Страница:
Виссарион Григорьевич Белинский
Сто русских литераторов. Том второй
Издание книгопродавца А. Смирдина. Том второй. Булгарин. Вельтман. Веревкин. Загоскин. Каменский. Крылов. Масальский. Надеждин. Панаев. Шишков. Санкт-Петербург. 1841.
Наконец, после долгих ожиданий, из темной и таинственной области великих замыслов и предприятий появился на свет божий второй том «Ста русских литераторов»!..{1} Важное и торжественное событие для русской литературы!.. Среди микроскопических явлений книжного мира в настоящее время, когда романы, вместо прежних заветных четырех частей, обыкновенно являются в двух тоненьких книжечках, разгонисто напечатанных, или, отчаявшись найти себе читателей, растягиваются на страницах пяти-шести книжек иного объемистого журнала, – теперь книга «Сто русских литераторов» – это настоящий слон, тяжело и величаво шагающий между кротами и кузнечиками в пустыне русской литературы, поросшей глухою травою. Второй том «Ста русских литераторов» – явление великое по толщине и не менее великое по своему значению: оно отмечено перстом судьбы и предназначено к решению великой задачи. Это особенно доказывается его несвоевременным, столь поздним появлением в свет. Явись он в свое время, когда был обещан публике издателем, то есть с небольшим год назад, – и его значение, его смысл навсегда были бы утрачены для публики: публика, после нескольких неудачных попыток дочесть – не говорим, эту толстую книгу, но хоть что-нибудь в ней, – выронила бы ее из рук. Но теперь другое дело: теперь эта книга явилась в самую пору, чтоб окончательно решить самый современный, самый свежий вопрос – вопрос о существовании русской литературы… Для тех, кому слова наши показались бы загадочными, мы должны заметить мимоходом, что в последнее время снова возникли сомнения в существовании русской литературы{2}. Скептицизм так далеко зашел, что некоторые дерзкие умы признают истинными и великими талантами только Пушкина да еще трех-четырех человек, из которых один явился задолго до Пушкина, другой при начале, третий при конце, а четвертый после его жизни;{3} всё же прочее считают более или менее удачными стремлениями и порываниями к поэзии, – но по большей части пустоцветами словесного мира. Но и подобное мнение, как ни отважно оно, куда бы еще ни шло; хуже всего то, что и на таланты, которые они сами признают за истинные и великие, эти раскольники смотрят как на явления общечеловеческие… Хоть мы с ними и нисколько не согласны, но, признаемся, их возражения не раз приводили нас в смущение и заставляли задумываться. «Посмотрите, – говорили они нам, – посмотрите на эти петербургские сады и острова – ведь это деревья, и еще с листьями, а это розы, и еще в полном цвету, а все-таки они отнюдь не доказывают, чтоб теперь в Петербурге была весна или лето». Так как, читатели, мы решительно не верим существованию не только весны или лета, но даже и зимы в Петербурге, но круглый год видим в нем одну продолжительную, мрачную, холодную, сырую, грязную и нездоровую осень, – то это доказательство скептиков, против воли нашей, имело для нас свою сторону очевидности. В самом деле, если деревья, без весны и лета, но в осеннюю слякоть могут одеваться зеленью, а розы распускаться пышным цветом, – то почему же иному языку не гордиться несколькими великими созданиями поэзии, в то же время совсем не имея литературы?.. Конечно, сравнение не всегда доказательство, и все это, может быть, только парадокс, но парадокс, надо сознаться, очень ловкий, так что его легко принять и за истину. Но теперь вопрос этот решается просто и удовлетворительно: второй том «Ста русских литераторов» неоспоримо убедит всякого в существовании… русских типографий… русской литературы, хотели мы сказать…{4}
В самом деле, подумайте о деле посерьезнее, поосновательнее, и ваш скептицизм исчезнет перед толстою книжищею «Ста», как исчезает туман перед восходом солнечным. Сто литераторов, сто современных, живых еще (т. е. здравствующих) литераторов, – шутка ли это!.. Двадцать из них уже предстали пред российскую публику{5}, каждый с повестью или каким-нибудь рассказом, а при них с картинкою, портретом собственной особы и еще с факсимилем, – так что, по остроумному выражению одного из двадцати, публика может видеть и голову «сочинителя», и то, что есть лучшего в ней, то есть «мозги», как остроумно выражается тот же «один из двадцати»{6}. Говорят, что по почерку можно заключать о характере человека: следовательно, в отношении к писателям, публика и с этой стороны удовлетворена толстым альманахом г. Смирдина: по собственноручной подписи своих знаменитых имен гг. Зотовым, Масальским и Веревкиным она может судить и о личных характерах сих знатных «сочинителей». Итак, посмотрите, какая богатая литература: вот уже ничего не видя – двадцать литераторов услаждают наш вкус и зрение своими произведениями и своими портретами, и мы готовимся увидеться еще с целыми восемьюдесятью персонами в этом роде.
Правда, из двадцати, представленных публике добродушным усердием г. Смирдина, шестерых уже нет на свете{7}, а несколько из умерших и из живых совершенно неизвестны публике своими литературными заслугами; но что до первых, они умерли недавно, и из них только Пушкин не дождался радости увидеть себя рядышком с Рафаилом Михайловичем Зотовым; а что до вторых, – если они не написали до сих пор ничего порядочного и заслуживающего хоть какого-нибудь внимания со стороны публики к их портретам и факсимилям, то они еще напишут; следовательно, это не важное обстоятельство. Разумеется, те из них, которые умерли, не успевши написать ничего такого, что могло бы дать им право на звание литераторов и сделать интересными их портреты, как, например, г. Веревкин, – уже ничего и не напишут; но в этом виноваты не они, а ранняя смерть их, не давшая времени развернуться их талантам, которых существование, вероятно, не без основания предполагалось г. Смирдиным – сим тонким знатоком и ценителем талантов. Итак, двадцать уже представлены, и восемьдесят литераторов в непродолжительном времени имеют быть представлены российской публике – самой добрейшей, самой расположенной ко всему печатному (особенно с картинками) из всех бывших, сущих и будущих публик. И это всё живых, с немногим только числом, и то недавно, так сказать, на днях умерших литераторов; но тут нет и не будет ни Ломоносова, ни Сумарокова, ни Державина, ни Хераскова, ни Петрова, ни даже Батюшкова, Грибоедова, Веневитинова и других, умерших ранее 1837 года. И потому, не считая их – целых сто литераторов, наших современников, литераторов настоящего времени, настоящего мгновения: какое богатство, какое обилие! Да это хоть бы Англии, хоть бы Франции, хоть бы Германии!.. «Да откуда же их набралось столько, откуда возьмут других?» – восклицает пораженная недоумением и радостью публика. Как откуда? – Вольно ж вам не знать русской литературы, не следить за ее ходом, развитием, успехами, не затвердить имен ее неутомимых деятелей, ее благородных представителей… «Но, – говорите вы, – Пушкин уже был, Крылов тоже явился; следовательно, остаются только Жуковский, Одоевский, Лажечников, Гоголь, Лермонтов, да разве еще двое-трое – и все тут». Во-первых, из всех этих, может быть, вы ни одного и не увидите: мы не утверждаем этого наверное, но предполагаем не без основания; а во-вторых, эти все отнюдь не все, и, кроме их, можно легко набрать не только сто, но, с маленькою натяжкою, и целых двести. Вот несколько знаменитых имен на выдержку, для примера: г. Воскресенский, автор многих превосходных романов, московский Зотов; г. Славин, что прежде был г. Протопопов и г. Пртрпрпппрррв – московский Тальма, Кин, актер и сочинитель; г. Межевич, наш русский Жюль Жанен, он же и г. Л. Л.; гг. Ленский и Коровкин – достойные соперники Скриба; г. Марков, удачный подражатель самой занимательной части романов Поль де Кока, – сочинитель, талант которого до того преисполнен комического элемента, что сумел до слез насмешить публику даже Александром Македонским{8} – предметом нисколько не смешным; г. Губер (по словам знаменитой афиши, изданной покойным Воейковым){9}, не побоявшийся «побороться с великаном германской литературы и победивший его на смерть, так что «Фауста» можно считать на Руси решительно умершим; барон Розен, создавший русскую национальную драму;{10} г. Тимофеев, наследник таланта и славы Пушкина, как очень остроумно было объявлено в журнале, обильно наполнявшемся «мистериями» г. Тимофеева;{11} князь Мышицкий, автор волканического и вместе водяного, то есть морского романа «Сицкий»;{12} г. Олин – отставной романтик, некогда известный журналист, газетчик, элегист, романист, драматург и пр. и пр.; г. Ободовский, известный переводчик и сочинитель разных лирических и драматических, больших и малых пьес – талант первостепенный и оригинальный; г. Сигов, некогда славный изданием альманахов, наполненных собственными его сочинениями, но теперь, к немалому огорчению российских муз, что-то замолчавший; г. Менцов, поэт даровитый и критик основательно тонкий; господа Степанов, Траум, Пожарский, Алексеев, Щеткин, Сушков, Кропоткин – поэты лирические, элегические, и все до одного – романтики; г. Федот Кузмичев, известный и знаменитый «автор природы», как он сам называет себя;{13} г. Навроцкий, известный соперник Фонвизина и кандидат в гении, как он сам провозгласил себя{14}; г. Бахтурин, известный лирик и драматург, второй в России после г. Полевого; г. Струйский, он же и Трилунный, прославивший себя пьесами в восточном духе, каковы: «Смертаил», «Одинил», «Стихоплетоил» и другие «илы»;{15} г. Б. Ф(Ѳ)едоров, автор разных азбук и нравоучительных книжек для детей, поэт с сильным воображением, хотя и с полубогатыми виршами, прозаик образцовый, хотя и не совсем твердый в синтаксисе и орфографии;{16} ну и прочие, и прочие, и прочие – всех не перечтешь и на десяти страницах. А сколько издателей таких изданий, которые хотя только и наполняются, что моральными статьями и бранью против толстых журналов, в чаянии вызвать их на неприличный бой с собою и тем обратить на себя внимание публики, но которых тем не менее всё-таки никто не знает и не читает! Сколько сотрудников в этих неизвестных Изданиях и полуизданиях, которые с большим талантом и красноречием пишут об упадке общественной нравственности и вкуса публики, основывая свое мнение на том, что общество и публика не хочет читать их нравственных сочинений, восхищаясь безнравственным Пушкиным и безнравственным Лермонтовым!{17} Нет, только стало бы охоты у г. Смирдина продолжать свое полезное предприятие, а у публики – читать его издание{18}, – а то наберется и тысяча русских литераторов, явятся имена никогда не слыханные и, кроме своих владельцев, никому не известные. Итак, не бойтесь, чтобы дело кончилось только гг. Зотовым, Масальским, Веревкиным: много найдется на святой Руси подобных им талантов. И потому будем надеяться на Аполлона – да исполнит он ожидания наши; а чтобы он не томил нас долгим ожиданием, воспоем ему громкий пеан да уж заодно – попросим его, чтобы в третьем томе «Ста русских литераторов» не увидеть Жуковского среди исчисленных нами знаменитостей, как увидели мы Пушкина между гг. Зотовым и другими, и Крылова между гг. Масальским, Каменским, Веревкиным и пр.
В ожидании же следующих томов «Ста русских литераторов», рассмотрим второй. Одиннадцать произведений десяти авторов, с десятью портретами и факсимилями и десятью картинками; книга в большую осьмушку, почти в семьсот страниц; и после этого будто еще могут оставаться сомнения не только в существовании русской литературы, но и в ее неисчерпаемом обилии, богатстве и роскоши. Не может быть!.. Для большего удостоверения, советуем нашим читателям не забывать, что альманахи – роскошь литературы, плод ее избытков, которых так много, что их некуда и девать, кроме альманахов; что, следовательно, альманахи собираются легко, свободно, без натяжек и усилий и что, наконец, они свидетельствуют о необычайном количестве и качестве капитальных и больших произведений искусства и беллетристики, о необычайном числе и достоинстве журналов всех родов… Итак, честь и слава русской литературе, достойным представителем которой так кстати явился альманах г. Смирдина!.. Взглянем же попристальнее на эту драгоценную книгу… Она начинается статьею покойного А. С. Шишкова «Воспоминания о моем приятеле», которая есть нечто вроде анекдотов, так бедных содержанием и так неловко рассказанных, что решительно нет никакой возможности понять, в чем тут дело и о чем речь{19}. По всему заметно, что эта статья писана в глубокой старости, перед самою смертью, и притом по внешнему, а не по внутреннему побуждению. Причина последнего обстоятельства очевидна: издатель допускает в свой альманах только повести и рассказы, и потому, если бы туда хотел попасть литератор, век свой писавший об истории, математике или корнесловии, то непременно должен был бы что-нибудь рассказать – хоть свой сон, хотя бы в этом сне не было никакого значения. К статье г. Шишкова приложена картинка, сделанная Брюлловым, – единственная превосходная картинка во всем альманахе. Что до самой статьи, о ней можно сказать только то, что и в ней автор остался верен себе и употребил только одно иностранное слово, и то в скобках, именно «попугай», которого он по-русски нарек «переклиткою»{20}. Удивительное постоянство! Весь мир переменился с тех пор, как А. С. Шишков издал свое знаменитое «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка»; сам российский язык, прошед сквозь горнило талантов Карамзина, Крылова, Жуковского, Батюшкова, Пушкина, Грибоедова и других, стал совсем иной, а г. Шишков остался один и тот же, как египетская пирамида, безмолвный и бездушный свидетель тысячелетий, пролетевших мимо него… Имя Шишкова имеет полное право на свое, хотя небольшое, местечко в истории русской литературы, если только действительно существует на свете вещь, называемая русскою литературою. Было время, когда весь пишущий и читающий люд на Руси разделялся на две партии – шишковистов и карамзинистов, так как впоследствии он разделился на классиков и романтиков{21}. Борьба была отчаянная: дрались не на живот, а на смерть. Разумеется, та и другая сторона была и права и виновата вместе; но охранительная котерия довела свою односторонность до nec plus ultra[1], а свое одушевление – до неистового фанатизма, – и проиграла дело. И не мудрено: она опиралась на мертвую ученость, не оживленную идеею, на предания старины и на авторитеты писателей без вкуса и таланта, но зато старинных и заплесневелых, тогда как на стороне партии движения был дух времени, жизненное развитие и таланты. Шишков боролся с Карамзиным: борьба неравная! Карамзина с жадностию читало в России всё, что только занималось чтением; Шишкова читали одни старики. Карамзин ссылался на авторитеты французской литературы; Шишков ссылался на авторитеты – даже не Державина, не Фонвизина, не Крылова, не Озерова, а Симеона Полоцкого, Кантемира, Поповского, Сумарокова, Ломоносова, Крашенинникова, Козицкого, Хераскова и т. д. На стороне Шишкова, из пишущих, не было почти никого; на стороне Карамзина было всё молодое и пишущее, и, между многими, Макаров, человек умный, образованный, хороший переводчик, хороший прозаик, ловкий журналист{22}. Правда, котерия движения доходила до крайности, вводя в русский язык новые, большею частию иностранные слова и иностранные обороты; но какой же поворот совершался без крайностей, и не смешно ли не начинать благого дела, боясь испортить его? Почто же были бы и врачи, если бы они не лечили больных, боясь сделать им лекарствами еще хуже? Подметить ошибку в деле еще не значит – доказать неправость самого дела. Работают люди, но совершает всё время. Конечно, теперь смешны слова: виктория, сенсации, ондировать{23} (волноваться) и тому подобные; смешно писать аддиция вместо сложение, субстракция вместо вычитание, мултипликация вместо умножение, дивизия вместо деление, но ведь эти слова начали употребляться вместе с словами – гений, энтузиазм, фанатизм, фантазия, поэзия, ода, лирика, эпопея, фигура, фраза, капитель, фронтон, линия, пункт, монотония, меланхолия, и с бесчисленным множеством других иностранных слов, теперь получивших в русском языке полное право гражданства, и потому нимало не смешных, не странных, не непонятных. Люди без разбору вводили новые слова, а время решило – которым словам остаться в употреблении и укорениться в языке, и которым исчезнуть; нововводители же не знали и не могли знать этого. Шишков не понимал, что, кроме духа, постоянных правил, у языка есть еще и прихоти, которым смешно противиться; он не понимал, что употребление имеет права, совершенно равные с грамматикою, и нередко побеждает ее, вопреки всякой разумной очевидности. У нас есть слово торговля, вполне выражающее свою идею; но найдите хоть одного торговца, который бы не знал и не употреблял слова коммерция, хотя это слово во всей очевидности совершенно лишнее? Таким же точно образом можно найти много коренных русских слов, прекрасно выражающих свою идею, но совершенно забытых и диких для употребления. Например, что может быть лучше слова иже – оно и коротко и выразительно; а между тем мы заменили его длинным и неуклюжим словом который. Почему так? – Нет ответа на этот вопрос! Почему можно сказать: говоря речь, делая вещь, а неловко сказать вия шнурок, пия или пья воду, тяня веревку? Первоначальная причина введения новых, взятых из своего или чужих языков слов есть всегда знакомство с новыми понятиями: а разумеется, что нет понятия – нет и слова для его выражения; явилось понятие – нужно и слово, в котором бы оно выразилось. Нам скажут, что явления идеи и слова единовременны, ибо ни слово без идеи, ни идея без слова родиться не могут. Оно так и бывает; но что же делать, если писатель познакомился с идеею чрез иностранное слово? – Приискать в своем языке или составить соответствующее слово? – Так многие и пытались делать, но немногие успевали в этом. Слово круг вошло и в геометрию как термин, но для квадрата не нашлось русского слова, ибо хотя каждый квадрат есть четвероугольник, но не всякий четвероугольник есть квадрат; а заменить хорду веревкою никому, кажется, и в голову не входило. Слово мокроступы очень хорошо могло бы выразить понятие, выражаемое совершенно бессмысленным для нас словом галоши; но ведь не насильно же заставить целый народ вместо галоши говорить мокроступы, если он этого не хочет. Для русского мужика слово кучер – прерусское слово, а возница, такое же иностранное, как и автомедон. Для идеи солдата, квартиры и квитанции даже и у мужиков нет более понятных и более русских слов, как солдат, квартира и квитанция. Что с этим делать? Да и следует ли жалеть об этом? Какое бы ни было слово – свое или чужое – лишь бы выражало заключенную в нем мысль, – и если чужое лучше выражает ее, чем свое, – давайте чужое, а свое несите в кладовую старого хламу. У нас не было поэзии, как не только непосредственно, но и в сознании народа существующего понятия, – и потому, когда это понятие должно было ввести в сознание народа, то должно было ввести в русский язык и греческое слово поэзия; но как живопись существовала у нас, если не непосредственно, то в сознании народа, имевшего в ней нужду для изображения религиозных предметов, – то в наш язык и не вошло иностранного слова для этого искусства, но осталось свое, даже с некоторыми терминами, как-то: черта, чертить, образ, изображение, кисть, краски, тени{24} и пр. Хотя по-гречески ода значит и песнь, но тем не менее между одою и песнию есть разница, и потому слово ода необходимо должно было войти в наш язык.
В самом деле, подумайте о деле посерьезнее, поосновательнее, и ваш скептицизм исчезнет перед толстою книжищею «Ста», как исчезает туман перед восходом солнечным. Сто литераторов, сто современных, живых еще (т. е. здравствующих) литераторов, – шутка ли это!.. Двадцать из них уже предстали пред российскую публику{5}, каждый с повестью или каким-нибудь рассказом, а при них с картинкою, портретом собственной особы и еще с факсимилем, – так что, по остроумному выражению одного из двадцати, публика может видеть и голову «сочинителя», и то, что есть лучшего в ней, то есть «мозги», как остроумно выражается тот же «один из двадцати»{6}. Говорят, что по почерку можно заключать о характере человека: следовательно, в отношении к писателям, публика и с этой стороны удовлетворена толстым альманахом г. Смирдина: по собственноручной подписи своих знаменитых имен гг. Зотовым, Масальским и Веревкиным она может судить и о личных характерах сих знатных «сочинителей». Итак, посмотрите, какая богатая литература: вот уже ничего не видя – двадцать литераторов услаждают наш вкус и зрение своими произведениями и своими портретами, и мы готовимся увидеться еще с целыми восемьюдесятью персонами в этом роде.
Правда, из двадцати, представленных публике добродушным усердием г. Смирдина, шестерых уже нет на свете{7}, а несколько из умерших и из живых совершенно неизвестны публике своими литературными заслугами; но что до первых, они умерли недавно, и из них только Пушкин не дождался радости увидеть себя рядышком с Рафаилом Михайловичем Зотовым; а что до вторых, – если они не написали до сих пор ничего порядочного и заслуживающего хоть какого-нибудь внимания со стороны публики к их портретам и факсимилям, то они еще напишут; следовательно, это не важное обстоятельство. Разумеется, те из них, которые умерли, не успевши написать ничего такого, что могло бы дать им право на звание литераторов и сделать интересными их портреты, как, например, г. Веревкин, – уже ничего и не напишут; но в этом виноваты не они, а ранняя смерть их, не давшая времени развернуться их талантам, которых существование, вероятно, не без основания предполагалось г. Смирдиным – сим тонким знатоком и ценителем талантов. Итак, двадцать уже представлены, и восемьдесят литераторов в непродолжительном времени имеют быть представлены российской публике – самой добрейшей, самой расположенной ко всему печатному (особенно с картинками) из всех бывших, сущих и будущих публик. И это всё живых, с немногим только числом, и то недавно, так сказать, на днях умерших литераторов; но тут нет и не будет ни Ломоносова, ни Сумарокова, ни Державина, ни Хераскова, ни Петрова, ни даже Батюшкова, Грибоедова, Веневитинова и других, умерших ранее 1837 года. И потому, не считая их – целых сто литераторов, наших современников, литераторов настоящего времени, настоящего мгновения: какое богатство, какое обилие! Да это хоть бы Англии, хоть бы Франции, хоть бы Германии!.. «Да откуда же их набралось столько, откуда возьмут других?» – восклицает пораженная недоумением и радостью публика. Как откуда? – Вольно ж вам не знать русской литературы, не следить за ее ходом, развитием, успехами, не затвердить имен ее неутомимых деятелей, ее благородных представителей… «Но, – говорите вы, – Пушкин уже был, Крылов тоже явился; следовательно, остаются только Жуковский, Одоевский, Лажечников, Гоголь, Лермонтов, да разве еще двое-трое – и все тут». Во-первых, из всех этих, может быть, вы ни одного и не увидите: мы не утверждаем этого наверное, но предполагаем не без основания; а во-вторых, эти все отнюдь не все, и, кроме их, можно легко набрать не только сто, но, с маленькою натяжкою, и целых двести. Вот несколько знаменитых имен на выдержку, для примера: г. Воскресенский, автор многих превосходных романов, московский Зотов; г. Славин, что прежде был г. Протопопов и г. Пртрпрпппрррв – московский Тальма, Кин, актер и сочинитель; г. Межевич, наш русский Жюль Жанен, он же и г. Л. Л.; гг. Ленский и Коровкин – достойные соперники Скриба; г. Марков, удачный подражатель самой занимательной части романов Поль де Кока, – сочинитель, талант которого до того преисполнен комического элемента, что сумел до слез насмешить публику даже Александром Македонским{8} – предметом нисколько не смешным; г. Губер (по словам знаменитой афиши, изданной покойным Воейковым){9}, не побоявшийся «побороться с великаном германской литературы и победивший его на смерть, так что «Фауста» можно считать на Руси решительно умершим; барон Розен, создавший русскую национальную драму;{10} г. Тимофеев, наследник таланта и славы Пушкина, как очень остроумно было объявлено в журнале, обильно наполнявшемся «мистериями» г. Тимофеева;{11} князь Мышицкий, автор волканического и вместе водяного, то есть морского романа «Сицкий»;{12} г. Олин – отставной романтик, некогда известный журналист, газетчик, элегист, романист, драматург и пр. и пр.; г. Ободовский, известный переводчик и сочинитель разных лирических и драматических, больших и малых пьес – талант первостепенный и оригинальный; г. Сигов, некогда славный изданием альманахов, наполненных собственными его сочинениями, но теперь, к немалому огорчению российских муз, что-то замолчавший; г. Менцов, поэт даровитый и критик основательно тонкий; господа Степанов, Траум, Пожарский, Алексеев, Щеткин, Сушков, Кропоткин – поэты лирические, элегические, и все до одного – романтики; г. Федот Кузмичев, известный и знаменитый «автор природы», как он сам называет себя;{13} г. Навроцкий, известный соперник Фонвизина и кандидат в гении, как он сам провозгласил себя{14}; г. Бахтурин, известный лирик и драматург, второй в России после г. Полевого; г. Струйский, он же и Трилунный, прославивший себя пьесами в восточном духе, каковы: «Смертаил», «Одинил», «Стихоплетоил» и другие «илы»;{15} г. Б. Ф(Ѳ)едоров, автор разных азбук и нравоучительных книжек для детей, поэт с сильным воображением, хотя и с полубогатыми виршами, прозаик образцовый, хотя и не совсем твердый в синтаксисе и орфографии;{16} ну и прочие, и прочие, и прочие – всех не перечтешь и на десяти страницах. А сколько издателей таких изданий, которые хотя только и наполняются, что моральными статьями и бранью против толстых журналов, в чаянии вызвать их на неприличный бой с собою и тем обратить на себя внимание публики, но которых тем не менее всё-таки никто не знает и не читает! Сколько сотрудников в этих неизвестных Изданиях и полуизданиях, которые с большим талантом и красноречием пишут об упадке общественной нравственности и вкуса публики, основывая свое мнение на том, что общество и публика не хочет читать их нравственных сочинений, восхищаясь безнравственным Пушкиным и безнравственным Лермонтовым!{17} Нет, только стало бы охоты у г. Смирдина продолжать свое полезное предприятие, а у публики – читать его издание{18}, – а то наберется и тысяча русских литераторов, явятся имена никогда не слыханные и, кроме своих владельцев, никому не известные. Итак, не бойтесь, чтобы дело кончилось только гг. Зотовым, Масальским, Веревкиным: много найдется на святой Руси подобных им талантов. И потому будем надеяться на Аполлона – да исполнит он ожидания наши; а чтобы он не томил нас долгим ожиданием, воспоем ему громкий пеан да уж заодно – попросим его, чтобы в третьем томе «Ста русских литераторов» не увидеть Жуковского среди исчисленных нами знаменитостей, как увидели мы Пушкина между гг. Зотовым и другими, и Крылова между гг. Масальским, Каменским, Веревкиным и пр.
В ожидании же следующих томов «Ста русских литераторов», рассмотрим второй. Одиннадцать произведений десяти авторов, с десятью портретами и факсимилями и десятью картинками; книга в большую осьмушку, почти в семьсот страниц; и после этого будто еще могут оставаться сомнения не только в существовании русской литературы, но и в ее неисчерпаемом обилии, богатстве и роскоши. Не может быть!.. Для большего удостоверения, советуем нашим читателям не забывать, что альманахи – роскошь литературы, плод ее избытков, которых так много, что их некуда и девать, кроме альманахов; что, следовательно, альманахи собираются легко, свободно, без натяжек и усилий и что, наконец, они свидетельствуют о необычайном количестве и качестве капитальных и больших произведений искусства и беллетристики, о необычайном числе и достоинстве журналов всех родов… Итак, честь и слава русской литературе, достойным представителем которой так кстати явился альманах г. Смирдина!.. Взглянем же попристальнее на эту драгоценную книгу… Она начинается статьею покойного А. С. Шишкова «Воспоминания о моем приятеле», которая есть нечто вроде анекдотов, так бедных содержанием и так неловко рассказанных, что решительно нет никакой возможности понять, в чем тут дело и о чем речь{19}. По всему заметно, что эта статья писана в глубокой старости, перед самою смертью, и притом по внешнему, а не по внутреннему побуждению. Причина последнего обстоятельства очевидна: издатель допускает в свой альманах только повести и рассказы, и потому, если бы туда хотел попасть литератор, век свой писавший об истории, математике или корнесловии, то непременно должен был бы что-нибудь рассказать – хоть свой сон, хотя бы в этом сне не было никакого значения. К статье г. Шишкова приложена картинка, сделанная Брюлловым, – единственная превосходная картинка во всем альманахе. Что до самой статьи, о ней можно сказать только то, что и в ней автор остался верен себе и употребил только одно иностранное слово, и то в скобках, именно «попугай», которого он по-русски нарек «переклиткою»{20}. Удивительное постоянство! Весь мир переменился с тех пор, как А. С. Шишков издал свое знаменитое «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка»; сам российский язык, прошед сквозь горнило талантов Карамзина, Крылова, Жуковского, Батюшкова, Пушкина, Грибоедова и других, стал совсем иной, а г. Шишков остался один и тот же, как египетская пирамида, безмолвный и бездушный свидетель тысячелетий, пролетевших мимо него… Имя Шишкова имеет полное право на свое, хотя небольшое, местечко в истории русской литературы, если только действительно существует на свете вещь, называемая русскою литературою. Было время, когда весь пишущий и читающий люд на Руси разделялся на две партии – шишковистов и карамзинистов, так как впоследствии он разделился на классиков и романтиков{21}. Борьба была отчаянная: дрались не на живот, а на смерть. Разумеется, та и другая сторона была и права и виновата вместе; но охранительная котерия довела свою односторонность до nec plus ultra[1], а свое одушевление – до неистового фанатизма, – и проиграла дело. И не мудрено: она опиралась на мертвую ученость, не оживленную идеею, на предания старины и на авторитеты писателей без вкуса и таланта, но зато старинных и заплесневелых, тогда как на стороне партии движения был дух времени, жизненное развитие и таланты. Шишков боролся с Карамзиным: борьба неравная! Карамзина с жадностию читало в России всё, что только занималось чтением; Шишкова читали одни старики. Карамзин ссылался на авторитеты французской литературы; Шишков ссылался на авторитеты – даже не Державина, не Фонвизина, не Крылова, не Озерова, а Симеона Полоцкого, Кантемира, Поповского, Сумарокова, Ломоносова, Крашенинникова, Козицкого, Хераскова и т. д. На стороне Шишкова, из пишущих, не было почти никого; на стороне Карамзина было всё молодое и пишущее, и, между многими, Макаров, человек умный, образованный, хороший переводчик, хороший прозаик, ловкий журналист{22}. Правда, котерия движения доходила до крайности, вводя в русский язык новые, большею частию иностранные слова и иностранные обороты; но какой же поворот совершался без крайностей, и не смешно ли не начинать благого дела, боясь испортить его? Почто же были бы и врачи, если бы они не лечили больных, боясь сделать им лекарствами еще хуже? Подметить ошибку в деле еще не значит – доказать неправость самого дела. Работают люди, но совершает всё время. Конечно, теперь смешны слова: виктория, сенсации, ондировать{23} (волноваться) и тому подобные; смешно писать аддиция вместо сложение, субстракция вместо вычитание, мултипликация вместо умножение, дивизия вместо деление, но ведь эти слова начали употребляться вместе с словами – гений, энтузиазм, фанатизм, фантазия, поэзия, ода, лирика, эпопея, фигура, фраза, капитель, фронтон, линия, пункт, монотония, меланхолия, и с бесчисленным множеством других иностранных слов, теперь получивших в русском языке полное право гражданства, и потому нимало не смешных, не странных, не непонятных. Люди без разбору вводили новые слова, а время решило – которым словам остаться в употреблении и укорениться в языке, и которым исчезнуть; нововводители же не знали и не могли знать этого. Шишков не понимал, что, кроме духа, постоянных правил, у языка есть еще и прихоти, которым смешно противиться; он не понимал, что употребление имеет права, совершенно равные с грамматикою, и нередко побеждает ее, вопреки всякой разумной очевидности. У нас есть слово торговля, вполне выражающее свою идею; но найдите хоть одного торговца, который бы не знал и не употреблял слова коммерция, хотя это слово во всей очевидности совершенно лишнее? Таким же точно образом можно найти много коренных русских слов, прекрасно выражающих свою идею, но совершенно забытых и диких для употребления. Например, что может быть лучше слова иже – оно и коротко и выразительно; а между тем мы заменили его длинным и неуклюжим словом который. Почему так? – Нет ответа на этот вопрос! Почему можно сказать: говоря речь, делая вещь, а неловко сказать вия шнурок, пия или пья воду, тяня веревку? Первоначальная причина введения новых, взятых из своего или чужих языков слов есть всегда знакомство с новыми понятиями: а разумеется, что нет понятия – нет и слова для его выражения; явилось понятие – нужно и слово, в котором бы оно выразилось. Нам скажут, что явления идеи и слова единовременны, ибо ни слово без идеи, ни идея без слова родиться не могут. Оно так и бывает; но что же делать, если писатель познакомился с идеею чрез иностранное слово? – Приискать в своем языке или составить соответствующее слово? – Так многие и пытались делать, но немногие успевали в этом. Слово круг вошло и в геометрию как термин, но для квадрата не нашлось русского слова, ибо хотя каждый квадрат есть четвероугольник, но не всякий четвероугольник есть квадрат; а заменить хорду веревкою никому, кажется, и в голову не входило. Слово мокроступы очень хорошо могло бы выразить понятие, выражаемое совершенно бессмысленным для нас словом галоши; но ведь не насильно же заставить целый народ вместо галоши говорить мокроступы, если он этого не хочет. Для русского мужика слово кучер – прерусское слово, а возница, такое же иностранное, как и автомедон. Для идеи солдата, квартиры и квитанции даже и у мужиков нет более понятных и более русских слов, как солдат, квартира и квитанция. Что с этим делать? Да и следует ли жалеть об этом? Какое бы ни было слово – свое или чужое – лишь бы выражало заключенную в нем мысль, – и если чужое лучше выражает ее, чем свое, – давайте чужое, а свое несите в кладовую старого хламу. У нас не было поэзии, как не только непосредственно, но и в сознании народа существующего понятия, – и потому, когда это понятие должно было ввести в сознание народа, то должно было ввести в русский язык и греческое слово поэзия; но как живопись существовала у нас, если не непосредственно, то в сознании народа, имевшего в ней нужду для изображения религиозных предметов, – то в наш язык и не вошло иностранного слова для этого искусства, но осталось свое, даже с некоторыми терминами, как-то: черта, чертить, образ, изображение, кисть, краски, тени{24} и пр. Хотя по-гречески ода значит и песнь, но тем не менее между одою и песнию есть разница, и потому слово ода необходимо должно было войти в наш язык.