаг был поднят.
   Вероятно, воспользовавшись суматохой и темнотой, незнакомец спустился по винтовой лестнице и скрылся через боковую дверь.
   И все-таки сторож решил, что было бы уместно из предосторожности изгнать дьяволов. Правда, кюре воспротивился этому и был прав, поскольку понимал, что толку от этого все равно не будет…

V

   На следующий день в Кальфермате стало на одного, вернее, даже на двух жителей больше. Они прогуливались сначала на площади, потом на главной улице – доходили до школы, а затем поворачивали назад к постоялому двору Клеров, где сняли на неопределенный срок комнату на двоих.
   – Может быть, на день, на неделю, а то, глядишь, на месяц или на год, – сказал главный из них, как мне передала Бетти, когда мы встретились с ней на площади.
   – А вдруг это вчерашний органист?
   – Все возможно, Иозеф.
   – Со своим калкантом?
   – Наверное, это толстяк… – предложила Бетти.
   – А как выглядят эти люди?
   – Как все.
   Разумеется, как все. У них было по одной голове, по две руки и по две ноги. Но ведь и при этом можно отличаться от остальных. Именно к такому выводу я и пришел, когда, наконец, увидел диковинных чужестранцев. Они шли в затылок друг другу. Один – лет тридцати пяти – сорока, худой, изможденный, похожий на большую цаплю. На нем был желтый сюртук, пышные, сужавшиеся книзу брюки, откуда выглядывали остроконечные башмаки, на голове – небольшая шапочка с перышком. До чего же худое, лишенное растительности лицо! Узкие, проницательные глазки, в глубине которых затаился огонек, хищные белые зубы, острый нос, тонкие губы, выдающийся вперед подбородок. А какие руки! Пальцы неимоверной длины! Наверное, такими пальцами можно легко взять полторы октавы!
   Второй – лет тридцати – коренастый, широкоплечий, с мощной грудью и большой головой, волосы взлохмачены под серой фетровой шляпой, лицо упрямого быка, живот как басовый ключ. Думаю, что он мог бы поколотить самых больших забияк Кальфермата.
   Никто не знал этих людей. Они появились в наших местах впервые. Наверняка не швейцарцы. Похоже, они пришли откуда-то с востока, из-за гор, со стороны Венгрии. Позже мы узнали, что так оно и было на самом деле.
   Заплатив за комнату за неделю вперед, они с аппетитом пообедали и теперь гуляли: один впереди, другой сзади. Высокий был в прекрасном расположении духа, он поглядывал по сторонам, дурачился, напевал, его руки находились в непрестанном движении. Странным жестом он ударял себя по затылку, повторяя при этом:
   – Натуральное ля, натуральное ля… Прекрасно!
   Толстяк двигался вразвалку, курил трубку в форме саксофона, откуда вырывались клубы беловатого дыма.
   Я разглядывал их во все глаза, и вдруг высокий заметил меня и подал мне знак подойти.
   Честное слово, я слегка оробел, но в конце концов решился, и он спросил фальцетом, как у мальчика из хора:
   – Где дом кюре, малыш?
   – Дом… кюре?
   – Да. Проводи меня туда.
   Я подумал, что потом кюре отчитает меня за то, что я привел к нему этих людей – особенно высокого, он просто гипнотизировал меня взглядом. Я хотел было отказаться, но не посмел и повел незнакомца к дому кюре, находящемуся на расстоянии каких-нибудь пятидесяти шагов. Я показал на дверь и убежал, пока дверной молоток отбивал три восьмые, за которыми последовала четверть.
   Приятели ждали на площади и с ними господин Вальрюгис; он спросил, как было дело. Все смотрели на меня… Подумать только! Он говорил со мной!
   Но мой рассказ не объяснил главного – что собирались делать в Кальфермате эти люди. Для чего им потребовалось беседовать с кюре? Как он их принял и не случилось ли ничего плохого с ним и с его служанкой – старухой почтенного возраста, которая, время от времени начинала заговариваться?
   Все прояснилось днем. Странного типа, того, что повыше, звали Эффаран. Он был венгр-музыкант, настройщик, органный мастер, органист. Говорили, что он ходит из города в город, чинит органы и этим ремеслом зарабатывает себе на жизнь.
   Теперь нетрудно было догадаться, что именно он вошел накануне в церковь через боковую дверь вместе со своим помощником, пробудил дремавший орган и вызвал целую музыкальную бурю. Но, по его словам, инструмент требовал ремонта, и он брался выполнить его за весьма умеренную плату. Он продемонстрировал свои дипломы, свидетельствующие о том, что он владеет этим искусством.
   – Хорошо, хорошо, – сказал кюре, торопясь принять этот нежданный подарок, и добавил: – Да будет дважды благословенно небо, послав нам такого органного мастера, я бы вознес хвалу трижды, если бы оно послало нам еще и органиста.
   – А бедняга Эглизак? – спросил Эффаран.
   – Глух, как пень. Вы разве его знаете?
   – Кто не знает этого сочинителя фуг!
   – Вот уже полгода он не играет в церкви и не преподает в школе, поэтому в день поминовения служба велась без музыки и, возможно, на рождество…
   – Успокойтесь, господин кюре, – ответил мэтр Эффаран. – Я починю вам орган за две недели и, если хотите, сам сяду за него на рождество…
   Пока он говорил, его необычайно длинные руки находились в непрерывном движении, он растягивал пальцы, словно резиновые перчатки, хрустел суставами.
   Кюре от всего сердца поблагодарил музыканта и спросил, что тот думает о местном органе.
   – Хороший инструмент, – ответил мэтр Эффаран, – но неполный.
   – Чего же ему недостает? Ведь в нем двадцать четыре регистра и даже регистр человеческого голоса!
   – Ах, господин кюре, ему недостает только одного регистра, который я сам изобрел и стараюсь вносить во все органы.
   – Что же это за регистр?
   – Регистр детского голоса, – ответил этот странный человек, выпрямившись в полный рост. – Да, я сам изобрел это усовершенствование. Я добьюсь идеала, и тогда мое имя станет известнее, чем имена Фабри, Кленг, Эрхарт, Смид, Андре, Кастендорфер, Кребс, Мюллер, Агрикола, Кранц, имена Антеньяти, Костанцо, Грациади, Серасси, Тронци, Нанкинини, Ка-ллидо, Себастьян Эрард, Аббей, Кавайе-Колль…
   Должно быть, господин кюре решил, что этот список будет исчерпан лишь к приближающейся вечерне.
   А органист, взлохматив шевелюру, продолжал:
   – И если мне удастся выполнить то, что я задумал с вашим органом, то его нельзя будет сравнить ни с органом собора святого Александра в Бергамо, ни с органом собора святого Павла в Лондоне, ни с органами Фрисбурга, Гаарлема, Амстердама, Франкфурта, Вейгарте-на, ни с теми, что стоят в соборе Парижской Богоматери, в церквах Мадлен, Сен-Рош, Сен-Де-ни и Бовэ.
   Он говорил об этом вдохновенно, сопровождая свои слова изящно округлыми жестами рук. Нет сомнения, он мог бы испугать кого угодно, только не кюре, ведь тот с помощью нескольких латинских слов способен уничтожить самого дьявола.
   К счастью, зазвучали колокола к вечерне, и мэтр Эффаран взял свою украшенную пером шляпу, почтительно раскланялся и пошел к своему помощнику, который ждал его на площади. Как только он вышел, старой служанке почудилось, что запахло серой. На самом деле это пахло от печки.

VI

   Само собой разумеется, с этого дня только и речи было об этом событии, взбудоражившем весь городок. Великий музыкант по имени Эффаран, он же великий изобретатель, взялся украсить наш орган регистром детского голоса. И тогда на рождество после пастухов и волхвов, которым аккомпанируют низкие регистры органа, раздадутся чистые звонкие голоса ангелов, кружащихся над младенцем Иисусом и Марией.
   Ремонт органа начался на следующий же день; мэтр Эффаран со своим помощником принялись за дело. На переменках мы с приятелями бегали в церковь посмотреть. Нам разрешали подняться на хоры при условии, что мы не будем мешать. Весь корпус органа был открыт и возвращен к первозданному состоянию. Орган – это не что иное, как флейта Пана,[8] наделенная специальным деревянным устройством, мехами и регистрами, иначе говоря, приспособлениями, регулирующими доступ воздуха в трубы. Орган Кальфермата насчитывал 24 регистра, 4 клавиатуры с 54 клавишами, а также педальную двухоктавную клавиатуру. Каким дремучим казался нам этот лес деревянных и металлических труб! В нем легко было заблудиться! А какие странные слова слетали с уст мэтра Эффарана: кромхорн, бомбарда, престант, назард![9] Подумать только, ведь в нем были шестнадцатифутовые регистры из дерева и тридцатидвухфуто-вые из металла! В его трубах могла бы разместиться вся школа во главе с господином Вальрюгисом! С изумлением, граничащим с ужасом, разглядывали мы беспорядочное нагромождение труб.