Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Виктор Федорович Карпенко
Брат на брата
Окаянный XIII век
Часть I
Владимир
1
Лесная дорога, петляющая вдоль высокого берега Клязьмы, вывела всадников на залитый солнцем взгорок.– Вот он – стольный град Володимир! – широко поведя рукой, нараспев произнес один из них и, спрыгнув на землю, поясно поклонился раскинувшемуся невдалеке белокаменному городу. – Двадцать лет минуло, как стоял я под стенами его. Похорошел! Вознесся в синь небесную куполами злащеными, опоясался каменным поясом. Чем не брат Киев-граду! Поклонись и ты, Роман, городу родимому, – обернулся он к своему спутнику, парню лет двадцати, светловолосому и голубоглазому. Тот, через мгновение оказавшись рядом, охотно согнул спину и, сияя радостно глазами, спросил:
– Отец, ужель мы обоз дожидаться будем?
– Что, не терпится? – собрав морщинки у глаз, усмехнулся в бороду широкоплечий, рослый мужик. Глядя на своего увлеченно взиравшего на город сына, он невольно залюбовался. И правда, парень был хоть куда: высок, строен, белая, расшитая красной ниткой рубаха облегала могучую, бугристую грудь, распахнутый ворот обнажал крепкую шею, на которой горделиво покоилась голова, над высоким челом ниспадали дикие, цвета спелой ржи, пряди волос, нос прямой, усы и борода еще по-юношески легки и шелковисты. Несмотря на годы, проведенные в седле под ветрами и солнцем, лицо чисто, щеки и губы ярки.
«Весь в мать. Был бы девкой, не отличить», – отметил мужик и, чтобы скрыть невольно навернувшуюся слезу, повернулся к лошадям. Увидев приближающегося к ним всадника, он воскликнул:
– Никак посыльщик! Не содеялось ли чего с обозом? Оно как поспешает.
– Правда твоя, батюшка, то Семка-суздальский. Лошадь совсем загнал. Вона пена с морды хлопьями хлыщет, да и бока белы.
– Ты чего такой сполошный?! – встречь всаднику крикнул пожилой мужик и в нетерпении зашагал навстречу приближающемуся охраннику обоза.
Семка, лет тридцати пяти, мелковатый в кости, но ловкий и жилистый, был черен от пыли и грязи. На плутоватом лице его под глазом красовался огромный лиловый синяк, а на разорванной на груди рубахе бурели пятна крови. Семка скатился с лошади и, упав в ноги, выдохнул:
– Беда, Федор Афанасьевич! Нет обозу! Все побрали: и коней, и рухлядишку, и мужиков!
– Что, никак тати[1] напали?
– Татям бы не дались, – отмахнулся Семка. – Свои, Федор Афанасьевич, князя Всеволода Юрьевича люди. Вы-то наперед нас поскакали, а мы следом, потихоньку. У Боголюбова дорогу нам преградила застава. Мужики все конны, оружны и вельми сердиты. Из каких земель, спрашивают, путь держите? Степка Корявый возьми да и скажи, мол, из Рязани в стольный град Володимир с товаром. Мужики те кричать начали, что рязанцы воле княжеской перечут, предательство измыслили, за то рязанский князь приказал всех имать и в поруб[2] сажать, а кто противиться указу княжескому будет – того жизни лишать немедля. Данило-то Иванович принялся было доказывать, что мы твои, Федор Афанасьевич, людишки и что идем из самого Переяславля Южного и токмо через Рязань, будь она неладна, путь наш лежал, да где там! И слушать не захотели. Копейщиков повязали и погнали в Боголюбово, а там возы с товаром имали, а мужиков в земляну яму бросили. Я токмо один и ушел.
Приказав Семену, чтобы тот погонял в поводу тяжело дышащего коня, Федор Афанасьевич призадумался: «Не ласково встречает земля володимирская. Никак вновь замятня[3] среди князей…»
Он вздохнул и, опустившись на траву, привалился спиной к старой раскидистой березе. В памяти всплыла «кровавая» Липица, где он, еще будучи молодым гридем[4] великого князя Всеволода Юрьевича, впервые сошелся в кровавой сече с ростовцами, ведомыми князем Мстиславом, а позже не менее кровавая сеча произошла с заносчивыми рязанцами. Ходил Федор Афанасьевич с князем Всеволодом великим походом на волжских булгар, радовалось сердце тогда, что весь народ русский поднялся на иноверцев: и владимирцы, и киевляне, и переяславцы, и смоляне, и муромцы, и даже строптивые рязанцы, смирив гордыню, пошли походом. Поверженные булгары запросили мира. Рядом с русскими дружинами шли на булгар половцы – полк хана Емака, а через пять лет князь Всеволод уже выступил против половцев. Не простым воином, но меченошей[5] следовал Федор Афанасьевич за князем. В поход этот Всеволод Юрьевич взял с собой своего старшего сына Константина. Следуя князю, Федор Афанасьевич в поход тоже взял своего одиннадцатилетнего сына Романа, чтобы и у княжича был свой меченоша, но, видно, богу угодно было испытать их. Великий князь, разбив половцев, заставил снять свои многочисленные вежи[6] от берегов Дона и уйти к морю, а сам он с победой и в славе возвратился в град Владимир. Федор же, раненный стрелой в ногу, с рассеченным кривым половецким мечом плечом, был пленен и четыре года пас несметные табуны лошадей хана Казабаира. С ним позор плена разделил и его сын.
– Что же будем делать, отец? – выводя из глубокой задумчивости Федора Афанасьевича, спросил Роман. Весть, принесенная Семеном, горячила его молодецкую кровь и безудержно звала к действию. Отец же был на удивление терпелив и спокоен. – Надо ехать немедля в Боголюбово, выручать мужиков.
– Охолонь, – предостерегающе поднял руку Федор Афанасьевич. – Не в Боголюбово, а на двор княжеский идти надобно, у Всеволода Юрьевича правду искать.
– Как?! Княжеские люди обоз с людишками имали, а мы к князю за заступой пойдем? – возмутился Роман.
– Не перечь! Коли своей головой не доходишь до истины, то не серди меня, – осадил разгорячившегося сына Федор Афанасьевич. – Завтра поутру пойдем на княжеский двор, а пока распрягай комоней[7]. Здесь, на берегу реки, заночуем, – решительно произнес он.
2
Роман, ведя в поводу коня, непрестанно вертел по сторонам головой, с удивлением взирал на белокаменную городскую стену и сияющие золотом в лучах утреннего солнца створки главных ворот – Золотых.– Сами полотна медные, да окованы золотым листом, – давал пояснения идущий рядом с сыном Федор Афанасьевич.
И он сам, и Роман были одеты по-праздничному: в легкие зипуны[8], перехваченные кожаными, украшенными серебряными и золотыми нитями, поясами, синего цвета штаны и тисненные узором сапоги.
– Кроме этих, – Федор Афанасьевич широко повел рукой в сторону распахнутых ворот, – в град ведут еще Серебряные и Медные, ворота кованые, узорчатые, вельми знатные. – Проходя мимо позевывающего воротника[9], опирающегося о древко копья, он спросил: – А скажи-ка, мил-человек, великий князь в детинце[10] ли?
Подавив зевоту, дюжий бородач нехотя ответил:
– А где же ему быть… знамо дело, в палатах. Токмо с комонем на княжий двор не допустят, – предупредил он.
Проезд был широким, а дорога, ведущая за крепостную стену, вымощена камнем. После курных изб посада высокие, просторные дома купцов владимирских, хоромы боярские казались чудом из чудес, а когда Роман с отцом и робко ступавшим за ним Семеном вышли на соборную площадь, робость и удивление охватили их. Что-то смутное вспоминалось Роману, ведь до одиннадцати лет он жил в этом городе, но пережитые годы плена, а затем нелегкая жизнь изгоев в Жолни, Лубне, Переяславле стерли воспоминания детства.
Успенский собор во всей красе предстал взору. Пять куполов, сияющих золотом, взметнулись в небо. Вызолоченные флюгеры, вызолоченные птицы, кубки, украшения из золоченой прорезной меди завершали кровлю. Наружные фасады собора разделялись сложными пилястрами[11] с пышными капителями[12]. Изящный фриз[13] из стройных колонок, украшенный резными камнями, тянулся вдоль стен.
Между позолоченными колонками этого фриза помещались фресковые изображения святых.
Федор Афанасьевич с восхищением отметил, насколько величественнее стал храм после того, как после пожара его по-новому отстроили мастеровые владимирские во времена княжения Всеволода Юрьевича. С трех сторон, чего раньше не было, к храму прильнули просторные галереи, стены которых были прорезаны широкими арочными пролетами и соединены арочными же перемычками с наружными стенами галерей.
– А вон тот собор, – показал Федор Афанасьевич рукой, – Дмитриевский. Стены храма сего расписаны знатно, а псалмопевец царя Давида и Великий Александр Македонский, летящий на грифонах, будто живые. Будет время, посетим сей храм, помолимся на икону Дмитрия Солунского – святого и покровителя князя володимирского Всеволода.
Видя, насколько потряс вид Успенского собора и княжеских палат Романа, Федор Афанасьевич не без гордости произнес:
– Здесь, сын мой, принял ты крещение. Сам владыка Мартирий впервые возложил тебе на чело крестное знамение. Токмо княжичи да младенцы бояр именитых чести оной удостоены были да еще ты. Князь Всеволод Юрьевич принял тебя на руки свои из купели и Романом нарек тоже.
– Почто не сказывал мне об этом ранее?
В голосе сына Федор Афанасьевич уловил укор и потому, обняв его за плечи, тихо произнес:
– Поначалу ты мал был, а потом я сам не захотел тебе говорить о том. Понимать должен: не под свист половецких плетей мне о чести великой рассказывать… – Помолчав, он предложил: – Войдем в храм божий, возблагодарим Всевышнего о возвращении в отчину.
Пройдя галереей, они вошли в храм. Тонкие столбы легко поддерживали своды собора, через двенадцатиоконный купол струился солнечный свет. Фрески таинственно проступали сквозь стены. Богослужебные сосуды и вся храмовая утварь, стоявшая на подставках и в нишах, были украшены драгоценными камнями и жемчугом. Лики святых, взиравшие с икон на вошедших, вопрошали: «С чем пришел ты, человече?» Пол собора был вымощен разноцветными майоликовыми плитами, и потому каждый шаг эхом отдавался в полупустом храме. Молящихся было немного, служба уже прошла, но людской дух и сладковатый запах ладана пьянили голову.
Возле одной из икон преклонили колени.
Князь Всеволод Юрьевич вышел из гридницы[14] на высокое крыльцо, обвел властным взглядом склонившую головы толпу просителей и, не торопясь, сел на столец[15].
– Постарел князь… серебро в бороде, да и волос на голове с проседью, – тихо, склоняясь к самому уху сына, проговорил Федор Афанасьевич. – А стать-то какова! Заматерел! Ему, как и мне, сорок пять от роду, но выглядит орлом. Вон очами-то как зыркает, будто стрелы мечет.
Всеволод Юрьевич был высок, широкоплеч, длинные волосы, стянутые узеньким ремешком на затылке, серебрились, серые глаза его, глубоко посаженные и прикрытые густыми нависающими бровями, смотрели изучающе, но, как показалось Федору Афанасьевичу, презрительно, а может быть, это ощущение появилось у него из-за резко очерченных складок у рта князя и плотно сжатых губ. Одет был Всеволод Юрьевич в льняную белую рубаху, поверх которой на золотой цепи висел крест.
Между тем князь, кивнув выжлятнику[16], поманил пальцем стоявшего поодаль воеводу Степана Здиловича – мужика степенного, черноглазого и чернобородого, со многими шрамами на лице, одетого по-простому: в серый опашень[17], подпоясанный широким кожаным поясом, на котором висел знатного вида меч, порты и сапоги. Ставший доверенным Всеволода после похода дружины княжеской на князей черниговских, изгнавших княжича Ярослава из Переяславля Южного, похода удачного, ибо град Серенск в наказание за непослушание был сожжен, воевода не спеша подошел, снял отороченную куньим мехом шапку, склонил голову.
– Ты мне надобен. Пройди в горницу. Там бояре Лазарь и Михайло Борисович меня дожидаются. Пожди и ты с ними. – Переведя взгляд на стоявшего перед крыльцом рыжеволосого, плутоватого с лица мужика, князь спросил: – Чего просишь, обель[18]?
Упав на колени, мужик заголосил:
– Правды прошу, князюшко-батюшко, заступник ты наш, правды! Горшечник я – Степан Недоуха. Горшки леплю да на торг ношу. Верь мне, князюшко, мыто исправно плачу, как тобой заведено. А мытник[19], песья голова, задумал меня извести: три раза на день мыто требует, грозится в поруб бросить. А надысь налетел, горшки перебил и меня зело потрепал. До сих пор дух сперает, как рукой обопрусь.
– Где ответчик? – строго спросил князь.
Рядом с рыжим на коленях застыл дородный, красномордый мужик.
– Послухов[20] пытали?
– Пытали, князь, – подтвердил тиун[21]. – Мытник глаз положил на Степанову женку, потискал ее малость, да та не далась. Вот он по злобе-то горшечника и донимал.
Князь сердито нахмурил брови и, глядя в толпу просителей, произнес:
– Степану Недоухе негодные горшки отвезти на двор мытника и взять с него плату как за целые, за побои же, нанесенные горшечнику, взыскать с мытника две ногаты[22]. Ответчика бить кнутом и лишить места. А этому рыжему, – кивнул он на улыбающегося горшечника, – тоже дать плетей, чтобы впредь за своей бабой досматривал и не кривил хитрую рожу свою.
Видя, как стухла плутоватая улыбка с лица горшечника, как, выпучив со страха глаза, он неистово начал креститься, стоявшие полукругом мужики и бабы расхохотались.
Суд княжеский вершился споро, тут же, чуть в сторонке, при честном народе.
Выжлятник было поднялся из-за стола, дабы огласить имя очередного просителя, как князь остановил его.
– Вот ты, – показал он рукой на Федора Афанасьевича, – подойди.
Приблизившись, купец поклонился поясно и посмотрел князю в глаза.
Всеволод Юрьевич, в свою очередь, пристально вгляделся в лицо Федора Афанасьевича, силясь вспомнить. Что-то смутное всплывало в памяти, но он раз за разом отбрасывал возникающие образы, пока не перевел взгляд на стоявшего в толпе Романа. Этот широкоплечий богатырь напомнил ему поход на половцев и меченошу Федора, пропавшего на чужбине. Князь порывисто встал со стольца и, шагая через ступеньку, приблизился к купцу.
– Глазам своим не верю… Ты ли это?! – воскликнул он, разводя руки для объятий. Федор Афанасьевич дернулся было ответить на порыв князя, но, сдержав себя, произнес:
– Я, князь! Меченоша и преданнейший слуга возвернулся под длань твою. Все эти годы стремился всем сердцем на родину, поклониться могилам пращуров, пройти по улицам града стольного, преклонить колена пред иконами соборов володимирских.
Голос Федора Афанасьевича дрожал, слезы радости искрились на щеках.
– Я рад тебе, друже! Слава Господу нашему, что довел свидеться, что оградил тебя от напастей, от смертушки.
Смущаясь, Федор Афанасьевич произнес:
– Благодарю, князь Всеволод Юрьевич, за заботушку, за слово благостное. Правда твоя, минула меня смертушка, но полона хлебнул я вдосталь. Прости, великий князь, что обмолвился об этом, душа изболелась на чужбинушке, по родным местам иссохся.
Подивился князь речи Федора, отстранился, в лицо вглядываясь.
– Изменился ты. Говоришь как по писаному. Видно, набрался уму-разуму в половецких степях.
– Не златоуст я, князь, прости, коли слово льется ладно, то душа пребывает в радости. – Федор Афанасьевич торопливо смахнул слезу и, обернувшись к Роману, поманил его взглядом. – Сам я, великий князь, не так силен, как ранее, потому вместо себя привел сына. Узнаешь ли?
Князь усмехнулся в бороду.
– Подойди! – И, смерив Романа оценивающим взглядом, растягивая слова, произнес: – В отца пошел, крепок! Вижу, нагулял силушку…
– Роман послужит тебе и мечом, и гуслями. Голос, что у Леля, – не без гордости произнес Федор Афанасьевич. – В песне не уступит самому Бояну.
– Что же, рад добру молодцу, вою могутному. Такие мне в дружине надобны. Благодарю! Порадовал! Приходи ко мне в вечер, поведаешь о своих странствиях, выпьем меду сладкого, вина из самой Византии. Да ты, как я вижу, не рад мне? – удивился князь, глядя на Федора, опустившего долу глаза свои.
– Счастлив я видеть тебя, великий князь, в здравии и встрече рад несказанно, но омрачает радость мою толика малая. Прости, князь, коли слова мои придутся не по душе: шел я в стольный град с подарками, с товаром, да люди твои мой обоз под Боголюбовом имали, людишек моих обидели.
– Вот как! – вскинул бровь князь Всеволод и, отыскав взглядом стоявшего на крыльце тысяцкого, приказал: – Немедля пошли человека в Боголюбово, чтобы обоз привел на мой двор. Коли напрасно людишек обозных обидели, накажи примерно мужиков боголюбских. Тебе же, Федор, – князь положил руку на плечо бывшего меченоши, – и сыну твоему Роману дарю я соколичий дом.
Ропот удивления прокатился по толпе мужиков и баб. Удивился щедрости князя и Федор Афанасьевич. Поклонившись поясно, он произнес:
– Велик твой дар, князь Всеволод Юрьевич, не по службе. Дозволь уж нам на своем дворе преклонить головы после пути долгого.
Ничего не сказав, князь поднялся на крыльцо и сел в кресло.
– Жить тебе, Федор, в соколичем, пока не отстроишься. Сгорел твой двор пять лет тому. На том месте, где стояла изба твоя, ноне боярин Никита Разум терем возвел. Так что не противься воле моей, а отыщи огнищанина[23]. Он тебе дом покажет и все, что необходимо, для жизни даст.
3
За длинным дубовым столом трапезников было немного. Во главе, все в той же белой льняной рубахе, в глубоком, обложенном медвежьим мехом кресле восседал Всеволод Юрьевич. По правую руку от князя сидели княжичи: Константин – старший из сыновей, Юрий – на три года моложе брата, далее рядом с дядькой Глебом сидел младший из княжичей, одиннадцатилетний Иван. Бояре и воеводы расположились по чину слева от князя, а в самом конце стола, ближе к выходу, примостились на лавке Федор Афанасьевич и Роман.Федор Афанасьевич, не поднимая головы, молча жевал зажаренное мясо, запивая его хмельным медом, и слушал неторопливые застольные речи бояр. Роману же было все вновь и потому, нисколько не смущаясь князя и столь достойных мужей владимирских, вертел головой по сторонам, с интересом разглядывая убранство трапезной. Больше всего его заинтересовал резной ларь, на котором стояло десятка два диковинных кубков. И хотя князь был занят беседой с воеводой Степаном Здиловичем, от него не укрылось, что привлекло внимание молодца.
– Подойди и покажи мне чашу, что глянулась тебе, – возвысил великий князь голос и, усмехнувшись в бороду, добавил: – Чего покраснел, не девица, чай?!
За столом все разом смолкли и повернули головы в сторону Романа, отчего тот сделался вовсе пунцовым. Тем не менее он встал и, подойдя к ларю, осторожно поднял кубок.
– Оно как… – удивленно протянул князь. – Чем же отличил ты чашу сию от других? Не из злата сработана, и каменьев дорогих нет на ней.
– Чаша, что маковка на соборе, токмо перевернутая, також схожа с шеломом мечника, а по краям словеса вязью писаны. Знатно!
– Прочти, коли силен в грамоте, – приказал Всеволод Юрьевич.
– «А сия чара во здравие, кто из нее пьет, тому бог силу и ум дает», – прочитал Роман надпись.
– А верно ли ты прочел, кубок-то ромейский? – засомневался князь.
– Как есть, слово в слово. Речь ромеев мне ведома. – Роман расправил плечи и, напыжившись, произнес: – Вставши под прапор[24] князя Романа Волынского, воевали мы половцев. Побили их крепко, рухляди всякой, комоней множество, полон великий взяли. Князь Роман со своей дружиной в Галич пошел, а мы с отцом в Константинополь направились. Там-то я языку ромейскому и обучился.
– Погоди, молодец! Так тебе же тогда сколь годков-то было? – хитро прищурился князь.
– Пятнадцать…
– И что, половцев воевал?
– Воевал. Такая у меня на них злоба случилась, что токмо головы половецкие летели в разные стороны, – махнул рукой Роман, будто мечом рубанул.
Сидевшие за трапезным столом гости рассмеялись, улыбнулся и Федор Афанасьевич. Видя, что сыну не очень-то верят, он встал и, приложив руку к сердцу, обратился к князю:
– Дозволь слово молвить?
Всеволод Юрьевич разрешающе кивнул.
– Не прогневайся, князь, на Романа: ростом вышел велик, а умом-то дите еще. Но то, о чем сказывал он сейчас, правда. И половецкие головы крошил, и в Константинополе бывал, и речь их поганая ему ведома. А кроме того, разумеет он речь половецкую, також речь булгар, что на Каме, и Черных Клобуков.
– Ай да молодец, всем хорош! – одобрительно воскликнул князь и, повернувшись к старшему сыну, заметил: – Ты сокрушался, что книги тебе привезли ромейские, а прочитать их некому. Сподобь Романа, он тебе списки с них сделает.
Всеволод Юрьевич, махнув рукой, чтобы Федор сел на место, перевел взгляд на Романа:
– Что же, повеселил ты нас знатно, теперь потешь песней. Знаешь ли сказ об Алеше Поповиче и Тугарине?
– Ведома мне сия песнь.
Роман опустился на лавку, приладил на коленях гусли и осторожно тронул струны.
Из далече-далече из чиста поля Тут едут удалы два молодца. Едут конь о конь, седло о седло, Узду о узду да тосмяную, Да сами меж собой разговаривают: «Куда нам ведь, братцы, уж как ехать будет: Нам ехать, не ехать нам в Суздаль-град, – Да в Суздаль-граде питья много, Да будет добрым молодцам испропиться, Пройдет про нас славушка недобрая; Да ехать, не ехать Чернигов-град, – В Чернигов-граде девки хороши, С хорошими девками спознаться будет, Пройдет про нас славушка недобрая; Нам ехать, не ехать во Киев-град, – Да Киеву-городу на оборону, Да нам, добрым молодцам, на выхвальбу».
Голос лился мягко, чуть подрагивая, завораживал глубиной и искренностью. Трапезники внимали Роману, устремив взоры и чуть подавшись встреч песне. Зримо, образно представали перед слушателями и Киев-град, и князь Владимир с княгинею, и пир честной. Но вот на пиру появляется Тугарин-Змеевич, и голос сказителя становится гневен, струны гуслей звучат глухо, тревожно. Не может смириться Попович с бесчестьем, чинимым Тугарином, вызывает богатырь Змеевича на бой. Звенят гусли, звенит серебром голос Романа, светлеют лица гостей князя, и сам он светлеет.
Да в топоры Олешенька Попович-то Выскакивал из-под гривы лошадиноей, Он машот шалыгой подорожною По Тугариновой-де по буйной головы, – Покатилась голова да с плеч, как пуговица, Свалилось трупье да на сыру землю. Да в топоры Олеша Попович-то Имает Тугаринова добра коня, Левой-то рукой он коня держит, Правой-то рукой да он трупье секет, Рассек-то трупье да на мелку часью, Разметал-то трупье да по чисту полю, Поддел-то Тугаринову буйну голову, Поддел-то Олеша на востро копье, Повез-то ко князю ко Владимиру. Привез-то ко гриденке ко светлоей, Да сам говорил-де таковы речи: «Ты он есь, Владимир стольно-киевской! Буди нет у тя нынь пивна котла – Да вот те Тугаринова буйна голова; Буди нет у тя пивных больших чаш – Дак вот те Тугариновы ясны очи; Будя нет у тя больших блюдищов – Да вот те Тугариновы больши ушища».
Смолк Роман, но очарование песни еще длилось, и тишина торжественная висела в трапезной. Первым нарушил молчание Всеволод Юрьевич. Расправив плечи, будто он сам только что сразился с Тугарином-Змеевичем, великий князь встал из-за стола и направился к Роману. Тот поспешно вскочил. Князь обнял молодца и, отстранившись, впился просветленным взором в его голубые глаза.
– Вельми порадовал ты, Роман, всех нас. Наградил тебя бог немерено: и статью, и силой, и голосом чудным. Да и умом, поди, тож не обидел. А посему быть тебе рядом со мной. Мне такие вои надобны. В благодарность же за песнь жалую чашей ромейской, той, что глянулась. Тебе же, Федор, – повернулся он к своему бывшему меченоше, – торговать товаром всяческим во Владимире и по всей земле володимирской вольно, не платя мыто! Грамоту на то я тебе дам.
Зашумело застолье, дивясь и голосу певца-сказителя, и щедрости княжеской. Давно уже Всеволод Юрьевич не пребывал в столь благостном расположении духа, а потому чаще зазвенели застольные чаши, громче и оживленнее повелись разговоры. В самый разгар пира в трапезную вошел княжеский меченоша Кузьма Ратьшич. Подойдя к князю, он тихо сообщил:
– Прости, великий князь, за плохие вести: опять Рязань бунтует! Вершник[25] от княжича Ярослава на дворе.
– Проводи его в светлицу. Пусть ждет, – также тихо распорядился князь и, высоко подняв золотой кубок с хмельным медом, возвысил голос: – Пьем во славу земли володимирской, во здравие всех живущих на ней!
– Пьем, княже! – дружно откликнулись сотрапезники и разом сдвинули застольные чаши и кубки.