Почти все это можно видеть и между людьми на Востоке: торговля детьми (особенно дочерьми) – один из главнейших промыслов у некоторых азиатских племен. Где нет любви, там нет и взаимной доверенности, а узы родства там только увеличивают взаимную недоверчивость, ибо личные интересы родных чаще всего сталкиваются враждебно. Сила личного самохранения не может ослабевать или усыпляться от родства, если любовь не освобождает от подозрения и страха. В Европе власть родительская основана на праве любви сознательной и разумной, вышедшей из любви естественной; и потому в Европе право родства утрачивает всю силу свою, как скоро перестает опираться на право любви. Об исключениях говорить нечего; но можно почитать общим правилом, что отец не имеет права жаловаться на дурных детей, потому что только у дурных родителей могут быть дурные дети. А так как отношения столь близких между собою людей, как родные, не могут быть предметом верного и непогрешительного суда посторонних, то эти отношения и приведены в общие и законные формы. Закон смотрит только на внешнее, на форму, на приличие, не позволяя себе проникать во внутреннее, которое передает в высшую инстанцию – в судилище совести. И потому гражданский закон в Европе требует от детей только внешнего уважения к родителям, но не любви, для которой нет гражданских законов. С другой стороны, права родителей над детьми ограничены общественным мнением; в известные лета дети становятся полными господами своей участи и своих поступков. И потому в Европе можно видеть примеры, как дети судятся с своими родителями или родители с детьми; но только в Азии можно видеть примеры детоубийства и отцеубийства; в Европе те и другие – чудовищные и редкие исключения.
   Сознание азиатца спит, ибо заключено в магическом кругу младенческой естественности, непосредственности. Мысль его преимущественно проявляется в религиозной сфере; но и тут далее естественного пантеизма она не восходила. Исключение остается за одними евреями, которым высшая воля поручила хранение сокровища, цены которого они сами не умели ценить. Поэтому и христианство могло развиться только в Европе. Но в исламизме Азия увидела полное выражение своего духа. «Ни о чем не думай, ибо за тебя думает святая книга; наслаждайся чувственными удовольствиями и властью, если предопределение даст тебе их; погибай без ропота, ибо так написано на деках предопределения; губи без смущения, ибо так написано на деках предопределения твоей жертвы» – вот основание исламизма{18}. Коран предписывает любовь к ближнему, гостеприимство; высшим блаженством называет он созерцание бесконечных совершенств аллаха; но эта любовь к ближнему уничтожается понятием о предопределении и простирается только на правоверных, а не на поганых джяуров, которых истинный мусульманин должен фанатически ненавидеть; но это созерцание божеских совершенств переходит в дремоту души, утомленной чувственностию, и в бессмысленную формалистику, которая предписывает известное число повторений «нет бога, кроме бога» и пр., намазы{19} и т. п.
