Виссарион Григорьевич Белинский
О жизни и сочинениях Кольцова

 
Русский быт —
Увы! – совсем не так глядит,
Хоть о семейности его
Славянофилы нам твердят
Уже давно, – но, виноват,
Я в нем не вижу ничего
Семейного… О старине
Рассказов много знаю я,
И память верная моя
Тьму песен сохранила мне
Однообразных и простых,
Но страшно грустных… Слышен в них
То голос воли удалой.
Все злою долею женой,
Все подколодною змеей
Опутанный, – то плач о том,
Что тускло зимним вечерком
Горит лучина, – хоть не спать
Бедняжке ночь, и друга ждать.
И тешить старую любовь, —
Что ту лучину залила
Лихая старая свекровь…
О, верьте мне: не весела
Картина – русская семья…
Семья для нас всегда была
Лихая мачеха, не мать.
 
А. Григорьев.{1}

   Издавая в свет полное собрание стихотворений покойного Кольцова, мы прежде всего думаем выполнить долг справедливости в отношении к поэту, до сих пор еще не понятому и не оцененному надлежащим образом. Конечно, нельзя сказать, чтобы Кольцов не обратил на себя общего внимания еще при первом появлении своем на литературное поприще; но это внимание относилось не столько к поэту с сильным самобытным талантом, сколько к любопытному феномену. Большею частию в нем видели русского мужичка, который, едва зная грамоте, сам собою открыл и развил в себе способность писать стишки, и притом недурные. Все поняли, что, по таланту, Кольцов выше Слепушкина, Суханова, Алипанова; но не многие поняли, что у него решительно не было ничего общего с этими поэтами-самоучками, как их тогда величали. Впрочем, это естественно, и тут некого винить. Для верной оценки всякого поэта нужно время, и не раз случалось, что даже великие гении в области искусства были признаваемы только потомством. Теперь этого уже не бывает, потому что теперь пустому, но блестящему таланту легче попасть в гении, нежели гению не быть признанным; но и теперь это признание целою массою общества тоже требует времени и обходится не без борьбы. То же самое можно отнести ко всякому замечательному таланту, выходящему из-под уровня обыкновенности.
   Кроме этого обстоятельства, Кольцов явился в то время русской литературы, когда она, так сказать, кипела новыми талантами в новых родах. Едва замолкли поэты, вышедшие по следам Пушкина, как начали появляться романисты, нувеллисты, а потом поэты-стихотворцы, резко отличавшиеся от прежних своим направлением и колоритом. В литературе, молодой и не установившейся, новость возбуждает такое же внимание, как и гениальность, и часто считается за одно с нею, хотя и не надолго. Среди всех этих новостей сам Кольцов возбудил собою внимание, как новость, появившаяся под именем поэта-прасола. Будь он не мещанин, почти безграмотный, не прасол, – его стихотворения, может быть, едва ли были бы тогда замечены. Первые стихотворения Кольцова печатались изредка в разных малоизвестных изданиях. Публика узнала о нем только в 1835 году, когда, в Москве, вышла книжка его стихотворений, в числе восемнадцати пьес{2}, из которых едва ли половина носила на себе отпечаток его самобытного таланта, потому что пора настоящего творчества и полного развития таланта Кольцова настала только с 1836 года. Однакоже внимание, какое обратили на Кольцова многие литераторы и, между ними, Жуковский и сам Пушкин, отозвалось и в публике. Книжка имела успех, и имя Кольцова приобрело общую известность. С 1836 года он постоянно печатал свои стихотворения в журналах: «Современник», «Телескоп», «Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду», «Сыне отечества» (1838), «Московском наблюдателе» (1838–1839), а потом большею частию в «Отечественных записках» и в альманахах: «Утренняя заря» и «Сборник»{3}. Когда даже и большие сочинения, повести и драмы, разбросаны таким образом по разным изданиям, – и тогда публике неудобно составить себе о их авторе определенное понятие; тем более это относится к автору мелких стихотворений, которые, в продолжение почти восьми лет, печатались в разных периодических изданиях. Появляется в журнале новое стихотворение даровитого поэта, производит свой эффект – и, как все в мире, мало-помалу забывается. Иной читатель и хотел бы вновь перечесть его, но для этого надо отыскивать стихотворение в куче журналов; а притом, не всякий помнит, где именно помещено оно, и не всякий имеет возможность доставать старые журналы. Таким образом, общий колорит и характер произведений поэта ускользает от читателей. От времени до времени поэт производит на них впечатление то тем, то другим своим стихотворением, но не общностию, не целостию своей поэзии, которая, – если он поэт с большим дарованием, должна представлять собою особый, самобытный и оригинальный мир действительности.
   Прежде нежели приступим мы к рассмотрению произведений Кольцова, считаем нужным» коснуться некоторых подробностей его жизни. Жизнь Кольцова не богата, или, лучше сказать, вовсе бедна, внешними событиями; но тем богатее история его внутреннего развития и тяжелой борьбы между его призванием и его суровою судьбою.
   Алексей Васильевич Кольцов родился в Воронеже, в 1809 году, октября 2-го{4}. Отец его, воронежский мещанин, был человек не богатый, но достаточный, промышлявший стадами баранов для доставки материала на салотопленные заводы. Одаренный самыми счастливыми способностями, молодой Кольцов не получил никакого образования. Воспитание его предоставлено было природе, как это бывает у нас{5} и не в одном этом сословии. Само собою разумеется, что с ранних лет он не мог набраться не только каких-нибудь нравственных правил или усвоить себе хорошие привычки, но и не мог обогатиться никакими хорошими впечатлениями, которые для юной души важнее всяких внушений и толкований. Он видел вокруг себя домашние хлопоты, мелочную торговлю с ее проделками, слышал грубые и не всегда пристойные речи даже от тех, из чьих уст ему следовало бы слышать одно хорошее. Всем известно, какова вообще наша семейственная жизнь, и какова она в особенности в среднем классе, где мужицкая грубость лишена добродушной простоты и соединена с мещанскою спесью, ломаньем и кривляньем{6}. По счастию, к благодатной натуре Кольцова не приставала грязь, среди которой он родился и на лоне которой был воспитан. Сыздетства он жил в своем особенном мире, – и ясное небо, леса, поля, степь, цветы производили на него гораздо сильнейшее впечатление, нежели грубая и удушливая атмосфера его домашней жизни. Предоставленный самому себе, без всякого присмотра, Кольцов, подобно всем детям любивший бродить босиком по траве и по лужам, чуть было не лишился на всю жизнь употребления ног и долго был болен, так что хотя его впоследствии и вылечили, однако он всегда чувствовал отзывы этой болезни. Только необыкновенно крепкое сложение могло спасти его от калечества или и самой смерти как в этом, так и в других случаях его жизни. Так, например, будучи уже старше шестнадцати лет, он, на всем скаку, упал с лошади, через ее голову, и так сильно ударился тылом о землю, что на всю жизнь остался сутуловатым. Но несмотря на все это, он всегда был здоров и крепок.
   На десятом году Кольцова начали учить грамоте под руководством одного из воронежских семинаристов. Так как грамота ребенку далась и он скоро ей выучился, его отдали в воронежское уездное училище, из которого он был взят, пробывши около четырех месяцев во втором классе: так как он умел уже читать и писать, то отец его и заключил, что больше ему ничего не нужно знать и что воспитание его кончено. Не знаем, каким образом был он переведен во второй класс, и вообще чему он научился в этом училище, потому что как ни коротко мы знали Кольцова лично, но не заметили в нем никаких признаков элементарного образования. Мало того: из примера Кольцова мы больше всего убедились в важности элементарного образования, которое можно получить в уездном училище. При всех его удивительных способностях, при всем его глубоком уме, – подобно всем самоучкам, образовавшимся урывками, почти тайком от родительской власти, Кольцов всегда чувствовал, что его интеллектуальному существованию недостает твердой почвы и что, вследствие этого, ему часто достается с трудом то, что легко усвоивается людьми очень недалекими, но воспользовавшимися благодеяниями первоначального обучения. Так, например, он очень любил историю, но многое в ней было для него странно и дико, особенно все, что относилось до древнего мира, с которым необходимо сблизиться в детстве, чтобы понимать его. Для всякого, кто в уездном училище прошел хоть Кайданова историю, незаметно делаются как будто родственными имена героев древности. Древняя жизнь и древний быт так не похожи на нашу жизнь и наш быт, что только через науку, в лета детства, можем мы освоиваться с ними и привыкать находить их возможными и естественными. Вследствие этого же недостатка в элементарном образовании Кольцов, при всей глубокости и гибкости своего эстетичеекого вкуса, не мог понимать «Илиады», хотя и не раз принимался читать ее в переводе Гнедича, – между тем как Шекспир восхищал его даже в посредственных и плохих переводах, и он с жадностию собирал, читал и перечитывал их. Что он не много вынес из уездного училища, хотя и пробыл четыре месяца даже во втором классе, – это всего яснее видно из того, что он не имел почти никакого понятия о грамматике и писал вовсе без орфографии.
   Несмотря на то, с училища началось для Кольцова пробуждение его интеллектуальной жизни: он начал пристращаться к чтению. Получаемые от отца деньги на игрушки он употреблял на покупку сказок, и «Бова Королевич» с «Ерусланом Лазаревичем» составляли его любимейшее чтение. На Руси не одна одаренная богатою фантазиею натура, подобно Кольцову, начала с этих сказок свое литературное образование. Охота к сказкам всегда есть верный признак в ребенке присутствия фантазии и наклонности к поэзии, – и переход от сказок к романам и стихам очень естественен: те и другие дают пищу фантазии и чувству, с тою только разницею, что сказки удовлетворяют детскую фантазию, а романы и стихи составляют потребность уже более развившейся и более подружившейся с разумом фантазии. Но вот особенная черта, обнаружившая в Кольцове не только пассивную и воспринимающую, но и деятельную фантазию: читая сказки, он почувствовал охоту составлять самому что-нибудь в их роде. Но так как тогда он еще не имел привычки поверять бумаге все, что ни приходило ему в голову, то его неясные самому ему авторские порывания и остались в одних мечтах.
   Десятилетний Кольцов взят был из училища отцом своим для того, чтобы помогать ему в торговле. Он брал его с собою в степи, где, в продолжение всего лета, бродил его скот; а зимою посылал его с прикащиками на базары для закупки и продажи товара. Итак, с десятилетнего возраста Кольцов окунулся в омут довольно грязной действительности; но он как будто и не заметил ее: его юной душе полюбилось широкое раздолье степи. Не будучи еще в состоянии понять и оценить торговой деятельности, кипевшей на этой степи, – он тем лучше понял и оценил степь и полюбил ее страстно и восторженно, полюбил ее как друга, как любовницу.
 
Степь раздольная
Далеко вокруг,
Широко лежит,
Ковылем-травой
Расстилается!
Ах, ты степь моя,
Степь привольная,
Широко ты, степь,
Пораскинулась,
К морю Черному
Понадвинулась!{7}
 
   Многие пьесы Кольцова отзываются впечатлениями, которыми подарила его степь: «Косарь», «Могила», «Путник», «Ночлег чумаков», «Цветок», «Пора любви» и другие. Почти во всех его стихотворениях, в которых степь не играет никакой роли, есть что-то степное, широкое, размашистое и в колорите и в тоне. Читая их, невольно вспоминаешь, что их автор – сын степи, что степь воспитала его и взлелеяла. И потому ремесло прасола не только не было ему неприятно, но еще и нравилось ему: оно познакомило его с степью и давало ему возможность целое лето не расставаться с нею. Он любил вечерний огонь, на котором варилась степная каша; любил ночлеги под чистым небом, на зеленой траве; любил иногда целые дни не слезать с коня, перегоняя стада с одного места на другое. Правда, эта поэтическая жизнь была не без неудобств и не без неудовольствий, очень прозаических. Случалось целые дни и недели проводить в грязи и слякоти, на холодном осеннем ветру, засыпать на голой земле, под шум дождя, под защитою войлока или овчинного тулупа. Но привольное раздолье степи, в ясные и жаркие дни весны и лета, вознаграждало его за все лишения и тягости осени и дурной погоды.
   Расставаясь с степью, Кольцов только менял одно наслаждение на другое: в городе его ожидали сказки и товарищи. Симпатичная натура его рано открылась для любви и дружбы. Бывши еще в училище, он сблизился с мальчиком, ровесником ему по летам, сыном богатого купца. Стихотворение «Ровеснику» написано Кольцовым, кажется, этому первому другу его юности{8}. Сблизила его с ним страсть к чтению, которая в обоих них была сильна. У отца приятеля Кольцова было много книг, и друзья пользовались ими свободно, вместе читая их в саду. Кольцов даже брал их и на дом. Правда, эти книги были не что-нибудь дельное, а романы Дюкре-дю-Мениля, Августа Лафонтена и подобных им; но если для впечатлительной, одаренной сильною фантазиею натуры и сказки о Бове и Еруслане могли служить нравственным будильником – то естественно, что эти романы еще более не могли не быть ей полезными. Больше всего полюбились Кольцову из этих книг «Тысяча и одна ночь» и «Кадм и Гармония» Хераскова, особенно первая. И не мудрено: арабские сказки созданы для того, чтобы пленять и очаровывать впечатлительное воображение детей и младенчествующих народов. Тогда русские простонародные сказки потеряли для Кольцова всю свою цену: это был с его стороны первый шаг вперед на пути развития. Ему уже не хотелось сочинять сказок: романы овладели всем существом его, и, разумеется, у него родилось желание самому произвести что-нибудь в этом роде; но это желание опять осталось при одной мечте.
   Таким образом, между степью с баранами и чтением с приятелем провел Кольцов три года. В это время ему суждено было в первый раз узнать несчастие: он лишился своего друга, умершего от болезни. Горесть Кольцова была глубока и сильна; но он не мог не утешиться скоро, потому что был еще слишком молод и в нем было слишком много жизни, стремления и отзыва на призывы бытия. Чтение сделалось его прибежищем от горести и утешением в ней. После его приятеля ему осталось несколько десятков книг, которые он перечитывал на свободе, и в городе, и в степи. До сих пор он не читал стихов и не имел о них никакого понятия. Вдруг, нечаянно покупает он на рынке, за сходную цену, сочинения Дмитриева. В восторге от своей покупки, бежит он с нею в сад и начинает петь стихи Дмитриева. Ему казалось, что стихи нельзя читать, но должно их петь: так заключал он по песням, между которыми и стихами не мог тотчас же не заметить близкого сходства. Гармония стиха и рифмы полюбилась Кольцову, хотя он и не понимал, что такое стих и в чем состоит его отличие от прозы. Многие пьесы он заучил наизусть, и особенно понравился ему «Ермак»{9}. Тогда пробудилась в нем сильная охота самому слагать такие же звучные строфы с рифмами; но у него не было ни материала для содержания, ни умения для формы. Однакож материал вскоре ему представился, и он по-своему воспользовался им для первого опыта в стихах. Тогда ему было 16 лет. Одному из его приятелей приснился странный сон, повторившийся три ночи сряду. В молодые лета всякий сколько-нибудь странный или необыкновенный сон имеет для нас таинственное и пророческое значение. Приятель Кольцова был сильно поражен своим сном и рассказал его Кольцову, чем и произвел на него такое глубокое впечатление, что тот сейчас же решился описать его стихами. Оставшись один, Кольцов засел задело, не имея никакого понятия о размере и версификации; выбрал одну пьесу Дмитриева и начал подражать ее стиху. Первые стихов десяток достались ему о большим трудом, остальные пошли легче, и в ночь готова была пречудовищная пьеса, под названием «Три видения», которую он потом истребил, как слишком нелепый опыт. Но как ни плох был этот опыт, однакож он навсегда решил поэтическое призвание Кольцова: после него он почувствовал решительную страсть к стихотворству. Ему хотелось и читать чужие стихи и писать свои, так что с этих пор он уже неохотно читал прозу и стал покупать только книги, писанные стихами. Так как в Воронеже и тогда существовала небольшая книжная лавка, то на деньги, которые иногда давал ему отец, Кольцов скоро приобрел сочинения Ломоносова, Державина, Богдановича. Он продолжал писать, стараясь подражать этим поэтам в механизме стиха; но вот горе: ему некому было показывать своих опытов, не с кем было советоваться на их счет, а, между, тем советник ему был необходим, – и он решился обратиться за советами к воронежскому книгопродавцу, наивно предполагая, что кто торгует книгами, тот знает и толк в книжном деле, и принес ему «Три видения» и другие свои пьесы. Книгопродавец был человек необразованный, но не глупый и добрый; он сказал Кольцову, что его стихи кажутся ему дурными, хоть он и не может ему объяснить, почему именно; но что если он хочет научиться писать хорошо стихи, то вот поможет ему книжка «Русская просодия, изданная для воспитанников благородного университетского пансиона». Видно, какой-то инстинкт сказал этому книгопродавцу, что он видит перед собою человека не совсем обыкновенного, и, видно, его тронуло страстное юношеское стремление Кольцова к стихотворству: он подарил ему «Русскую просодию» и предложил ему безденежно давать книги для прочтения{10}. Нечего и говорить о радости Кольцова: он приобрел книгу, которая должна посвятить его в таинства стихотворства и дать ему возможность самому сделаться поэтом, и сверх того, у него очутилась под руками целая библиотека! Это было для него счастием, блаженством! Он избавился от необходимости перечитывать одни и те же книги; целый новый мир открылся перед ним, и он бросился в него со всем жаром, со всею жадностью нестерпимого голода и без разбору пожирал чтением и хорошее, и дурное. Книги, которые ему особенно нравились, он, по прочтении, покупал, и его небольшая библиотека скоро обогатилась сочинениями Жуковского, Пушкина, Дельвига.
   Таким образом, в раздолье этого чтения и в попытках на стихотворство прошло пять лет. Кольцов достиг семнадцатилетнего возраста, и тогда с ним совершилось событие, имевшее могущественное влияние на всю жизнь его. Мы уже говорили, что Кольцов принадлежал к числу тех страстных организаций, которые рано открываются для всех симпатий сердца, для любви и дружбы в особенности. До сих пор это были чувства и привязанности хотя жаркие, но детские: теперь настала пора чувств и привязанностей другого рода. В семейство Кольцова вошла молодая девушка, в качестве служанки. Несмотря на низкое звание, она получила от природы все, чем можно было потрясти в основании такую сильную и поэтическую натуру, какова была натура Кольцова. И его чувство не осталось без ответа. Не знаем, долго ли продолжалась эта связь; но знаем, что она не была шалостью или легким безотчетным чувством, впервые пробудившеюся потребностию молодой кипящей крови. Нет, это была страсть глубокая и сильная, влияние которой Кольцов чувствовал всю жизнь свою. Он не только любил, он уважал, свято чтил предмет своей любви, в котором нашел свой осуществленный идеал женщины, еще не мечтая об идеалах и не ища их. Но эта связь, составлявшая жизнь и блаженство молодого поэта, не нравилась его семейству и даже беспокоила его. Известное дело, что в этом сословии первое задушевное желание отца состоит в том, чтобы поскорее женить своего сына на каком-нибудь размалеванном белилами, румянами и сурьмою болване с черными зубами и хорошим, соответственно состоянию семьи жениха, приданым. Связь Кольцова была опасна для этих мещанских планов, не говоря уже о том, что в глазах диких невежд, простодушно и грубо чуждых всякой поэзии жизни, она казалась предосудительною и безнравственною{11}. Надо было разорвать ее во что бы ни стало. Для этого воспользовались отсутствием Кольцова в степь, – и когда он воротился домой, то уже не застал ее там… Это несчастие так жестоко поразило его, что он схватил сильную горячку. Оправившись от болезни и призанявши у родных и знакомых деньжонок, он бросился, как безумный, в степи разведывать о несчастной. Сколько мог, далеко ездил сам), еще дальше посылал преданных ему за деньги людей. Не знаем, долго ли продолжались эти розыски; только результатом их было известие, что несчастная жертва варварского расчета, попавшись в Донские степи, в казачью станицу, скоро зачахла и умерла в тоске разлуки и в муках жестокого обращения…{12}
   Эти подробности мы слышали от самого Кольцова в 1838 году. Несмотря на то, что он вспоминал горе, постигшее его назад тому более десяти лет, лицо его было бледно, слова с трудом и медленно выходили из его уст, и, говоря, он смотрел в сторону и вниз… Только один раз говорил он с нами об этом, и мы никогда не решались более расспрашивать его об этой истории, чтоб узнать ее во всей подробности; это значило бы раскрывать рану сердца, которая и без того никогда вполне не закрывалась…
   Эта любовь, и в ее счастливую пору и в годину ее несчастия, сильно подействовала на развитие поэтического таланта Кольцова. Он как будто вдруг почувствовал себя уже не стихотворцем, одолеваемым охотою слагать размеренные строчки с рифмами, без всякого содержания, но поэтом, стих которого сделался отзывом на призывы жизни, грудь которого носила в себе богатое содержание для поэтических излияний. Пьесы: «Если встречусь с тобой», «Первая любовь», «К ней» («Опять тоску, опять любовь»), «Ты не пой, соловей», «Не шуми ты, рожь», «К милой», «Примирение», «Мир музыки» и некоторые другие явно относятся к этой любви, которая всю жизнь не переставала вдохновлять Кольцова. Натура Кольцова была крепка и здорова физически и нравственно. Как ни жесток был удар, поразивший его в самое сердце, но он вынес его, не закрыл глаз своих на природу и жизнь, не оглох к их обаятельным призывам, не ушел внутрь себя, не забился в какие-нибудь сладковато-мистические{13} утешения, как это делают после несчастия нравственно слабые натуры. Нет, он взял свое горе с собою, бодро и мощно понес его по пути жизни, как дорогую, хотя и тяжелую ношу, не отказываясь в то же время от жизни и ее радостей. В своем поэтическом призвании увидел он вознаграждение за тяжкое горе своей жизни и весь погрузился в море поэзии, читая и перечитывая любимых поэтов, и по их следам, пробуя сам извлекать из своей души поэтические звуки, которыми она была переполнена. К тому же, он уже не имел больше надобности носить свои стихотворения на суд к книгопродавцу, потому что нашел себе советника и руководителя, какого давно желал и в каком давно нуждался. И когда постигла его утрата любви, у него, как бы в вознаграждение за нее, остался друг. Это был человек замечательный, одаренный от природы счастливыми способностями и прекрасным сердцем. Натура сильная и широкая, Серебрянский, будучи семинаристом, рано почувствовал отвращение к схоластике, рано понял, что судьба назначила ему другую дорогу и другое призвание{14}, и, руководимый инстинктом, он сам себе создал образование, которого нельзя получить в семинарии. В его натуре и самой судьбе было много общего с Кольцовым, и их знакомство скоро превратилось в дружбу. Дружеские беседы с Серебрянским были для Кольцова истинною школою развития во всех отношениях, особенно в эстетическом. Для своих поэтических опытов Кольцов нашел себе в Серебрянском судью строгого, беспристрастного, со вкусом и тактом, знающего дело. В послании к нему (написанном неизвестно в котором году – должно быть между 1827 и 1830), Кольцов говорит: