А вопрос на первый взгляд очень простой — почему дедушка Манол не воспользовался подземным ходом, чтобы спастись от осады? И от гибели, разумеется.
   Верно, что весь город был заполнен войсками и башибузуками, ускользнуть от них было бы нелегко. И все же надежда есть надежда, а деду случалось выпутываться и из более тяжелых положений. Во всяком случае, они могли хотя бы укрыться в тайнике, пока не минует опасность. Ведь так в конце концов и получилось. Подпалив город со всех сторон, турки ушли из него и расположились в окрестностях на холме у церквушки святой Петки. Но наш дом уцелел. Оба могли остаться в живых.
   По всему видно, что дед сознательно пожертвовал жизнью. И не только своей, но и жизнью молодой жены. Да, вполне сознательно! Он держал в своих руках жизнь и смерть. Любовь и достоинство. Как ни сильна была любовь, он предпочел достоинство. Когда-то это слово объясняло все, даже безумные поступки. Зато теперь оно все больше теряет цену. Многие считают его признаком наивности, незрелости, рабской зависимости от химер прошлого. А в сущности оно, быть может, костяк человеческой нравственности.
   Но продолжим. Пока бабушка Петра рассказывала о том, что произошло, когда она без чувств лежала в траве, мой мозг, словно песчинка, царапала одна неотвязная мысль. А откуда ты все это знаешь, бабуля? Ведь ты же была без сознания. Наконец я не выдержал и спросил ее об этом. Она взглянула на меня строго, даже чуть удивленно.
   — Так было! — ответила она сердито. — Я все помню!
   Хоть бы сказала: я все слышала. Она же упала лицом вниз. Уже потом нашли ее в двух-трех шагах от трупа деда. С фрактурой черепа, как сказали бы сейчас. И в полном беспамятстве. Допустим, что-то из слышанного еще могло запечатлеться в подсознании, но видеть-то она ничего не могла. Тем более чалму турка.
   Откуда я знаю эти подробности? От деда Лулчо, я уже о нем упоминал. На рассвете следующего дня он нашел бабушку все еще в полном беспамятстве. Дед только дивился, как ей удалось выжить без всякой врачебной помощи. Придя в сознание, она целых десять дней молчала. Ничего не сказала, ни о чем не спросила, словно ей и так все было ясно. Такой она осталась на всю жизнь — молчаливой, замкнутой. Словно жила в каком-то другом мире, не похожем на наш и совершенно, совершенно недоступном.
   И все же ее рассказ остался во мне и в моей памяти как истина, а не как горячечное видение воспаленного мозга. Я знаю, она не обманывала меня, она пережила все это на самом деле, хотя и в воображении. Так было! — сказала она мне. Кто знает, может, и вправду было. Дело в том, что все детали ее рассказа были удивительно правдоподобны и полностью соответствовали тому, что могло быть в действительности. А не болезненному, лихорадочному состоянию.
   Впервые я увидел бабушку, когда мне было восемь лет.
   В то время мы жили в Пловдиве. После службы в армии отец не захотел вернуться в Панагюриште, городок был слишком тесен для его амбиций. Его гораздо больше привлекали торговые улицы Пловдива, где он с таким шиком мог размахивать лакированной тросточкой, пить пиво за столиком, застланным белой скатертью, или, надвинув на лоб соломенное канотье, кататься в черной пролетке. Так что он не задумываясь покинул мать, у которой был единственным сыном.
   Бабушка даже не попыталась его удержать. Дала ему денег — причитавшуюся ему долю отцовского наследства. Этот факт уже сам по себе говорит, что разбойникам Нури-бея не удалось найти то, что они искали. Сама она почти за бесценок купила в Панагюриште постоялый двор, разумеется, даже не заглянув в него, — всеми делами занимался дед Лулчо. Доходов постоялый двор приносил не бог весть сколько — в то время заведения такого рода повсюду стали приходить в упадок, но двум неприхотливым людям и этого было более чем достаточно.
   Отец открыл торговлю табаком. Не знаю уж, как он вел свои дела, но через три года прогорел. Судьба его меня не удивляет — отец словно рожден был неудачником. Щеголь, бонвиван, хвастун, он вообще мало походил на болгарина, такое отвращение вызывала у него любая работа, все равно — умственная или физическая. Даже совершенно обеднев, он одевался будто какой-нибудь городской туз — всегда элегантный, отутюженный, с внушительным золотым пенсне на ленточке, которое тогда еще только входило в моду. Но вообще-то человек он был хороший, незлобивый, щедрый, безумно доверчивый, что, вероятно, и привело его к разорению. Одна лишь моя мать обожала его и превратила себя в его личную служанку. Ничем не блистала эта бедная женщина — ни умом, ни красотою. Люди с большими претензиями обычно очень мало получают от жизни. Отец женился на ней в надежде на какое-то богатое приданое, которого, конечно же, так никогда и не получил. Сложная штука человеческая наследственность — это вам не гороховая шелуха Менделя.
   Когда бабушка переехала жить к нам, отец был всего-навсего владельцем самой обычной кофейни. Да и кофейня-то едва заслуживала этого названия — просто узенький коридорчик, где с трудом умещались три столика и очажок для варки кофе. Но место было хорошее — в самом центре торгового квартала. Кроме того, можно было не признавать за отцом никаких достоинств, но кофе он варил мастерски. Так что трех жалких столиков было явно недостаточно для его клиентуры. Отец рассчитывал главным образом на торговлю вразнос. Кофе разносил в основном я и очень редко — мой брат, который был на шесть лет старше меня и для такой работы считал себя слишком взрослым. К тому же брат был гордец и воображала, подавая кофе, он краснел, будто вареный рак. Впрочем, может, я и несправедлив к нему. Возможно, он просто был так же застенчив, как и я. А мне казалось, что все люди, видя, как я таскаю по лавкам круглый жестяной поднос с этими проклятыми чашками, смотрят на меня насмешливо и презрительно. Я ужасно страдал, не то что мальчишки из других кофеен, которые, распевая во все горло, разносили свои чашки, хотя получали за это гроши — только чтобы не умереть с голоду.
   До конца жизни не забуду я день, когда впервые увидел бабушку. О том, что она переедет к нам, я знал давно. Дед Лулчо внезапно скончался от инсульта, как это часто бывает с хозяевами постоялых дворов, которые не прочь выпить с посетителями. Бабушка не могла жить одна. И все-таки ей нелегко было решиться переехать в Пловдив. Наверное, там, в Панагюриште, ее с огромной силой удерживала могила мужа. Но она согласилась — чтобы люди не оговаривали отца, по ее собственному выражению. Так или иначе, отец закрыл кофейню и почти на неделю уехал в Панагюриште. Славное это было времечко. Мы целыми днями бултыхались в мелких заводях Марицы. Однажды, вернувшись домой, я сразу понял, что бабушка здесь. Мать возбужденно сновала по двору и, завидев меня, сказала:
   — Иди, иди!.. И не забудь поцеловать ей руку.
   Но я забыл, настолько меня поразил бабушкин вид. Я представлял себе традиционную бабушку — сгорбленную, подслеповатую, с глуповатой беззубой улыбкой. Когда я вошел, она сидела на высокой кровати, едва доставая ногами до пола, и была больше похожа на немолодую девушку, чем на старушку. Даже платочка на ней не было. Черные как смоль волосы спускались на грудь двумя толстыми косами. А в них — ни одной седой волосинки. Хотя тогда ей было уже около шестидесяти. Бабушка смотрела на меня пристальным немигающим взглядом, в котором не было ни удивления, ни любопытства. Ну и бабушка, да с ней можно в жмурки играть! Наверное, у меня был очень глупый вид, потому что она улыбнулась, блеснув прекрасными зубами.
   — Ты и есть Манол?
   — Да…
   Но не добавил «бабушка», как полагалось.
   — Подойди ко мне!
   Я подошел довольно робко — таким пронзительным был ее взгляд. Бабушка протянула красивую руку, положила ее на мою стриженую голову. Казалось, она внимательно ощупывает ее, время от времени надавливая пальцем, — так на базаре проверяют, созрела ли дыня. Осмотр, видимо, ее вполне удовлетворил, в глазах мелькнула доброта и нежность — в первый и в последний раз за всю нашу жизнь в Пловдиве.
   — Ты в меня! — сказала она довольно. — Только в тебе и чувствуется моя косточка!
   Я смущенно молчал.
   — А почему ты босой?
   — Да ведь лето! — удивленно ответил я.
   — Ну и что ж, что лето? Ты — внук дедушки Манола, носишь его имя. Негоже тебе босиком бегать.
   Так обул я эти проклятые ботинки, чтобы уже больше никогда с ними не расставаться. Но тогда я не думал об этом, а по-прежнему во все глаза рассматривал бабушку. Почему никто не сказал мне, что я назван в честь деда? За человека не считают!
   — Почему ты такая молодая? — внезапно вырвалось у меня.
   — Я не молодая, — серьезно ответила бабушка. — Помню все, что было давным-давно, еще с Христовых времен.
   Я так никогда и не понял, что она хотела этим сказать. Может, просто пошутила.
   — А ты не ведьма? — как последний дурак спросил я. — Говорят, только ведьмы не старятся.
   Что-то вроде улыбки появилось на ее тонких, но свежих губах. Похоже, она ничуть не обиделась.
   — Может, и ведьма. Не думала я об этом покуда… Но, похоже, и вправду ведьма! — Она легонько потянула меня за ухо, маленькое и круглое, как у нее.
   Как ни сильно я любил свою странную бабушку, я всегда ее немного побаивался. Даже когда подрос. Мне все казалось, что она, если захочет, может превратиться в кого угодно — в филина, черного козла, даже в прекрасную принцессу. Бабушка приподняла полу черного шелкового платья, под ним показалась жесткая нижняя юбка. Сунула руку в карман, достала монетку.
   — Вот, купи себе конфет, — сказала она. — Ну, беги!
   Уходя, я заметил в комнате нечто новое. Это был сундук, громадный, гораздо больше самой бабушки. Никогда раньше я не видел такого красивого сундука. Весь окованный разноцветными жестяными полосками, он, казалось, был перенесен сюда прямо из сказок Шехерезады. Мальчиком я страшно хотел заглянуть в него, узнать, какие тайные сокровища хранит в нем бабушка. И когда подрос, тоже. Бабушка прожила с нами еще пятнадцать лет, но мечте моей так и не суждено было осуществиться. Сундук был разбит, вернее, просто исчез в Софии во время большой ночной бомбежки. Тогда же в развалинах погибла и сама бабушка.
   Бабушка жила у себя в комнате тихо и бесшумно, как мышка. Никуда не ходила, почти ничего не ела. За все это время она ни разу не заглянула в церковь, словно все еще сердилась на бога за жестокую смерть деда. Наверное, так оно и было. А может быть, там, где она родилась, вообще не было церкви.
   Только раз в неделю, по пятницам, она ходила в старую турецкую баню. Долго готовилась к этому, чем-то шуршала у себя в комнате, отпирала и запирала сундук. Я ничуть не удивился бы, если бы она вдруг вынула из сундука ковер-самолет и полетела бы на нем к свинцовым куполам бани. Никогда не забуду, какой легкой прямой походкой выходила она в этот путь. Даже соседи высовывались из окон, чтобы на нее посмотреть. Но сама она ни на кого не глядела, словно жила одна на этом свете. А может, так оно и было. Воспоминания — еще с Христовых времен — были для нее единственной реальностью. Да и кто может сказать, какая жизнь более настоящая — реальная или та, что внутри нас. Одним лишь безумцам все ясно в этом вопросе, мы же, остальные, только обманываем сами себя.
   Из бани бабушка возвращалась ровно через три часа, хотя никогда не глядела на часы, будто и не ведала об их существовании. Она и в самом деле была единственным известным мне человеком, который словно бы носил время в себе самом. Домой она возвращалась свежая, розовая, с двумя еще теплыми сдобными булочками за пазухой. Не знаю, как их пекли в те времена в Пловдиве — сейчас таких нет, — но мне казалось, что вкус у них, как у просвирок, небесный. Даже брат, строивший из себя невесть кого, поедал их с удовольствием.
   И как раз во время одного из таких банных походов с бабушкой случилась беда — она сломала ногу. Поскользнулась на мокром каменном полу — и готово. Прямо из бани отец отвез ее в городскую больницу. Домой он вернулся озабоченный — бабушке предстояло лежать самое малое два месяца. На ногу пришлось наложить гипс.
   Она и вправду надолго застряла в этой проклятой больнице. Дважды в неделю мы ходили ее навещать — то с отцом, то с мамой. Но у меня было чувство, что рада она только мне, на других бабушка почти не глядела. Опускала, как обычно, руку на мою твердую голову, черные, как вишни, глаза еле заметно улыбались. Потом расспрашивала меня о моих школьных делах. Дела эти шли неплохо, я очень легко научился читать, только с арифметикой не все ладилось. Я и до сих пор не очень твердо знаю, сколько будет семью восемь.
   — Учись, учись, — назидательно говорила мне бабушка. — Из тебя большой человек получится.
   Отец скептически усмехался, но не спорил. В те времена было не принято спорить с родителями. Тем более им противоречить. Сам он в меня ни капельки не верил. И с полным правом. Первый класс начальной школы я закончил на четверки, и это привело отца в отчаянье. Мой брат Иордан никогда не получал меньше шести. При этом он вовсе не был зубрилой, чаще вертелся перед зеркалом, чем сидел над учебниками, тут он был весь в отца. Разве я мог сравниться с ним — белолицым, красивым, как отец и, конечно же, как дедушка Манол. Что я такое рядом с ним, ничто — самый обыкновенный растяпа, черноклювый, словно только что вылупившийся галчонок. По-настоящему именно его должны были назвать Манолом, но отец в сладостном ожидании наследства предпочел назвать первенца в честь тестя. Мог ли он знать, что тот всю свою мельницу обратит в жетоны, которые за одну неделю растают в игорном доме Висбадена.
   Вот тогда-то, в конце апреля, и произошло событие, о котором я никогда не забуду. Мы с отцом, как всегда, пришли в больницу и застали бабушку как-то по-особому возбужденной и беспокойной. Не дав нам переступить порог и поздороваться, она заявила:
   — Делчо, немедленно забери меня отсюда… К ужину я должна быть дома.
   — Почему? — удивился отец.
   — Так нужно! — строго ответила она.
   — Но это же не от меня зависит, — забеспокоился отец. — Придется спросить главного врача.
   И тут же вышел. На этот раз бабушка на меня почти не глядела, чувствовалось, что она сильно встревожена. До этого я думал, что сам сатана не смог бы вывести ее из равновесия. Через полчаса отец вернулся, крайне озабоченный.
   — Не разрешают, мама. Врач категорически запретил. Говорит, можешь остаться хромой на всю жизнь.
   Теперь я знаю — он лгал. Просто не нашел врача, который мог бы дать разрешение на выписку. А сам он был не из тех, которые делают что-либо на свой страх и риск, не было в нем нужной силы. Бабушка словно почувствовала это.
   — Как был ты всю жизнь недотепой, так и помрешь, — презрительно бросила она.
   Отец побагровел, казалось, он вот-вот лопнет.
   — Но почему? — почти закричал он, срываясь на визг. — Почему тебе именно сегодня понадобилось выписываться? Что за детские причуды?
   Бабушка секунду поколебалась, потом тихонько сказала:
   — Наклонись!.. Не заставляй меня кричать… — и торопливо оглянулась. В палате лежали еще две женщины, правда, достаточно далеко. — Завтра будет землетрясение! — прошептала бабушка. — И как раз над нами обрушится потолок.
   Каким послушным сыном ни был мой отец, но тут он пришел чуть ли не в ярость.
   — Да ты думаешь, что говоришь? — рявкнул он. — Кто может предсказать землетрясение? Никто, понимаешь, никто!.. Даже сам господь бог, спустись он с неба!
   Я не мог не видеть, что бабушкин взгляд исполнился бесконечного презрения.
   — Уходи! — сухо проговорила она. — Не дождешься, видно, от тебя толку.
   Отец подпрыгнул как ужаленный и бросился вон из палаты, но тут я неожиданно для самого себя неудержимо разрыдался.
   — Бабуля! Милая бабуля! Я хочу остаться с тобой!
   Бабушкино лицо словно осветилось. Обеими руками она взяла мою голову и нежно поцеловала в худую щеку. В первый и последний раз. Впрочем, нет. Второй раз она поцеловала меня, когда я уходил в армию. Но это был совсем другой поцелуй, совсем, совсем другой.
   — Ты мое дитятко! Один ты, ты! — почти всхлипнула она. — Бабушка никогда тебя не забудет.
   Но это продолжалось одно мгновенье. Лицо ее опять стало замкнутым, строгим, как всегда.
   — Слушай, Манол, слушай, мой мальчик. У вас ведь каникулы? Завтра не сиди дома. Собери ребятишек и уходите подальше в луга — щеглов половите, синиц.
   — Хорошо, бабушка.
   — Обещаешь?
   — Обещаю, — ответил я.
   Она смотрела на меня, черты ее строгого лица постепенно смягчались. Во взгляде появилась тень сдержанной нежности.
   — Ну, а теперь ступай! — сказала она. — Ты не в отца, Если пообещал, сделаешь.
   На следующее утро мы отправились ловить птиц. Ушли рано, еще по росе. Я совсем забыл об этом дурацком землетрясении, помнил только о данном бабушке слове. С тех пор как она у нас поселилась, я перестал разносить кофе — отец нанял мальчика. Теперь я был свободен, как большинство детей, мог ходить куда вздумается. Охота на птиц — занятие невероятно увлекательное, за ним я забывал о времени. Вот и на этот раз взяли мы свои сети и силки и, возбужденные, отправились «в экспедицию», как говорил Крумчо, наш предводитель. То чудное, ясное, свежее утро останется в моей памяти на всю жизнь. Нет ничего прекраснее дней, прожитых нами в детстве. Нет прекраснее облаков, зеленее верб, спокойнее задумчиво застывших в дремоте заводей. И не может быть ничего красивее птиц под жарким летним небом, с голосами чище этого самого неба — маленьких, как орешки, тепленьких, трепещущих в наших жестоких ладонях.
   Мы укрылись за небольшим пригорком, парила нагретая земля, тихонько кололи нас сухие летние травы. Крумчо держал конец веревки, мы ему только ассистировали. Щеглы беззаботно щебетали рядом с силками, распушив перья, купались в пыли, весело поклевывали что-то, но к сети не подходили. Мы знали, что они не выдержат и в конце концов попадут в ловушку. Только нужно набраться терпенья и ждать. И все вокруг ждало вместе с нами — небо, кусты терновника и боярышника, все затаилось и, может быть, веселилось вместе с нами.
   Внезапно птицы на секунду затихли и вдруг с громким криком сорвались с места.
   И случилось то, что должно было случиться. Земля под нами вдруг прогнулась, как живая, потом качнулась так сильно и резко, словно мы сидели на спине гигантского буйвола, стряхивающего с себя грязь и надоедливых насекомых. Воздух сгустился и, будто прозрачное желе, задрожал перед нашими глазами. Какой-то непонятный, доселе не испытанный ужас оледенил мою душу. Я даже не решился вскочить, как другие, просто лежал и ждал, что земля меня поглотит. Помню только, как с поля, хрипло каркая, взлетела стая ворон и небо совсем почернело от них. Трудно было поверить, что столько птиц обитает в этих пустынных лугах.
   Затем все стихло, воздух снова приобрел хрустальную прозрачность. Только небо было по-прежнему черно от птиц. Да еще какой-то охваченный паникой уж, как слепой, стремительно проскользнул рядом с нами. Оцепенение исчезло так же внезапно, как и налетело, я закричал:
   — Бабушка!
   И, не дожидаясь остальных, со всех ног бросился домой. Я бежал, пока город не появился у меня перед глазами — целый и невредимый, словно ничего не случилось. Невредимый, но мертвый, как будто в нем не осталось живой души. Готовый ко всему, я бессознательно умерил шаг.

 
   А за это время случилось вот что.
   Толчок застал отца в кофейне. Повалились полки, задребезжали чашки и блюдца. Банка постного сахара, словно бомба, грохнулась об пол. Но отец даже не успел испугаться. Да и в городе, наверное, было не так страшно, как в поле. Там под ногами колебалась сама основа нашего существования — вечно неподвижная твердь. Отец бросил все и помчался в больницу, не столько пораженный, сколько испуганный — боялся за бабушку. Добежал до больницы, и тут у него подкосились ноги. Стены здания были все в трещинах, крыша кое-где провалилась, действительно провалилась. Во дворе царила паника. На брошенных прямо на землю матрацах лежали больные, между ними сновали перепуганные врачи и сестры. Все ходили растерянные, никто не знал, что еще можно сделать. Разве что приготовиться к новому толчку. Отец бросился к полуразрушенной лестнице.
   Возможно, это самый доблестный поступок в его жизни. Не знаю, что он делал на фронте — на эту тему отец не любил распространяться. Я слышал только, что он был унтер-офицером пулеметной роты, и знал, что орденов у него нет. Но в тот раз он и в самом деле вел себя достойно. С трудом пробрался на второй этаж, там все было усыпано битым стеклом, штукатуркой, обломками кирпичей. Кое-где валялись рухнувшие стропила. Отец был словно в лихорадке — он уже почти не верил, что бабушка уцелела. С замирающим сердцем добрался он наконец до ее палаты. Дверь не поддавалась — настолько все кругом было завалено обломками. Тогда он просто опрокинул ее, выворотив петли.
   Он вошел. И сразу же встретился с круглыми, мрачно-пронзительными глазами матери. Как она и предсказывала, потолок действительно рухнул. Две другие кровати были засыпаны битым кирпичом и штукатуркой. К счастью, обе женщины успели убежать.
   — Мама! — радостно крикнул отец. — Ты жива?
   — Жива, сынок, — кротко ответила бабушка.
   Разминувшись со смертью, люди всегда становятся добрее и мягче.
   — Не бойся, сейчас я тебя вынесу.
   — Я не боюсь, — ответила она. — Что было, то прошло.
   Но отец взял ее на руки и вынес. Человек он был крепкий, ухоженный, хорошо питался. Так что вынести бабушку ему было нетрудно. Как раз в это время я вернулся домой. Дом уцелел, только в стенах появилось несколько трещин. Мать обалделой курицей металась по двору, но в общем была не слишком напугана. В нашем квартале обошлось без серьезных разрушений — одна-две рухнувшие стены, несколько упавших труб. Пришел из кофейни брат, там ему сказали, куда побежал отец. Я хотел было броситься за ним, но тут на улице показалась пролетка. А в ней, конечно же, отец и бабушка. Завидев меня, она как-то по-особому блеснула глазами.
   — Я ж тебе говорила, дитятко! — сказала она. — На воле-то оно лучше всего…
   — Там тоже было очень страшно, бабушка! — ответил я.
   Вы, конечно, догадываетесь, что странное предсказание бабушки меня не удивило. Я готов был ожидать от нее и не такого. Дети живут в мире чудес, и порой их воображаемый мир гораздо сильней реального. В этом мире то и дело происходят чудеса, ребенок придумывает их каждую минуту и часто глубоко в них верит. Родители тревожатся, подозревают, что у ребенка не все в порядке с психикой, даже показывают его врачам. А эта жажда чудес так же стара, как, наверное, сама человеческая душа. У нее, одинокой, беспомощной среди могучих стихий природы, словно бы и не было другого выхода.
   Бабушка жила в своей комнатке очень уединенно, так что видеть ее мне доводилось довольно редко — главным образом во время обеда. Позвать ее обычно посылали меня. Робко постучавшись, я входил в комнату и всегда заставал бабушку в той самой позе, в какой увидел впервые, — сидит на кровати, ноги еле достают до пола. Ее неподвижный и чуть отрешенный взгляд был обычно устремлен на голую стену. Окликнув ее, я всегда чувствовал, что она возвращается откуда-то издалека, очень издалека, где до нее, быть может, никогда не ступала нога человека. И должно было пройти немало лет, прежде чем я понял, что бабушка возвращается из своего прошлого. Мгновение за мгновением, день за днем она снова и снова переживала все, что случилось с ней в те давние годы. Это было ее единственной утехой и упованием. Ведь у нее и вправду не было никакой жизни, кроме той, что она провела рядом с дедом. То было время, когда люди не имели ничего, кроме самих себя. Сейчас в бессонные свои ночи я часто думаю, что, пожалуй, так оно и естественней. Кто выиграл от перемен, кто потерял?
   И все же настал день, когда я нашел в себе силы спросить:
   — Скажи, бабушка, как ты догадалась о землетрясении?
   Она окинула меня долгим беспокойным взглядом.
   — Словами этого не скажешь, дитятко… Будто вдруг вспоминаешь что-то… Чего еще не было.
   Нет, такой ответ меня явно не устраивал. Ведь я рассчитывал, что она вот-вот откроет мне важную тайну. И эта тайна сделает меня умнее и сильнее всех.
   — Это в первый раз с тобой такое случилось?
   — Нет, нет, бывало и раньше… Будто во сне… После того, как убили твоего дедушку.
   Увидев мое огорченное лицо, она добавила:
   — Ни к чему тебе знать, дитятко, что может случиться. Только страху наберешься.
   Да, наверное, бабушка была права. Для себя. Не для меня. Все-таки человеку невредно знать, когда случится землетрясение или какой-нибудь кирпич задумает свалиться тебе на голову. Ведь так и смерть можно обойти сторонкой. Поколебавшись, я высказал ей все это.
   — Как раз это-то и невозможно, сынок. Не может человек свою смерть увидеть! — ответила она.
   Умолкла и больше не сказала ни слова.
   По-прежнему тихо и безмятежно жила она в своей комнатке, словно бы ее и не было. В мою жизнь она вмешалась всего два раза. Но зато весьма активно. Когда я кончил прогимназию, отец вдруг решил, что дальше учиться мне ни к чему. Или что я этого не заслуживаю. В какой-то степени он, может, и был прав — учился я не блестяще. «Он способный, — говорили учителя маме. — Способный, а учиться не желает. Все время витает где-то». — «Где витает? — хлопала глазами мама. — Да его на улицу не выгонишь, целыми днями читает». — «Да, мальчик читает много, но что?» Этого не знал никто, ведь любовные романы я, разумеется, читал украдкой. Как бабушка погружалась в прошлое в своей комнатке, так и я погружался в книги в нашей пропахшей луком кухне. В любовные романы — ничто другое меня не интересовало. Романы эти месяцами изо дня в день публиковались в газетах, и многие старательно вырезали их и сшивали сапожной дратвой. Я глотал их с таким наслаждением, какого потом не доставляло мне ни одно другое занятие.