Виктор Мануйлов
Распятие

1. Июль 1974 года. Среда, раннее утро

   Мне приснилось, что я сижу в кабине летчика фронтового бомбардировщика Ил-28 и проверяю работу двигателей. Рукоятки газа уже почти в крайнем переднем положении, самолет дрожит от напряжения и вот-вот сорвется с колодок, а я никак не могу отыскать на приборной доске тахометры, показывающие скорость вращения турбин. Вот "авиагоризонт", вот гирокомпас, вот приборы, показывающие температуру в камерах сгорания, давление воздуха, еще какие-то приборы, назначение которых я позабыл, а тахометров нет как нет. За моей спиной в бессильной ярости ревут двигатели, я вдавливаю тормозные педали до самого некуда, мои глаза мечутся по приборной доске, я уже в панике, потому что… что же я запишу в журнал испытаний? – а чертовы приборы куда-то запропастились. Может, за двадцать лет, что я не служу в авиации, их переставили куда-нибудь в другое место? Может, в кабину штурмана? Но все равно: что же я запишу в журнал?
   И тут Ил медленно переваливается через тормозные колодки и начинает двигаться, все увеличивая и увеличивая скорость разбега. "Но ведь я не умею садиться!" – с ужасом думаю я и… просыпаюсь.
   Я просыпаюсь, я вполне просыпаюсь, а двигатели все ревут и ревут, и рев этот переходит в звуковую истерику. Я отрываю голову от горячей подушки и несколько секунд пялюсь в пространство, ничего не соображая. Мое сердце гулко стучит в ребра, голова тяжелая, тело, кажется, не сдвинуть с места, во рту сухой язык царапает сухое небо.
   Я все еще во власти сна и все еще вижу приборную доску в кабине летчика. Но теперь на ней отчетливо прорисовываются позабытые во сне приборы, и я, успокоившись, начинаю вспоминать режим посадки: пикирование, выравнивание, планирование… Что там еще? Нет, разумеется, без посторонней помощи я бы самолет не посадил. Да нас, механиков, и не готовили к этому, хотя и заставляли зубрить всякие режимы управления самолетом.
   Сон наконец выпускает меня из своих тенет, и до меня доходит, что я пялюсь в стенку, выкрашенную бледно-зеленой краской. Повернувшись на другой бок, вижу полураскрытый рот спящего соседа по номеру, струйку тягучей слюны на подушке, замечаю графин на тумбочке и прямо из горлышка делаю несколько глотков тепловатой воды… отдуваюсь, приподнимаюсь на руке и смотрю в раскрытое настежь окно.
   Там, за окном, по пустынной площади движутся одна за другой три поливальные машины, выбрасывая в стороны обильные струи воды, в которых переливаются яркие красно-зеленые пятна радуги. Квадратная площадь, по которой ползут машины, словно глухим забором окружена невыразительными пятиэтажными зданиями, и звуки, издаваемые машинами, мечутся в этом квадрате, ломаются, распадаются на гул, визг, рев, стон, сливаются снова, взвинчиваясь до истерики, и бьются в стены окружающих площадь домов, не находя выхода.
   Еще нет пяти часов, поливальщики только начали свою работу, неизвестно, сколько она продлится, а я хочу спать. Чертыхаясь, встаю с постели и иду к окну.
   Раннее солнце щедро золотит бетонно-стеклянное здание обкома партии напротив, памятник Ленину с простертой вдаль рукой и верхушки голубых елей вокруг него. День вызревает знойный и душный. Такой же, как и вчера.
   Я плотно закрываю окно и снова ложусь в постель. Однако уже не спится.
   Вчера на банкете по случаю сдачи в эксплуатацию газоперерабатывающего комплекса я перебрал, хотя, видит бог, не хотел этого. Давно не пил – в этом все дело. А еще – жара. Ну, и соседи по столу… люди вроде бы вполне приличные, но как же они старались накачаться сами и накачать меня, словно поставили себе цель не оставить на столе ничего, что там имелось. Не помогло даже то, что я сказал им о своей язве. Наоборот, это лишь подзадорило их.
   – Язва! – воскликнул главный инженер промышленного объединения, краснощекий и красношеий, и подался ко мне своим массивным телом, которое и под одеждой наверняка такое же красное. – Да для язвы водка – самое лучшее лекарство! У меня тесть вылечил свою язву спиртом. Да-да! Пятьдесят грамм сливочного масла и столовая ложка чистого спиритуса ректификатуса. Три раза в день. Месяца три попринимал – и как рукой сняло. Вот курение для язвы – это, действительно, вредно, а водка… Пейте – не сомневайтесь! И побольше масла на хлеб!
   Он пододвинул ко мне тарелку с желтыми жирными завитушками; состроил, переживая за меня, сострадательную гримасу на мясистом лице, словно вместе со мною тянул из рюмки тепловатую жидкость и давился куском хлеба с крестьянским маслом… потом одобрительно покивал головой, довольный своей убедительностью, и налил в рюмки снова. До самых краев.
   И вокруг все пили, чокались или просто возносили рюмки: "Ну, будем!"… и гудели, вздымаясь и опадая, разговоры о том, что вот построили завод, еще будем строить такие же гиганты, что заткнем Европу за пояс, что того нет, этого не хватает, что скорее бы что-то изменилось, хотя никто не знал, что должно измениться и как… – обычные застольные разговоры, которые после четвертой-пятой рюмки меня уже не интересовали. Впрочем, меня подобные разговоры не волнуют и на трезвую голову: одно и то же на любом производстве, в любом конце Союза, стоит лишь собраться вместе двум-трем мужикам старше тридцати лет, будь то просто работяги, производственные инженеры или начальники всех степеней, директора заводов или даже партийные функционеры местного масштаба. Все хотят перемен, все чего-то ждут, но никто не знает, как эти перемены осуществить.
   Еще несноснее, когда в такие разговоры влезают женщины: уши вянут… А сегодняшние разговоры явно рассчитаны на то, что их услышат люди, возглавляющие пиршество: заместитель министра газовой промышленности, первый секретарь обкома, члены государственной комиссии, к которым отношусь и я, ваш покорный слуга. Местным тузам кажется, что "московские гости" всесильны и всевластны, но закоснели в своей столице, обюрократились, ничего не видят и не знают, однако, стоит им внушить свежие мысли, перетянуть их на свою сторону, как у них раскроются глаза, они поймут, как важно что-то изменить и заменить в износившейся государственной машине, а если уж и не столь радикально, то хотя бы выбить из московских чинов капиталовложения и всякие дефицитные материалы.
   Наивные люди.
 
   А за окном все еще безумствуют поливальные машины. В номере духота и запах перегара.
   Я вздыхаю – скорее, по привычке, – сползаю с постели и бреду в ванную, встаю под душ и долго мокну под слабенькой струйкой тепловатой, как и в графине, воды, подставляя под нее то одну часть тела, то другую. "Господи, – думаю я, продолжая вздыхать, – и как тут люди живут? Ни тебе воды вволю, ни продуктов – ну ничего! И живут же…"
   Вытираясь гостиничным махровым полотенцем с жесткими, словно на клею, пупырышками, рассматриваю мутноватый кафель и думаю, что по-настоящему белым он и не может быть, потому что… А черт его знает, почему! Провинция.
   После душа телу моему стало полегче, но на душе муторно: опять не исполнил свой зарок не пить более трех рюмок водки. Безвольная размазня.
   Мой сосед, начальник отдела одного из министерств, замычал во сне, зачмокал сизыми губами и повернулся на спину. Ему лет пятьдесят пять, тело у него белое и гладкое, и руки гладкие и полные, как у женщины (помнится, вчера он с великолепным презрением говорил о входящем в моду "культуризме" и его буржуазной сущности), а кожа на лице дряблая, висит складками. Он тоже вчера перебрал, по лицу его пробегают судороги: скорее всего, досматривает пренеприятнейший сон – что-нибудь из тех снов, когда за тобою гонятся, а ты никак не можешь убежать.
   Я брезгливо отвожу взгляд в сторону и раскрываю местную вечернюю газету.
   На первой странице репортаж о митинге по случаю "пуска", речи секретаря обкома, замминистра и какого-то передовика-рабочего, подборка фотографий. На фото, правда, нет милиционеров в белой форме, которые плотной стеной отгородили трибуну с почетными гостями от доблестных строителей завода, не видно автолавок, возле которых толпится народу больше, чем перед трибуной, не видно, как люди сумками тащат дефицитную колбасу и редкие в этих краях апельсины, как под громкие речи из мощных динамиков напяливают на себя импортные кофты и куртки.
   Нет в репортаже ни слова и о банкете, состоявшемся сразу же после митинга, как нет там ни слова о том, что перед митингом и банкетом так и не были подписаны документы о вводе завода в эксплуатацию – и все потому, что уперся представитель местного комитета по охране окружающей среды: завод, видите ли, сдается в эксплуатацию без очистных сооружений и без фильтрации дымовых выбросов в атмосферу, что в корне де противоречит постановлению партии и правительства…
   Чудак, ей-богу, чудак этот представитель: завод и без подписей и официального открытия уже несколько месяцев гонит продукцию, так нужную стране, которую совсем недавно покупали за рубежом, платя чистым золотом. А он о какой-то там природе. Из-за этого надзирателя за природой, как окрестили его члены правительственной комиссии, торчи теперь в этой дыре неизвестно сколько лишних дней, пока замминистра свяжется с министром, тот – с Косыгиным, а уж Косыгин надавит на комитет по охране, чтобы глава комитета низверг громы и молнии на своего представителя.
   Все эти передряги вряд ли благоприятно отразятся на моей язве – и я с раздражением отбрасываю газету в сторону.
   Что-то пробормотал мой сосед, потом застонал и, открыв глаза, с минуту тупо созерцал потолок – знакомая картина.
   – Доброе утро, Вадим Петрович, – говорю я, стараясь и голосом и улыбкой выразить доброжелательность и оптимизм.
   В глазах Вадима Петровича нечто осмысленное появляется не сразу, и он медленно поворачивает голову в мою сторону.
   – А-а, Сергей Николаевич! – произносит он расслабленным и капризным голосом, словно перед ним не замначотдела министерства, а собственная жена, которая должна видеть его страдания и сочувствовать им. – Да, да, да! Доброе, доброе утро!
   Он кряхтит, трет руками лицо, отдувается, потом садится на постели, спустив белые гладкие ноги и нащупывая ими домашние шлепанцы. Его рыхлое тело колышется, дряблые складки кожи дрожат, будто холодец.
   – И до чего же препакостное состояние, доложу я вам, – ворчит Вадим Петрович.
   В тоне его чувствуется явное превосходство человека, много пожившего и повидавшего, занимающего определенное положение в министерской иерархии, на основании чего считающего своей обязанностью покровительствовать молодым и ниже стоящим.
   – У-ффф! А какие отвратительные сны! Нет, мы положительно не умеем пить. Особенно эти провинциалы… У-фф!.. Я нисколько не удивлюсь, если на заводе после всего этого случится какое-нибудь чепэ. Нисколько не удивлюсь… У-фф!.. И поделом: умей пить!.. О боже, до чего же голова трещит! – И Вадим Петрович, держась за голову обеими руками, шлепает в ванную домашними тапочками, мелькая розовыми пятками и белыми икрами.
   Возвращается он не скоро, ложится, и мы несколько минут лениво обмениваемся с ним впечатлениями о вчерашнем дне.
   – Нет, вы подумайте, как нагло вел себя этот мальчишка, этот… эт-тот надзиратель! – возмущается Вадим Петрович. – Не постеснялся ни замминистра, ни секретаря обкома. Навыдумывали этих комитетов на свою голову, вот и… И не для дела выдумывали, а чтобы на Западе не сказали, что мы такие-сякие…
   – Вы совершенно правы, – соглашаюсь я, даже не задумываясь над словами Вадима Петровича, а скорее по привычке соглашаться с теми, кто стоит выше тебя на служебной лестнице.
   – А вы заметили, – ворчит Вадим Петрович дальше, будто распаляя себя всякими неприятными воспоминаниями, – как вчера суетился директор завода Чернолобов? Пренепреятнейшее зрелище, доложу я вам. Вот так все они – провинциалы: из кожи вон лезут, чтобы угодить, понравиться, пролезть во власть. А выскочит наверх, таким гоголем будет ходить, такую важность на себя напустит, что на стриженой козе не подъедешь. Да-а, люди, доложу я вам…
   Я не отношу к себе замечание Вадима Петровича по части провинциалов – опять же, по привычке не принимать на себя то, что мне не нравится и что не касается меня непосредственно, поэтому не обижаюсь и молчу, хотя тоже не мог не заметить холопской суетливости директора газоперерабатывающего комплекса, плотного, загорелого крепыша с широким скуластым лицом и кустистыми бровями.
   А у Вадима Петровича настроение побрюзжать, и он продолжает в том же духе:
   – И ведь может далеко-онько пойти сей русский лапотный мужичок – вот какая штука. На лицо, как говорится, главные показатели к тому: упорен, аки бык, умеет угождать начальству, как вышколенный официант, циничен, как подвыпившая проститутка… Что еще? Пьянку устроил превосходную. Тут он себя показал молодцом, доложу я вам. Это у нас ценится. А вот жалоб на него со стороны подчиненных многовато, – радуется Вадим Петрович. – Жалуются все… Даже по партийной линии. Мелочишка, конечно, но… мелочишка к мелочишке, как говорится… В ЦК это может не понравиться. Ясно одно, доложу я вам: с подчиненными он не очень считается. Следовательно, рассчитывает долго на этой должностишке не задерживаться, рассчитывает на большее. И наверняка по головам пойдет, у таких людишек, доложу я вам, жалости не отмечено. Да и ума не слишком много.
   Под конец своего долгого монолога Вадим Петрович даже распалился, лицо его порозовело, а голос, утратив сварливость, приобрел некоторые нотки истинного вдохновения. Судя по всему, давать характеристики – его конек, и руку он себе на этом набил основательно.
   Я мычу что-то нечленораздельное: директора я не знаю, первый раз вижу, сказать мне о нем нечего, разве только то, что никакого впечатления он на меня не произвел, как не производят на меня с некоторых пор никакого впечатления те люди, с которыми, как говорится, мне детей не крестить. Чем меньше знаешь, тем спокойнее. А при моей язве спокойствие – самое главное.
   А Вадим Петрович еще не выдохся:
   – Вообще говоря, в последние годы народ пошел серый какой-то, без изюминки, без божьей искры. Одно достоинство: наглость, нахрапистось и готовность любой ценой выполнить указания сверху. При этом никаких нравственных ценностей, никаких идеологических скрепов. Деградация так называемого тонкого слоя – помните, Ленин говаривал? – это, скажу я вам, может дорого обойтись государству и народу. Случись какая передряга, этот тонкий слой переметнется на сторону кого угодно, лишь бы за тем стояла сила…
   Он надолго замолкает, вздыхает, кряхтит, потом, как и я, с отвращением пьет теплую воду. Отдышавшись, продолжает, но нынешних властей предержащих уже не трогает:
   – Да-а, раньше, бывало, нарком вызовет в свой кабинет наркомовских работников, и начинается совещание. И, доложу я вам, каждый имел право голоса, каждый старался внести свою лепту в общее дело, никто не обращал внимания на то, молод ты, или в возрасте… И спрашивали, разумеется. Теперь все не то, и неизвестно, чем это обернется, – заключает он и опять надолго замолкает.
   Молчу и я. Молчу потому, что не знаю, как было раньше, по современным же понятиям раньше – при Сталине – все было хуже, и это, наверное, правда, но спорить мне не хочется. К тому же, Вадим Петрович и меня, судя по всему, относит к нынешней серости, хотя у меня ни наглости, ни нахрапистости нет и в помине. Что до искры божьей, то она давно угасла, и вряд ли мне удастся ее отыскать под наслоениями житейского пепла.
   – Кстати! – вдруг оборачивается ко мне Вадим Петрович, и голос его звучит вполне жизнерадостно, словно он излил из себя всю желчь на директора завода и свое похмелье. – Чем вы сегодня собираетесь заниматься? Какие у вас планы?
   Я заметил, что он редко обращается ко мне по имени-отчеству, точно это для него слишком обременительно, иногда мне кажется, что он вот-вот окликнет меня просто "эй!", из чего я делаю малоутешительный для себя вывод: Вадим Петрович явно считает меня ниже себя по всем чиновничьим показателям, существующим в министерской среде, хотя меня отделяет от него лишь одна должностная ступенька.
   Что ж, это его дело. Я, правда, тоже пытаюсь отвечать ему тем же, однако у меня почему-то не получается так естественно, как у него.
   – Да вот… хотел бы… Хотел бы съездить здесь неподалеку… – говорю я неуверенно, потому что не думал никуда ехать, но проводить время в компании с нудноватым и высокомерным Вадимом Петровичем мне совсем не улыбается. – Служил когда-то в армии неподалеку отсюда. Просто посмотреть, как там теперь все, – добавляю я, чтобы тот не решил, будто меня влекут в мой бывший полк соображения какого-нибудь высшего порядка. – Ностальгия, знаете ли, по молодости, – употребляю я модное словечко, недавно вошедшее в обиход.
   – Да, да, да, понимаю вас, понимаю. Романтика молодости, кто ею не переболел! У меня лет пятнадцать назад тоже случай был… – и Вадим Петрович принимается рассказывать что-то скучное, а я лежу и терплю, делая вид, что внимательно слушаю и что это очень интересно и поучительно: все-таки этот Вадим Петрович – человек со связями и еще очень может пригодиться.
   – … а вы позвоните генеральному директору объединения Чернолобову, – дошло до меня уже нечто практически полезное. – Даст он вам машину – и поезжайте в свою молодость. Хотите, я позвоню?
   – Буду весьма вам признателен, – говорю я, потому что, хотя я и служу с некоторых пор в министерстве, и занимаю приличный пост, и умом понимаю, что могу, как и мои коллеги, вертеть даже такими фигурами, как генеральный директор промышленного объединения, но во мне еще крепко сидит провинциал с его провинциальной узостью взглядов и робостью.
   – У меня с Чернолобовым, – говорит между тем Вадим Петрович, – давние отношения: не раз его выручал, и еще придется, так что мне он не откажет. И потом, одно дело, если вы приедете в свой полк на черной "волге", и совсем другое, если на легкомысленных "жигулях". А еще лучше созвониться с обкомом, чтобы они предупредили, – это произведет впечатление на тамошних военных. А то могут и не пустить: мало ли, скажут, кто у нас служил. Опять же, секреты всякие – на это дело они большие мастера.
   Да, с секретами у нас действительно… Помнится, в одно из дежурств по штабу полка техник-лейтенант Дятлов показал мне папку с грифом "совершенно секретно". В папке той была довольно плохонькая фотокопия карты Союза, выпущенная американцами и напечатанная в какой-то их газете. На этой карте крупной звездочкой был отмечен наш "объект" и много всяких других объектов, о которых я не имел ни малейшего понятия. Показав мне эту совершенно секретную карту, Дятлов воровато оглянулся и снова спрятал ее в сейф, где, к тому же, хранилось личное оружие офицеров нашей эскадрильи. Так я был приобщен к "СС"-материалу, что до сих пор льстит моему самолюбию, хотя и понимаю: глупее некуда.

2. Июль 1974 года. Среда, ближе к полудню

   Из полка в областной центр я ездил несколько раз, и дорога мне запомнилась как серая лента средь буровато-желтых пространств, лишь кое-где прорезаемых жидкими лесопосадками да мертвыми оврагами, ненадолго оживающими по весне. Что-то унылое осталось в моей памяти от этой дороги.
   Между тем, за почти двадцать лет, что я здесь не был, многое переменилось: лесопосадок стало больше – они разбили степь на квадраты, дорога шире и совершеннее, земли почти все распаханы, овраги превращены в пруды, покрытые белой пеной колхозных уток. Да, многое переменилось, но все так же в стороне от дороги дрожало марево и в нем слоилась выжженная солнцем степь.
   А вот и новый завод, который мы вчера обмывали. Он похож на многотрубный корабль эпохи первых броненосцев, готовый к отплытию. Его высоченные прямые трубы выбрасывают буро-лиловые дымы с такой неистовостью, что кажется: еще немного – корабль стронется с места и попрет по степи, давя на своем пути все живое железобетонным корпусом.
   Промелькнул мимо большой щит, броская надпись на котором утверждала, что этот корабль является всесоюзной ударной комсомольской стройкой, хотя строили его и продолжают еще строить в основном "условники", то есть люди, совершившие какие-то незначительные проступки и осужденные "условно", но с непременным отбыванием срока на стройках народного хозяйства; да солдаты строительных батальонов. Ну да бог с ним: всесоюзная так всесоюзная.
   Я удобно откидываюсь на спинку сиденья черной "волги" и пытаюсь думать о том, что ждет меня впереди.
   – Вот здесь самое поганое место, – прерывает мои думы личный шофер главного инженера объединения, человек лет пятидесяти, плотный, с мощными короткими руками. – Как только подует ветер с северо-запада, так не продохнешь. Хоть противогаз надевай. Давайте-ка закроем окошко, – недовольно ворчит он и показывает пальцем на блестящую ручку, крутнув при этом рукой по часовой стрелке для большего моего понимания.
   Я закрыл окно.
   Наша "волга" вкатывала в сизую дымку, которая становилась все плотнее, и в ней уже терялись очертания недалеких холмов, лесопосадок и оврагов. Стало трудно дышать, словно на голову натянули полиэтиленовый мешок. Мой шофер припал к баранке, на спидометре стрелка застыла на цифре "140". Редкие встречные машины тоже выжимали из своих моторов всю их прыть.
   "Эдак и столкнуться недолго", – подумал я с опаской, но промолчал.
   – Счас, счас, – пробормотал шофер. – Шлейф проскочим и можно будет отдышаться.
   Проскочили.
   Я оглянулся: действительно, шлейф. Отсюда хорошо видно, как из торчащих над горизонтом труб, словно из пекла, тянется этот шлейф и теряется вдали, припадая к земле и расползаясь.
   "Слава богу, – думаю я, – степь велика, а там и очистку дымов соорудят. Ничего страшного". И снова принимаюсь размышлять о предстоящей встрече, чувствуя все большее волнение. Однако мысли почему-то уносят меня не вперед, а назад – в прошлое: эта же дорога, и еду я в ту же сторону, но не на "волге", а на "газике" с брезентовым верхом…
3. Май 1956 года, воскресенье, ближе к вечеру.
   "Газик" командира полка полковника Ситникова катит по серому неровному шоссе. За рулем шофер "бати" младший сержант Петька Завидов, рядом с ним майор Смирнов, заместитель командира полка по политчасти, на заднем сиденье – я. Могу хоть у левого окна, хоть у правого, хоть посередке. Впрочем, смотреть не на что: степь да степь кругом. Но настроение у меня – во! – лучше не бывает: мне несколько часов назад лично командующий округом предоставил десятидневный (не считая дороги) отпуск на родину. Скоро я буду в Ростове, увижу мать, сестренку, увижу Нину. Правда, я стал уже подзабывать ее, и последнее письмо отправил ей месяц назад, но и она меня письмами особенно не балует. Да и то сказать: перед армией мы с ней лишь пару раз сходили в кино, да был я у нее на дне рождения. Вот и все. Даже не целовались. Так что я и не знаю, кто она мне – эта Нина. Но другой нет – не обзавелся.
   Вообще, надо признаться, я по этой части большой пентюх. Мой приятель, Юрка Кузнецов, с которым мы вместе призывались, успел к своим девятнадцати годам не только нацеловаться вдоволь, но и еще кое-что. Я ему дико завидую. Но зато я еду в отпуск, а там меня ждет Нина, и встреча с нею наверняка сулит мне как раз то, чем хвастаются в курилке почти все парни. Но я хвастаться не буду. Потому что Нина не из тех, о ком можно трепаться в курилке, пока твой самолет сжигает тонны керосина в зоне полетов. Я не буду ничего рассказывать, потому что у меня с Ниной… потому что я уже почти люблю ее, а когда приеду в Ростов и встречусь с нею, полюблю по-настоящему. И она меня тоже. И все будет хорошо. Потому что я еду в отпуск. И я ликую. И в душе у меня поют птицы, целые хоры всяких птиц.
   Иногда взгляд мой задерживается на зеркале заднего вида, что над ветровым стеклом: в зеркале видна половина круглого лица майора Смирнова, и на этом лице ну нисколечко радости или удовольствия. Даже, пожалуй, наоборот. Так что лучше не смотреть, иначе в птичьем хоре сразу же появляется разлад, а некоторые трели начинают звучать фальшиво.
   "Газик" катит по тряскому шоссе, я то и дело подпрыгиваю и вцепляюсь руками в спинку переднего сиденья, майор Смирнов неодобрительно косится на Петьку Завидова, а тот хмурится и отчаянно крутит баранку из стороны в сторону, объезжая выбоины и колдобины.
   Мы возвращаемся с окружного смотра стенных газет. Я ездил туда как замглавного редактора нашей полковой газеты "Бомбардировщик". Был с нами и главный редактор старший лейтенант Бабич, но он остался в областном центре и вернется завтра. Старший лейтенант получил от командующего округом благодарность, я – отпуск, майор Смирнов – моральное удовлетворение за то, видимо, что воспитал такие дарования. Может, он хотел получить нечто большее, но не получил и поэтому хмурится и не слышит птичьего хора, поющего в моей душе. А может, он обдумывает политическое мероприятие, которое должен провести в масштабе полка по случаю нашей победы на окружном конкурсе.
   Скорее всего, так оно и есть, потому что заместитель командира полка по политической части майор Смирнов из любого факта нашей армейской жизни умудряется делать политические выводы, а потом использовать эти факты и выводы для нашего политического воспитания. Ну, на то он и замполит. Я же снова и снова переживаю событие, от которого увозит меня Петька Завидов, еще раз вспоминаю разговор с командующим округа.
* * *
   Командующий, генерал армии, высокий и седой, со звездой Героя над пестрой дорожкой орденских планок, спадающей почти до пояса, окруженный свитой офицеров, медленно двигался вдоль стендов с газетами, не задерживаясь особо ни перед одной из них. Он молча выслушивал представления офицеров-редакторов, рядом с которыми редко-редко можно было увидеть рядового или сержанта.