   Основание всех религий, возникших в Азии (кроме одной – единой, безусловной и божественной), есть физический пантеизм (всебожие), или обожествление субстанциальных сил природы. Как скоро этот пантеизм истощает все свое содержание и от природы должен возвыситься до духа, – он тотчас же и уничтожается, впадая в отвлеченные случайности и мертвый формализм. Он движется, но в ограниченной сфере самого себя, или, лучше сказать, кружится на одном месте, а не движется от исходного пункта своего вдаль по прямой линии. По крайней мере в индийском пантеизме были видоизменения, была борьба сект, были свои секты, тогда как исламизм явился чем-то определенным, без всякой возможности даже кружения, не только развития, – в стоячей и мертвенной неподвижности. Отвергши, по-видимому, всякий формализм служения, всякое чувственное представление божества, и чрез то, по-видимому, став исповеданием в духе, – он в существе своем тот же индийский пантеизм, то же робкое обожествление природы, а не духа, только более ограниченное и уже совершенно непосредственное и бессознательное. Это самые крепкие оковы для ума человеческого; это самый мягкий и роскошный диван для его лени и усыпления. Исламизм нисколько не допускает в себя элемента свободного и разумного мышления; от этого дикий фанатизм и ожесточенное невежество есть его опора, сила и характер. Поэтому же самому неподвижность есть условие исламизма; он сгниет и разрушится действием собственного гниения, но не изменится, не обновится, не примет в себя новых элементов. Он предлагает свои догматы и законы как повеления, а не как истины на основании каких бы то ни было доказательств. После сего, удивительно ли, что христианство не могло укорениться на Востоке: оно убеждает, а не порабощает, оно отвергло материю и поставило над нею духа святого, который есть любовь и разум…
   Та же неподвижность и в общественном быте азиатцев. Условия его немногосложны и просты, как условия стад и табунов: соединенные родственным инстинктом, животные спокойно пасутся, не мешая друг другу; а когда в них разыграются страсти, то решают действительность прав своих превосходством силы, крепостию рог и копыт. Право возмездия – древнейшее из всех прав, потому что оно самое «естественное право». Христианство отвергло его с особенною энергиею; но это потому, что христианство было освобождением человечества от оков грубой естественности. Для азиатца право личности – не в законе, а в кинжале; его обидели, кровь закипела – и кинжал в груди оскорбителя; убийца не всегда даже и хлопочет о спасении: если на деках предопределения не написано умереть ему от казни, его не казнят, а написано – ничем не спастись. Судилищ и судейской процедуры азиатец не терпит: суд совершается в доме судьи, решение зависит не от силы и разума закона, а от мудрости судьи. Тут же и благодетельная фалака{20}, а если нужно, и виселица – дело только в петле, виселицею же может служить первое попавшееся на глаза окно мирного гражданина. Азиатец лучше хочет быть невинно бит по пятам палками, повешен, посажен на кол, только чтоб сию же минуту, без проволочки, – чем подвергаться судебному следствию, которое лишило бы его возможности сидеть поджав ноги, делать кейф или творить намаз. Турок от искреннего сердца дивится глупости неверных франков, проклятых джяуров, которые, попавшись под суд, хотят, чтоб их судили, и не требуют того, чтоб их поскорее отколотили по пятам или посадили на кол.
   Однообразна частная жизнь азиатцев. Это – или дикие оргии грубой чувственности, или молчаливая беседа гостей, прерываемая изредка вежливым вопросом: «Каково состояние вашего мозга?» и не менее деликатным ответом: «Оно сладко, как сахар». Наскучив наконец сидеть поджав под себя ноги и курить заветный кальян, или прокурившись до последней крайности, – мусульманин, бывало, снимал с стены свою дамасскую саблю и с диким бешенством вторгался в пределы франков, грабил Сербию, Венгрию, Польшу, полуденную Россию; а насытившись боевою тревогою и разжившись военным грабежом, снова садился под тень спокойствия, на ковер наслаждения и погружался в созерцание божества, повторяя: «Нет бога, кроме бога, и Мухаммед пророк его», – и разве только для невинного рассеяния рубил головы рабам своим и бросал в море мешки с своими женами. Прекрасная жизнь! Она вся в чувстве – мятежный разум не смеет и издалека подойти к ней, чтоб смутить ее животное блаженство!..
   Неподвижность и окаменелость слиты с Азиею, как душа с телом. Какова она была за несколько тысячелетий до рождества Христова, такова и теперь, и так пребудет всегда, если Европа не подломит оснований ее непосредственного состояния и не преобразует ее христианством. В Азии нет ни науки, ни искусства, а есть, вместо их, предание и обычай. Нигде не льется столько крови, как в Азии, нигде люди не режутся так много, как в Азии, – и все-таки там нет военного искусства! Победу дает случай, слепой случай, а не ум, не искусство и не всегда даже превосходство в силе. В самом деле, если не случайность, то тут часто участвует вдохновение, власть минуты. В Европе храбрость храбростию, одушевление одушевлением – а математический, прозаический расчет своим чередом. Европеец умеет помирить вдохновение с рассудком, азиатец весь в распоряжении минутного расположения духа, которое и в массах, как и в человеке, часто зависит от одной случайности. Правда, Китай служит как бы исключением из этого правила; но это только кажется так: иначе отчего же бы все его изобретения стали на полдороге, все учреждения окаменели при возникновении своем, и он сам – трехмесячный ребенок с седыми волосами, с желтою, морщиноватою, как печеное яблоко, кожею, с сгорбленным станом?.. Скажут, что сами китайцы всеми мерами поддерживают самое безусловное status quo[2] в своем государстве, поняв, что оно только этим и может существовать. Глубок же источник жизни в том государстве, которое при отступлении от условий старинного своего быта, приемля новые открытия и обычаи, должно разрушиться, как набальзамированный и хорошо сбереженный труп в свинцовом гробе разрушается от прикосновения к нему воздуха!..
   И вот Азия! Знаем, что мы тут ничего нового о ней не сказали; но не та была и цель наша: нам нужно было только напомнить читателю уже известное всем об Азии, чтобы он, при чтении этой статьи, не выпустил из вида, что такое для человека, народа и человечества пребывание в так называемой естественной непосредственности сознания.
   Еще менее можем сказать мы нового о Европе касательно ее противоположности с Азиею; но и это не цель наша: нам опять нужно только привести для соображения читателю две-три самые резкие черты; собственная его проницательность дополнит остальное.
   Еще во времена язычества, в древнем мире, характер Европы был противоположен характеру Азии. Противоположность эта состояла в нравственной движимости и изменяемости Европы, которых причина заключалась в вечном усилии европейских народов силою сознания посредствовать с собою все отношения свои К миру и жизни. Воспользовавшись чувством и вдохновением, как моментом развития, как необходимым элементом жизни, европеец издревле дал полную волю своей мыслящей способности, судительной и анализирующей силе своего ума, привел в движение свой рассудок, разрывающий полноту всякой непосредственности. Созерцание помирил он действием и в созерцании своей деятельности нашел свое высочайшее блаженство, – и деятельность его состояла в том, чтоб беспрестанно вносить в жизнь свои идеалы и осуществлять их в этой жизни. Для грека жить значило мыслить: другой жизни не понимал он. Его верование было тот же пантеизм, но не отвлеченный и неподвижный, а распавшийся на множество живых и прекрасных божественных личностей. Грек всегда предчувствовал больше, чем понимал: доказательство – воздвигнутый им в афинском храме алтарь богу неведомому{21}. Грек диалектически пережил свое верование, дошел до точки, где оно стало знанием. Он перепробовал все формы жизни общественной и гражданской; он принадлежал и семейству, но жил на площади, в храмах, в мастерских художников, в садах академий и лицеев, слушая ораторов и философов; конец его внутренней жизни был концом и его политического существования. Суровый римлянин развил своим политическим существованием идею права, основанного на авторитете чистого мышления, отвлеченного рассудка. Для римлянина легче было увидеть себя ложно обвиненным и несправедливо осужденным, нежели оправданным не по форме суда, не на основании закона, а по произволу судящих. Закон для него был не преданием и не обычаем, но сознанием, – и вместе с развитием его сознания развивалось и его право, так что, не зная истории Рима при каких-нибудь Горациях и Куриациях{22}, нельзя знать, откуда и как явилось то или другое узаконение при том или другом императоре до Юстиниана. Развив вполне отвлеченное понятие положительного права, Рим совершил свое назначение, изжил всю свою жизнь, – и его история, от эпохи собрания законов в кодексы до падения от мечей варваров, есть журнал смертельной болезни, который врач ведет, наблюдая Своего пациента до последней его минуты. Христианство возродило Европу и дало ей неизживаемый запас жизни. Не будем говорить о рыцарстве, об обожании женщины, о возникновении городов и среднего сословия, словом, о всех этих изменениях, вследствие которых варварский Север стал в главе человечества и постыдил своим духовным развитием образованный Юг. Что общего между полудиким норманнским рыцарем, с ног до головы закованным в железо, ломающим копье в честь своей дамы, и Наполеоном в сером сюртуке, с маленькою шпагой? Что общего между презираемым мещанином средних веков, который еще не забыл боли от ошейника, и между могучим банкиром Ротшильдом? Что общего между монахом средних веков, в тишине кельи, при свете лампы, писавшим свои простодушные хроники, и профессором нашего времени, с кафедры критически рассматривающим наивную летопись монаха? Что общего между алхимиком средних веков, таинственно, с опасностию подвергнуться пытке и сожжению за колдовство, отыскивавшим философский камень, и Кювье, Жоффруа де Сент-Илером, Гумбольдтом, открыто, перед всем человечеством совлекающими с природы таинственные ее покровы? Что общего между бродячим трубадуром средних веков, украшавшим своими песнями пиры царей, и между поэтом новейшей Европы, или гонимым от общества, или носившим ливрею знатных бар, и наконец – между Байронами, Гете, Шиллерами, Вальтер Скоттами – этими гордыми властелинами нашего времени? – Что общего? – Ничего! Однако ж все эти противоположности – не иное что, как крайние звенья одной и той же великой цепи духовного развития и цивилизации. Самое непостоянство мод в платье и мебели выходит в Европе из глубокого начала движущейся и развивающейся жизни и имеет великое значение. Год для Европы – век для Азии; век для Европы – вечность для Азии. Все великое, благородное, человеческое, духовное взошло, выросло, расцвело пышным цветом и принесло роскошные плоды на европейской почве. Разнообразие жизни, благородные отношения полов, утонченность нравов, искусство, наука, порабощение бессознательных сил природы, победа над матернею, торжество духа, уважение к человеческой личности, святость человеческого права, – словом, все, во имя чего гордится человек своим человеческим достоинством, через что считает он себя владыкою всего мира, возлюбленным сыном и причастником благости божией, – все это есть результат развития европейской жизни. Все человеческое есть европейское, и все европейское – человеческое…
   Россия не принадлежала, и не могла, по основным элементам своей жизни, принадлежать к Азии: она составляла какое-то уединенное, отдельное явление; татары, по-видимому, должны были сроднить ее с Азиею; они и успели механическими внешними узами связать ее с нею на некоторое время, но духовно не могли, потому что Россия держава христианская. Итак, Петр действовал совершенно в духе народном, сближая свое отечество с Европою и искореняя то, что внесли в него татары временно азиатского.
   Обратимся теперь к творениям, подавшим нам повод к этим мыслям. Вот книга Кошихина «О России в царствование Алексия Михайловича». Но сперва нам следует дать читателям сведение об авторе этой книги.
   Г-н Соловьев, профессор Александровского университета{23}, во время своего путешествия по Швеции в 1837 году, узнал, что в Стокгольмском государственном архиве хранится рукопись, которая содержит в себе описание России при царе Алексие Михайловиче и которая есть перевод с оригинального русского сочинения, принадлежащего подьячему Посольского приказа Кошихину. В скором времени г. Соловьеву удалось отыскать и самый подлинник, хранившийся в библиотеке Упсальского университета. К заглавию этой рукописи есть приписка: «Григорья Карпова Кошихина, Посольского приказа подъячего, а потом Иваном Александровичем Селицким зовимого, работы в Стокхолме 1666 и 1667». В предисловии к шведскому переводу рукописи Кошихина находятся некоторые известия о жизни ее автора. Кошихин служил в Посольском приказе, был неоднократно употребляем для письмоводства при дипломатических сношениях с иностранными дворами и ездил гонцом в Стокгольм. Князь Ю. А. Долгорукий, сменивший прежних начальников Кошихина, князей Черкасского и Прозоровского, потребовал от Кошихина, чтоб он сделал ложный донос на своих бывших начальников. Благородный подьячий, не чувствуя себя в состоянии выполнить такое дело и вместе с тем ожидая всего от мести, бежал в Польшу (около 1664 года), где скрывался под именем Селицкого, потом странствовал в Пруссии и был в Любеке, после чего, пробравшись в Лифляндию, предался покровительству рижского генерал-губернатора Гельмфельдта, который исходатайствовал ему дозволение на свободное пребывание в Швеции. Прибыв в Швецию в 1666 году, Кошихин, по требованию государственного канцлера графа Магнуса Делагарди, окончил свое сочинение «О России», начатое им вскоре по побеге из-под Смоленска. Кошихин был казнен в Стокгольме за убиение своего хозяина Анастасиуса, совершенное в нетрезвом виде, в ссоре по подозрению в любовной связи с его (?) женою{24}.
   Рукопись Кошихина издана Археографическою комиссиею, под редакциею почтенного члена ее г. Бередникова.
   Следующие выписки из книги Кошихина дадут читателям лучшее понятие о самой книге.
   Вот как вступали в брак русские цари:
   …А вшед в церковь, царь и царевна станут середи церкви, близко олтаря, и постелют под них, на чом стояти обьяри золотой сколько доведется, и с одну сторону царя держит под руку дружка, а царевну сваха; и протопоп, устрояся во одеяние церковное, начнет их венчати по чину, и в то время царевну открывают; и возлагает на них протопоп венцы церковные, а по венчании подносит им из единого сосуда пити вина французского красного, и снимет с них церковные венцы, и взложит на царя корону. И потом протопоп поучает их, как им жити: жене у мужа быти в послушестве и друг на Друга не гневатися, разве некия ради вины мужу поучити ея слегка жезлом, занеже муж жене яко глава на церкве, и жили бы в чистоте и в богобоязни, неделю и среду и пяток и все посты постили, и господьския праздники и в которые дни прилучится празнотети апостолом и евангелистом и иным нарочитым святым греха не сотворили, и к церкве божией приходили и подаяние давали, и со отцем духовным спрашивались по часту, той бо на вся блага научит. А соверша протопоп поучение, царицу возмет за руку и вдаст ю мужеви, и велит им меда себя учинити целование, и по целовании царицу покроют и потом протопоп и свадебный чин царя и царицу поздравляют венчався
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   А как начнет царь с царицею опочивать, в то время конюшей ездит около той полаты на коне, вымя меч наголо, и близко к тому месту никто не приходит; и ездит конюшей во всю ночь до света. И испустя час боевой, отец и мать, и тысяцкой, посылают к царю и к царице спрашивати о здоровье. И как дружка приходя спрашивает о здоровье, и в то время царь отвещает, что в добром здоровье, будет доброе между ними совершилось; а ежели не совершилось, и царь приказывает приходить в другой ряд, или в третей, а дружка потому ж приходит и спрашивает. И будет доброе меж ними учинилось, скажет царь, что в добром здоровье, и велит к себе быти всему свадебному чину и отцам и матерям, а протопоп не бывает; а когда доброго ничего не учинится, тогда все бояре и свадебной чин разъедутся в печали, не быв у царя. А как свадебный чин приходит к царю, и отцы и матери и весь чин, царя и царицу поздравляют сочетався законным браком, и царь жалует подает им кубками и ковшами питья, и потом и царица подает же; и потом царь велит принесть себе и царице есть легкое, потому что тот день весь постили, и едят с царицею вместе. А как откушают, и в то время сказывает царь свадебному чину, чтоб они ехали к себе, и наутрее были к обеду, и съезжались бы все преж обеда; а сам с царицею начнет попрежнему опочивать. И наутрее того дни царю и царице готовят мылни, разные, и ходит царь в мылню, а с ним дружка и постелничей; а как царь выходит из мылни, и в то время возлагают на него срачицу и порты и платье иное, а прежнюю срачицу велит сохранити постелничему; и после того слушает царь заутреню, доколе царица в мылни; и как ее во одеяние нарядят, и в тож время и бояре съезжаются к царю. А как царица пойдет в ыылню, и с нею мать и иныя ближпия жены и сваха, и осматривают ее сорочки, а осмотри сорочки покажут царской матери и иным сродственным женам немногим, для того, что ее девство в целости совершилось, и те сорочки, царскую и царицыну, и простыни, собрав вместо, сохранят в тайное место, доколе веселие минется; и потом из мылни выходит в свои палаты. А как царю о том ведомо учинится, что уж из мылни вышла и по чину изготовились, и в то время царь со всем своим поездом ходит к царице; а царица в то время бывает во всем своем одеянии и в венце царском; и чиновные люди царя и царицу поздравляют; а потом царица подносит мылные дары царю, и бояром, и всему свадебному чину, сорочки и порты, а бывают те сорочки и порты тафтяные и полотняные, шиты золотом и серебром. И потом царь с поезжаны ходит к патриарху, и патриарх его благословляет; и от патриарха ходит царь по церквам своим и молебствует, а по молебствовании прикладывается к образам (стр. 8–10).
   За сим начинается ряд пиров, обедов, раздача подарков, милостей, вкладов в церкви, в монастыри, в богадельни, подачи хлебным и деньгами низшему церковному клиру.
   А по всей его царской радости, жалует царь по царице своей отца ее, а своего тестя, и род их, с низкие степени возведет на высокую, и кто чем не достанет, сподобляет своею царскою казною, а иных разсылает для прокормления по воеводствам в городы, и на Москве в приказы, и дает поместья и вотчины; и они теми поместьями и вотчинами, и воеводствами и приказным сиденьем побогатеют (стр. 12).
   Вот подробная картина семейного быта царского:
   У царя и у царицы покои свои особые; и видают царицу бояре и ближние люди времянем, а простые люди мало когда видают. И на праздники государские, и в воскресные дни, и в посты, царь и царица почивают в своих покоях порознь; а когда случится быти опочивати им вместе, и в то время царь по царицу посылает, велит быть к себе спать или сам и ней похочет быть. А которую нощь опочивают вместе, и на утрее ходят в мылню порознь, или водою измыются; а не быв в мылне, или не измывая водою, в церковь и ко кресту не приходят, понеже поставлено то в Нечистоту и в грех, и не токмо царю и царице, но и простым людям запрещено.
   Сестры же царские, или и дщери, царевны, имеяй свои особые ж покои разные, и живущие яко пустынницы, мало зряху людей, и их люди; но всегда в молитве и в посте пребываху и лица свои слезами омываху, понеже удовольство имеяй царственное, не имеяй бо себе удовольства такого, как от всемогущего бога вдано человеком совокупитися и плод творити. А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, потому что князи и бояри их есть холопи и в челобитье своем пишутся холопьими, и то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу; а иных государств за королевичей и за князей давати не повелось, для того что не одной веры, и веры своей отменити не учинят, ставят своей вере й поругание, да и для того, что иных государств языка и политики не знают, и от того б им было в стыд (стр. 12).
   При рождении царевича бывают великие пиры и богатые раздаются вклады, подарки и милостыни. При рождении царевны эти расходы бывают вполовину меньше. Если кормилица царевича или Царевны дворянского рода, мужу ее дается воеводство или вотчина, а если низшего звания, то повышают чинами и награждают большим жалованьем. «А как приспеет время учити царевича грамоте, и в учители выбирают учительных людей, тихих и небражников; а писать и учить выбирают из посольских подьячих; а иным Языком, латинскому, греческого, немецкого, и некоторых, кроме русского поучения, в Российском государстве не бывает». До 15летнего возраста, кроме близких людей, царевича никто не видит; после же этого срока он ходит с отцом своим в церковь и на потехи; «а как уведают люди, что уж его объявили, и из многих городов люди на дивовише ездят смотрити его нарочно». Когда же царевны и молодые царевичи ходят в церковь, то, чтобы никто не мог их видеть, около них несут суконные полы, и в церкви завешивают тафтою. Экипажи завешивались тафтою во время поездок по монастырям. Когда царь умирает, – подобно тому как и при женитьбе его, преступники освобождаются из тюрем.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента