Улицы сочились ненавистью, изредка привязывались группки юнцов с трехцветными повязками, их отгоняли, сунув в зубы автоматы, по одной стайке, самой нахальной, пришлось стрелять. Щенки разбежались, бросив трупы и стонущих подранков; «Что с этими, Команданте?»; старик махнул рукой: оставьте, ребята, они еще молодые, пускай живут, революция гуманна; Господи, спасибо, что надоумил, именно так: гуманна; воя как посветлели лица парней, особенно этого, курносенького, со шрамом, Эмиль бы не подумал, он бы велел добить, и ребята добили бы, но тогда никаких гарантий, что они довели бы его до аэродрома, а не повязали и сдали мятежникам; а теперь они грудью закроют, они спасут, и я не умру; нельзя мне умирать, внученьки, нельзя, ради вас, отец у вас дрянь, пьяница, тоже мне, «принц»; скорее, детки, бегите скорее, я могу, могу…
   Темень прыгала перед глазами; вперед, вперед, не останавливаться, уже близко; сердце скакало шустрее кенгуру (однажды взбрело в голову слетать на выходной в Австралию; охота — чудо, вот только за лицензию содрали зажравшиеся капиталисты, ну ничего, для того мы и боролись, чтобы народ мог себе позволить, разве я не народ, разве не я лил за него кровь?); огни аэровокзала вспыхнули внезапно, словно проткнули тьму: все, ребята, добрались!
   Они еще не догадались оцепить аэропорт, слава Святому Мигелю, заступнику гонимых; у личного вертолета суетился пилот; полностью надежен, сын покойного брата, родная кровь; под глазами набухли мешки, ясно, четвертый день дежурит, небось не высыпался, бедняга. Нежно звякнув, развернулась алюминиевая лесенка; шаг на ступеньку…
   «Все, парни, благодарю; вернусь — разыщу! Слушай приказ: видите? — он махнул рукой вокруг. — Завтра здесь высадятся те, кто купил изменников, начнут выгружать мерзкие подачки… Они не должны иметь, куда выгружать. Все понятно? За командира ты, курносый!»; пилот серым пятном глядел из-за плексигласа: «Скорее, товарищ Владо, скорее!»; хлопнул люк, медленно пошли лопасти, и через иллюминатор Команданте успел заметить, что с курносенького слетела пилотка и понеслась по бетонным плитам полосы.
   И только теперь Команданте позволил себе вспомнить, что ему почти шестьдесят. Тело обмякло, сердце стало гулким и каждый удар бил в виски; тупо ныл затылок. Из внутреннего карманчика достал склянку, кинул таблетку под язык. Так. А это что? Тьфу. Ключ от сейфа. Забыл отдать. Усмехнулся. Ну и хорошо. Зачем вообще этому, как его?.. код сказал? Нервы прыгнули, вот и сказал. Команданте откинулся на упругую, податливо прогнувшуюся спинку, закрыл глаза. Хо-ро-шо. Соберись, Владо, соберись, нельзя раскисать.
   Перед глазами мелко дрожала спина пилота; молодец, племяш, толково ведет, почти без рывков, знает, что мне нельзя: город остался далеко позади, вертолет летел на юг, все хорошо, все нормально; дня три, много — пять вам веселиться, ублюдки; не отдадим плоды завоеваний, пусть лучше наша прекрасная страна утонет, чем снова станет рабой капитала; из тех, кто хлебнул Свободы, не сделать лакеев… вы вывели на улицы стадо, а чем будете кормить его завтра?.. то-то, черви, вы надеетесь на «гуманитарную помощь»? — зря, это я вам говорю, ничего вы не получите, потому что вы не видели, какие глаза были у курносого малыша, и не знаете, как он смотрел на меня… вы думаете, у вас есть аэродром?.. так нету вас, гады, аэродрома…
   Он знал, что не ошибается, я он не ошибался.
   Завтра весь мир облетит видеопленка, и люди вздрогнут и замрут у экранов: сплошная стена огня стоит над стекляшкой аэровокзала, красно-черный дым так едок, что просачивается, кажется, через экраны. Горят коробки: картонные, дощатые, завернутые в полиэтилен, обвязанные шпагатом, пылают вместе с орущими фигурками в комбинезонах. И помчатся по вызовам «скорые», когда на экранах возникнет юное курносое лицо; миллионы увидят, как паренек стрелял до последнего, а потом — вот тогда и начнутся инфаркты! — взрезал себе горло десантным ножом; глаза у него были щенячье-яростные и честные; а товарищи его били в упор из огня по солдатам и начали взрываться самолеты, и десантники палили наобум, пытаясь пристрелить смертников, но у них долго не получалось… и никто так и не узнал, что было-то в пламени всего двое, не считая курносенького…
   Вертолетик подпрыгнул, сразу же выровнялся, но Команданте очнулся.
   Теперь думалось легко, спокойно; таблетка помогла.
   Ну вот и все, я опять выиграл, но я не повторю ошибок Эмиля; революцию следует поддерживать и укреплять, я старый и умный, я вернусь в Тхэдонган спасителем; они понесут меня на руках за то, что я дам им жрать… но не дай Бог, если они обидели девочек; черт с ним, пусть порежут картины, даже фарфор пусть побьют на даче, но пусть мои девочки окажутся на «Шкиптаре» живые и здоровые, ничего больше не хочу, то есть хочу, но этого — в первую очередь; как плавно ведет племяш, молодчина, надо бы ему сказать, похвалить, что ли; вот только губы не движутся, никак не дви…
   Команданте дремал…
   Он не знал еще, что базы оливковых под Мунчоном блокированы бригадами воздушного десанта и, потеряв связь, держатся последние минуты; не знал и того, что Отдельная имени Железной Гвардии железногвардейская дивизия, которую он поднимет-таки, захлебнется послезавтра в бессмысленных атаках на подступах к Тынгу-Темешу, что остатки ее растворятся в Рубиновых Горах, а посты на дорогах будут тормозить автомобили и распахивать багажники в поисках врага народа N1 Владо Сьенгуэрры.
   Он не знал и не мог знать, что спустя всего неделю, обросший, в грязных лохмотьях с чужого плеча, выйдет к северной границе; конечно же, не на юг, не на запад — там море, не на восток, а на север, они не должны выдать; но его все равно выдадут, и прибывший спецрейсом из Тхэдонгана офицерик защелкнет ему на запястьях наручники, а уже в самолете осклабится и коротко, без размаха, врежет под дых маленьким твердым кулаком.
   Его выведут на трап, он осмотрится по сторонам; глаза встречающих будут безжалостны, но это только рассмешит: еще в самолете, услышав вопрос: «Где картины?», товарищ Владо поймет, что парень не подвел, что «Шкиптар» ушел, что внучки в безопасности и не будут голодать; все остальное его уже не заинтересует; революция? — черт с ней, если она пожирает собственных детей!.. в спину толкнут и он начнет спускаться, неторопливо, спокойно, улыбаясь немного иронически, и эта улыбка не сойдет с лица даже потом, в камере; дети спасены, а я старик, я хорошо и честно жил; история меня оправдает; а больше не о чем будет думать, нечего вспоминать…
   И уж конечно, не вспомнит он ни курносенького паренька, ни Дана Омолоту.
   А Дан, сидящий в подземном бункере, у личного сейфа Команданте, вздрогнет и со стоном отвернется от экрана. Потом встанет, подойдет к умывальнику и сунет голову под ледяную струю.
   Как же это, Команданте? Ты же сказал: я вернусь. Но не так же! Они очень много плохого говорят о тебе, товарищ Владо, но не сомневайся! — я не поверю. Я видел твои глаза, слышал твои слова. Но что же теперь? — скажет Дан вслух, словно спрашивая того, кого вывела из самолета. И сам себе ответит: спокойно, парень. Хватит скулить, ясно? Никто не снимал тебя с поста. Некому снять? Тебе же хуже. Но почему должна страдать революция? И не вздумай свихнуться. Товарищ Владо поверил тебе, а какой толк с психа?


ЭНДШПИЛЬ


   …И все же он едва не сошел с ума, когда на экране появилась Ильда. Перед этим мелькало много баб, они лепетали что-то неразборчивое, кажется, уговаривали кого-то сдаться, но Дан не особо вслушивался, тем паче, слух притупился от голода, да и что толку слушать наседок? Их сыновья борются за Свободу, а они бьют в спину, какой позор!
   Но когда прямо в глаза посмотрела Ильда, холодный комок оборвался где-то ниже сердца, упал и разбился, растекшись по телу противной волной слабости.
   — Дан, ты слышишь меня, Дан?
   Голос был тихим, монотонным, и глаза тоже, чужие, незнакомые, словно остановившиеся. Но все равно, это была Ильда, Ильдита, любимушка, родненький звереныш, это был нежданный подарок судьбы, ведь Дан уже смирился, что никогда не увидит ее.
   — Дан, остановись. Ты неправильно поступаешь, Дан…
   Нет, не было в ее голосе ничего живого.
   — Властям все известно, Дан. Они готовы простить тебя, если ты выйдешь, они объявили амнистию, я прошу тебя…
   Так. Все известно. Значит, сопляк подох не сразу. Жаль. Они знают, что я провожал Команданте, вот в чем штука; откуда им знать, что мы расстались на выходе? А ты, маленькая, поверила им, ты думаешь, червям нужен я? Черта с два, они продали буржуям родину, завтра америкашки станут гулять по Тхэдонгану, а весь мир сделает вид, что так и надо. Разве ты хочешь, ежик, чтобы маленький вырос рабом и чистил сапоги оккупантам?
   — Дан, отзовись, я верю, ты жив, Дан, выйди, сдайся, Дан, тебе ничего не бу…
   Пуля ударила Ильду в лоб, чуть выше переносицы, точно по родинке, которую так любил целовать Дан, уходя на службу. По лицу больно хлестнуло стеклянным крошевом. Автомат глухо ударялся о линолеум.
   Вот так, значит? Л-ладно, твари.
   Рубаха опять взмокла, липла к коже. Дан содрал ее и швырнул в угол. К черту. Теперь все равно. Если они так, то о чем говорить? Я не Ильда…
   Он посмотрел на портреты. Что ж делать-то, Отцы? Не знаю я, что делать, вот ведь какая штука. Они сломали Ильду; понятно, бабу можно поломать, если она с дитем, откуда у червей честь? Для них нет святого, конечно же, ее раздавили, припугнули, что ям стоило взять ребенка и покачать за ножки около стенки? Вот и подчинилась, зачем ее винить, в чем?
   Портреты смотрели сквозь Дана.
   Не слышат. Ничего не знают. Счастливые; нарисованным не больно. А я живой. Как же быть? Странно, какие у Сподвижника глаза, я я не замечал раньше: сине-голубые, как лед; такие были у этих… которые в фильме, они еще на лодках плавали, на голову рога втыкали, ну как же их?.. викинги, вот как, хороший фильм был, с драками, Ильда даже пищала…
   Какой фильм, о чем я? Мысли смешались; Дан закрыл глаза и взмолился было, но осекся; забыл, ни одного слова не помню; он и не мог помнить, откуда? Бабушка не учила его молиться с тех пор, как он унес и сдал в утиль ее Евангелие; его похвалили тогда на сборе, книга была тяжелая, два кило, он был горд…
   Что же это я? — тоскливо подумал Дан, — разве можно так о маме маленького, какая же она «баба»? Прости, Ильдита, срываюсь, нервы ни к черту, страшно мне, малышка, ох, как страшно, не хочу, понимаешь, умирать, а придется ведь, никуда не деться, схемы у тех, наверху, есть, пустят в штольню собак, доберутся или гадостью какой задавят, что им стоит? А сдаваться не буду, не сделаю им такого подарка, не дождутся, прости, родная, но как же страшно, особенно вот так, в одиночку, в четырех стенах… и никто не окликнет.
   — Дан Омотолу! — негромко, но властно.
   Дан вскочил, не успев даже понять, что голос мерещится; он знал, что один здесь, но оклик был так отчетлив, тон так резок, а голос слишком знаком.
   Перехватило дыхание, тело само собой вытянулось в струнку и щелкнуло каблуками, а Хефе уже не улыбался вечной рисованной улыбкой; он высунул из рамы рыже-седую бороду и смотрел пронзительно, словно на параде.
   — Слушаю, товарищ Эмиль!
   — Вольно, сержант. Доложите обстановку!
   Тон исключал сомнения; Дании удивился, ни испугался. Все лишнее — побоку; быстро, четко, без нытья — основное. Хефе слушал внимательно, изредка перебивая короткими точными вопросами.
   Остальные Отцы тоже понемногу оживали, прислушивались, разминали плечи в своих тесных рамках. Вот Главный откинул густую седую гриву и приложил к уху, а вот Китаец потянулся всем телом и шумно вздохнул, а Усатый подмигивает, облокотившись на край рамы. Глаза у него, оказывается, светло-желтые, а лицо все в мелких оспинках, странно, на портретах никогда не бывало видно.
   — Ясно, — кивнул Хефе. — Какие будут мнения?
   Отцы переглянулись. Никто уже не смотрел на Дана, он па время исчез, растворился, но не обиделся; как же можно, все правильно, свершилось все-таки, теперь бояться нечего: если уж они возьмут дело, то мы победим, кто ж еще?
   — Прекратите, друзья, прошу вас, прекратите немедленно!
   Нет, Дан не подслушивал, он заставлял себя вообще ничего не слышать, не его дело, но уж очень громко переругивались Отцы; начали они вполголоса, но быстро завелись и совсем не слышать не получалось.
   Хефе приходилось трудно, Усатый едва ли не орал на него, а Китаец поддакивал, а Скуластый словно бы и пытался успокоить этих двоих, но как-то не очень старательно, словно бы наоборот, подливал масло в огонь своей приятной лукавинкой; Главный хмурился все сильнее и только Сподвижник был спокоен, он скрестил руки на груди и холодно глядел на расшумевшихся льдисто-голубыми глазами. Потом Главный что-то шепнул ему, и он тихо, но очень по-военному скомандовал:
   — Маал-чать!
   И стало тихо. Сподвижника, видимо, сильно уважали. Усатый сделался меньше. Китаец часто-часто закивал головой, а Скуластый, храбрясь и никак не желая уступить последнего слова, торопливо заключил:
   — Перед лицом катастрофы трения принципиально неприемлемы!
   — Все? — сквозь бороду прогудел Главный. — Хорошо. Эмиль, разберитесь с сержантом.
   По лицу Хефе, от бороды к вискам, ползли красные пятна.
   — Омотолу!
   — Слушаю, товарищ Эмиль!
   — За мужество и героизм, проявленные при охране важнейшего достояния революции, объявляю вам благодарность, майор Омотолу!
   — Родина и Свобода, товарищ Эмиль!
   — К делу, к делу, — поторопил Сподвижник. Хефе вздрогнул.
   — Есть! Майор, мы примем у вас объект. Код сейфа имеется?
   — Так точно!
   — Набирайте.
   Диск пошел мягко, шуршаще.
   Два-шесть-семь. Щелчок. Один-девять-пять-три. Щелчок.
   Над диском вспыхнула крошечная лампочка. Медленно приподнялась стальная пластинка, обнажив треугольную скважину.
   — Открывайте!
   — Ключа нет, товарищ Эмиль!
   — То есть? — глаза Хефе полыхнули. — Не дал, что ли?
   Дан потерянно развел руками. Ой, что ж это будет?
   — Ну, Владо… — Хефе скрипнул зубами и сплюнул. — Ну, козел…
   — Твои кадры, дорогой, зачэм ругаешь? — ласково вставил Усатый; желтые кошачьи зрачки хитренько подрагивали.
   — На своих посмотри, — огрызнулся Хефе.
   — Маал-чать! — рыкнул Сподвижник. Мастерски это у него выходило. — Ты, Эмиль, вообще замри, ты у нас штрафник. А ты давай, работай, по твоей части дело…
   Дан не уследил, как Усатый выбрался из рамы. Мягко ступая прошел к сейфу, прощупал дверь, приложил ухо, прислушался. Сунул руку в карман галифе и вытянул неправдоподобно громадную связку гнутых железяк.
   — Нарарирара-рарира-аа… Хэйя-хоп…
   Очень приятно мурлыкал Усатый, и работал на загляденье, руки словно ласкали металл, почти без лязга, особенно — правая, левая у него была слабая, словно даже короче, но все равно, мастерски работал; отмычки сначала не подходили, но Усатый менял их, комбинировал, и вот наконец крючковатый штырь вошел в скважину, повернулся раз, еще раз…
   Сейф распахнулся. Белое, пахнущее январем помещение оказалось за дверью, сплошь заложенное штабелем разноцветных ящиков.
   Тишина стала почти ощутимой.
   — Однако же, — сдавленно выговорил Скуластый, — архиинтересно, не правда ли?
   Все зашевелились, словно проснувшись.
   — Пошли! — скомандовал Главный, и Китаец нырнул из рамы на пол, рисково, ласточкой — только тощие ноги в парусине мелькнули — перевернулся, встал, вслед за ним спортивно выпрыгнул Хефе, и Сподвижник, и Скуластый соскочил на пол пружинистым мячиком. Только Усатый, погладив левую руку, отошел в уголок, присел, сунул под усы короткую трубочку, раскурил и исчез в сизо-голубом облачке, продолжая тихонько мурлыкать:
   — Где же ты… где же ты, моя… нарира-аа…
   — Давай-давай, товались, — прожурчал Китаец Дану. И Дан кинулся помогать. Отцы знают, что делать, они спасут все, они подскажут мне, я — руки Отцов, работать, работать!
   Ох, и много же ящиков было в сейфе, тяжеленные, кило по пятьдесят, да еще и холодные, как лед; Дан не сразу приноровился, пот сочился, но передохнуть не было времени, работали все, Китаец задавал темп, он скинул синий китель, оставшись только в майке-сеточке, почти не прячущей безволосую грудь, он мелодично командовал, остальные подчинялись, стараясь только не выбиться из ритма, даже Сподвижник, тяжелые бугры вздувались у него на спине, на предплечьях, но все-таки и его прошибло потом, а Китаец был сух и бодр, а Скуластый суетился и что-то приговаривал, он не столько работал, сколько подбадривал, но делал это здорово, все время, казалось, что именно он подставляет плечо под самый тяжелый ящик.
   Дан споткнулся, упал. И не смог встать. Все, Отцы, сил нет; я же не вы, я обычный; Сподвижник крикнул было, но присмотрелся и не стал шуметь:
   — Довольно, — прогудел Главный. Борода его растрепалась, глаза азартно сверкали и выглядел он сейчас лет на двадцать моложе. — Как думаешь, Генерал?
   — Полный комплект, — отозвался Сподвижник.
   Рамы были завалены до краев, под завязку.
   — А не перестарались? — тенорок Скуластого. — Место есть?
   — Влезешь, — это уже буркнул Усатый. Не докурил, видно, настроение хреновое, шипит; однако уважительно. — Извиняюсь, уместитесь. Контре легавой, что ли, оставлять, в натуре? Западло…
   — Цыц, — негромко, но веско сказал Главный. — По местам!
   Рядом с виском Дана прошуршала парусиновая туфля. Пересиливая себя. Дан приподнялся. Отцы уже вернулись в рамы, они ворочались, пристраиваясь поудобнее на фоне разноцветных штабелей. Уходят… А что же дальше?
   — А дальше что, Отцы?
   Совсем тихо прошептал Дан, но Отцы услышали.
   — Действительно, — сконфуженно сказал Главный, — а его куда?
   Ох, какие круг в глазах…
   — Если винтик не нузен, его выбласывают.
   О чем это Китаец, какие винтики?
   — Простите, но это позиция ультра, я категорически против!
   Спасибо, Скуластый…
   — Эмиль, — голос Усатого, — кинь фрайерку полковника, и атас!
   — Полковника? Рановато…
   — Потом поздно будет… — ох, как гортанит Усатый; злится, видно. — Закон забил? Отлами парню долю, гаварю!
   — Полковник Омотолу!
   Дан поднялся. Шатаясь, вытянул руки по швам. Пятки вместе, носки врозь. Смотри прямо, Дан!
   — Я снимаю вас с поста, полковник. Родина и Свобода!
   Рамы затягивало мутной дымкой, лица Отцов тускнели, снова становясь плоскими, нарисованными. Что же это? Нет, не уходите, постойте…
   — Что же дальше?!! — крик ввинтился в стену; Главный, почти совсем уже плоский, болезненно поморщился.
   — Эмиль, вы же видите… Ну скажите ему что-нибудь, это же невозможно, в конце концов…
   И тогда с горьким и яростным восторгом Дан увидел, как посуровело растерянное лицо Хефе. Вот что мешало, — мелькнула мысль, — растерянность на его лице, он не мог быть таким, он только сейчас стал настоящим!
   И грянул голос товарища Эмиля, в полную силу, глуша все! — никто так не может больше, куда там Сподвижнику:
   — Смрррр-но!
   Где слабость? Нет ее!
   — Слушаю!
   — Полковник, передаю вам всю полноту власти! Приказ: спасти Революцию!
   — Есть!
   Но Хефе уже не слышал…
   Под портретами посидел Дан еще несколько минут. Больше позволить себе не мог. Не имел права. Впервые за эти проклятые тринадцать дней пришло спокойствие. И еще — уверенность.
   Там, наверху, гибнет Революция, но ей не пасть, потому что есть я. У меня приказ: спасти ее, и я сделаю это, потому что облечен всей полнотой власти.
   Спасибо, Отцы. Я снова на посту и никому этот пост не сдам.
   Прощайте.
   Полковник Омотолу сунул за пояс два рожка. Еще один.
   Поднял автомат. Порядок.
   И вышел из бункера в узкий ход, ведущий наверх.
   Спасать Революцию.


MAT


   Страна выздоравливала медленно, но неуклонно. Кризис миновал. «Волки» были выбиты, беспощадно и начисто; те, у кого хватило ума задрать рука, пошли на перевоспитание. Понемногу рассасывались очереди за продуктами. Комиссии по переделу жилья работали сутками, почти без сна, и метража оказалось гораздо больше, чем можно предположить.
   Но и спустя полгода после того, как на улицах стихла последняя перестрелка, гигантская очередь с утра до вечера клубилась у дверей Музея Последней Тирании.
   Мир содрогнулся, узнав о подземельях с сейфами-холодильниками, плотно забитыми снедью; ветчина, сыр, колбасы — все это годами гноилось и портилось под ногами у истощенных людей, словно в насмешку именовавшихся гражданами.
   Процесс Владо Сьенгуэрры поставил все на свои места окончательно. Приговор не оспорила даже защита.
   А люди все шли и шли в Музей.
   Они проходили мимо фотографий расстрелянных, мимо наборов щипцов и иголок из арсенала спецслужб Железной Гвардии.
   Они шли мимо коллекций рубинов и бриллиантов, не обращая внимания на искристые россыпи бесценных побрякушек.
   Шли в центральный зал, где, освещенные юпитерами, висели на стене портреты Отцов, извлеченные из подземного бункера. И стояли около них подолгу, шепча проклятия тем, кому еще недавно подчинялись.
   Ничего святого не было для оборотней.
   Прикрываясь словом и делом Отцов, чьи имена священны, а память бессмертна, мерзавцы глумились над дорогими образами. Гнусно, на фоне банок с ветчиной и тушенкой были изображены вожди, на фоне штабелей ящиков с пивными, колбасными, рыбными наклейками.
   Люди сжимали кулаки.
   Все еще в центре Тхэдонгана собирались на митинг пробудившиеся граждане, требуя уничтожить глумливые портреты, но, покричав, расходились, ибо все понимали, что нет и не будет ничего, что грознее обличило бы тиранию.
   Но никто из тысяч посетителей не смог или не захотел, а быть может, не посмел заметить, что от недели к неделе лица на портретах становятся румянее, улыбки шире, а штабеля все меньше, и меньше, и меньше…