– Вперед! Вперед, ребята!
   Заметив, как несколько человек залегли от близкого взрыва, метнулся к ним.
   – Встать! Вперед!
   На него смотрели снизу глаза, полные ужаса, бойцы вжимались в землю, не в силах оторваться от нее. Ромашкин понимал: ни разговоры, ни просьбы сейчас не помогут, против животного страха может подействовать лишь еще более сильная встряска.
   – Пристрелю, гады! Встать! Вперед! – грозно крикнул Ромашкин, наводя винтовку на лежащих.
   Они вскинулись и побежали вперед, глядя уже не на ту смерть, которая летела издали, а на ту, что была рядом, в руках Ромашкина.
   Не успели добежать до траншеи врага, как с низкого серого неба хлынул дождь, он обливал разгоряченное тело, прибавил сил. Запах гари взрывов на некоторое время сменил аромат теплой травы.
   – Ура! – кричали штрафники и неслись на торчащие из земли мокрые каски.
   Фашисты торопливо стреляли. Ромашкин видел их расширенные от ужаса глаза, дрожащие руки. Штрафники прыгали сверху прямо на головы врагов.
   Рукопашная схватка была короткой – торопливые выстрелы в упор, крики раненых, ругань штрафников, несколько глухих взрывов гранат, брошенных в блиндажи.
   – Вперед! – кричал Ромашкин. – Не задерживайся в первой траншее! – Он помнил приказ – взять деревню Коробкино, которая дальше, за этой высотой.
   Справа командиры тоже выгоняли штрафников из блиндажей: кое-кто полез потрошить ранцы убитых гитлеровцев, снимать часы.
   – Вперед, буду стрелять за мародерство! – неистовствовал Кузьмичев.
   Волна атакующих покатилась дальше, ко второй траншее. А в первой, на дне ее, остались лежать, втоптанные в грязь, в зеленых мундирчиках те, кто несколько минут назад стрелял из пулеметов и автоматов. Вроде бы никто из гитлеровцев не убежал, но из следующей траншеи опять стреляли пулеметы и автоматы, мелькали зеленые, блестящие под дождем каски.
   Вдруг вскрикнул и зашатался Нагорный.
   – Зацепило? – сочувственно спросил Ромашкин.
   – Кажется, да. Но я пойду вперед. Я могу. – Нагорный держался за грудь рукой, под пальцами на мокрой гимнастерке расплывалось красное пятно. Он побежал вместе со всеми, но постепенно стал отставать. Несколько раз падал, спотыкаясь на ровном месте, но поднимался и шел вперед.
   «Вот так, наверное, и папа, – подумал Василий. – Он тоже был скромным, тихим, но в бою от других не отставал».
   Ромашкин, оглядываясь, видел Нагорного, очень хотелось помочь ему, однако железный закон атаки – все идут только вперед – не позволял этого сделать. Те, кто ранен, помогут друг другу. Живые должны продолжать свой бег навстречу врагу и поскорее убить его, иначе он сразит тебя.
   Нагорный все же дошел до второй траншеи. Здесь на роту обрушился сильный артиллерийский налет. Все бросились на мокрое, скользкое дно, лежали некоторое время, не поднимая головы. Снаряды рвали землю совсем рядом. Кислый запах разопревшей от дождя и пота одежды заполнил траншею, набитую людьми.
   Когда обстрел прекратился, Ромашкин хотел перевязать Нагорного – тот лежал рядом.
   – Не надо. Бесполезно. – Он смотрел на Василия добрыми усталыми глазами. – Это даже к лучшему. Если бы вы знали, как я устал! Я очень боялся, что умру без пули. Без крови. Не сниму с себя обвинения. И вот, слава богу, я убит. Очень прошу сообщить домой, в Ленинград. Пусть знают – я никогда врагом не был. Вот окончательно доказал это. Теперь жене, дочери… легче жить будет… – Нагорный обмяк, рука упала с груди, открыв густо-красное пятно на потемневшей от дождя гимнастерке.
   «С простреленным сердцем шел человек в атаку, – подумал Ромашкин, – очень дорожил он своим добрым именем; сделал все, чтобы восстановить его».
   Дождь обмывал лицо Нагорного, оно было спокойным и строгим, лишь одна обиженная морщинка пересекала его высокий лоб. Эта морщинка была единственным упреком за несправедливые подозрения и кару соотечественников.
   Из-за поворота траншеи вдруг выбежал немец при орденах, с серебряным шитьем на воротнике и рукавах мундира. Василий схватился за винтовку, но «фриц», весело улыбаясь, закричал:
   – Это я! Вовка!
   Ромашкин узнал Вовку Голубева.
   – Ты зачем в эту дрянь нарядился?
   – Мои шмотки промокли под дождем, а это сухое. Смотри, сукно – первый сорт! Я в блиндаже чемодан раскурочил. Там еще барахло есть, может, и ты в сухое переоденешься?
   – Неужели не понимаешь, что это подло?
   – Почему? – искренне удивился Вовка.
   – Это одежда врага, фашиста. Смотри, кресты на ней. Он их получил за то, что нашего брата убивал.
   Подошел Кузьмичев.
   – Пленный? – спросил он Ромашкина.
   Ромашкин, не зная, что сказать, молча отвернулся. Лейтенант, узнав Голубева, разозлился.
   – Чучело огородное! Снять немедленно.
   Голубев убежал в блиндаж. Лейтенант сказал Ромашкину:
   – Спасибо тебе, вовремя ты поднял левый фланг, а то бы не дошли мы сюда. Уж как один фланг заляжет, и другой далеко не уйдет. Ну что ж, будем закрепляться здесь.
   – Дальше разве не пойдем?
   – Не с кем – немного в роте людей осталось.
   Ромашкин оглянулся – на поле лежали под дождем те, кто еще утром составлял штрафную роту. Большинство головой вперед, как срезала на бегу пуля. Ромашкин во время атаки не видел, когда падали все эти люди. В атаке он следил за тем, чтобы все бежали вперед, и сам смотрел туда, откуда должна прилететь смерть; кажется, на минуту ослабишь внимание – и она тебя сразит, а когда пристально глядишь ей в глаза – не тронет, минует. Глядя на убитых, Ромашкин подумал: «Теперь с них судимость снята…»
   И еще раз побывал Василий в рукопашной. И наконец-то… был ранен в плечо. Кровь была – указ соблюден, из штрафной роты его освободили и отправили в госпиталь.
   Впервые за последние два года Ромашкин отоспался в чистой госпитальной постели. О пережитом думать не хотелось. Все произошло так стремительно, порой даже не верилось, что это действительно было: в течение нескольких недель – желанная свобода, пьяный эшелон штрафников, расстрел, рукопашные в окопах немцев и вот тишина в госпитальной палате.
   Но отоспавшись в покое госпитальной палаты, Василий постоянно мысленно возвращался в пережитое за последние годы. Несмотря на то что все для него заканчивалось удачно, он ощущал какое-то обременительное недовольство. Еще и еще перебирая самые опасные дни, Василий понял наконец, что недоволен не исходом этих критических ситуаций, а не одобряет он себя, своего поведения. Всегда и всюду он находился под чьим-то влиянием, кто-то со стороны определял его поведение, а он выполнял то, к чему его принуждали другие. Именно принуждали, сам он не хотел так поступать, но под давлением чужой воли или власти покорялся. Следователь Иосифов заставил подписать протокол, будто Ромашкин сознательно вел антисоветские разговоры; Серый в лагере принудил согласиться на побег и готовиться к нему; а потом и на передовой Василий, как загипнотизированный, подчинился его команде и едва не оказался в плену у немцев.
   «Нет, хватит, – твердо решил Ромашкин в результате этих тяжелых раздумий. – Хватит жить по чужим желаниям. Уже не мальчик! Кончилась моя молодость. Тюрьму, лагеря, даже расстрел прошел – пора своей головой жить!»
   Получилось так, что в госпитале Ромашкин не только здоровье поправил, но и душу подлечил, лег в постель юношей, а поднялся с нее взрослым мужем. По-другому стал он воспринимать происходящее вокруг и людей, с которыми встречался. В общем, юношу Ромашкина расстреляли за его несамостоятельность и покорность другим. Вступал в жизнь новый, иной Ромашкин, со своим горьким опытом и своей твердой волей.
   И часто, вспоминая своего спасителя, очень жалел, что не поговорил с ним, не поблагодарил за подаренную жизнь, не узнал, кто он, из каких краев родом. Ромашкина сразу увели в расположение штрафной роты, а красноармеец Сарафанов остался в своем подразделении.
 
   Ранение у Василия было легкое, без повреждения кости.
   Поправился быстро. Через неделю отправили вместе с другими выздоровевшими в Гороховецкий учебный центр, недалеко от Горького, где формировались новые части. Начальник штаба, прочитав заполненную Ромашкиным анкету, сказал:
   – Ты же готовый командир. Пойдешь на краткосрочные курсы младших лейтенантов. Через месяц звание получишь, и вперед, на запад!
   Курсы по подготовке младших лейтенантов были здесь же, в Гороховецком военном городке. На фронте дела шли очень плохо. Те края, где побывал Ромашкин, на Смоленщине, уже захватили немцы. И сам Смоленск тоже взяли. Наши войска с упорными боями отступали. Очень не хватало командиров, особенно среднего звена – взводных и ротных.
   На курсы прибывали сержанты срочной службы и молодые парни, закончившие десять классов и прослужившие в армии хотя бы год.
   Ромашкин в такой аудитории выделялся своими знаниями не только из обучаемых, но был на голову выше тех, кто преподавал им военные дисциплины. Через несколько дней он превратился из курсанта в помощника командира, он прекрасно знал оружие, теорию и практику огневой подготовки, тактику. В строевой никто с ним не мог соперничать – он знал уставные команды и все тонкости смотров и даже торжественных маршей. Да и сам Василий, подтянутый – форма на нем выглядела просто элегантно, – являл собой образец строевого командира.
   На курсах его уважали, ставили другим в пример.
   За время учебы Василий подружился со многими ребятами. Наконец-то его окружали чистосердечные, бесхитростные парни.
   Особенно близкими друзьями стали: Виктор Сабуров – здоровяк из Челябинска, он хоть и был свежеиспеченный десятиклассник, выглядел старше, потому что занимался штангой и накачал себе плечи взрослого мужчины, и голос у него был не юношеский – басовитый. Пришелся Василию по душе и горячий, порывистый Хачик Карапетян, всегда веселый, выдумщик и хохм, и подначек. И еще интеллигентный, хорошо воспитанный студент второго курса университета Игорь Синицкий – очень знающий, всегда готовый помочь и подсказать при затруднениях на политподготовке.
   На занятиях постоянно вместе и в редкие увольнения в город тоже ходили вчетвером. В шутку называли себя капеллой – Синицкий придумал это название по своей образованности. Карапетян звал друзей по-своему – архаровцы. Какие-то в горах Армении водятся гордые, величественные архары, вот Хачик и считал своих друзей похожими на них и говорил: «Архаровцы, пора на ужин». Или: «Архары – сегодня идем охотиться на стройных козочек». А сам на танцах в городском клубе трепетал, как лист на ветру, стесняясь и не решаясь пригласить девушку на танец. Очень чистые, скромные, сами как барышни были новые друзья Ромашкина. Сравнивая их с Хрустом, Боровом, Тихушником, Василий поражался: «Какие разные, непохожие люди, просто полная противоположность по взглядам и целям в жизни, ходят по одной и той же земле».
   Месяц учебы промелькнул как один день. Дела на фронте все ухудшались. Немцы подходили к Москве. После выпускных экзаменов Ромашкину присвоили звание не младшего (как другим), а лейтенанта, в соответствии с его более высокими знаниями военного дела. И никто ему не завидовал, все считали это справедливым и заслуженным.
   Наконец-то Ромашкин надел такую желанную командирскую форму! И хоть это была х/б, а не габардиновая, какую примерял он в училище, все же два кубаря горели на петлицах, а малиновые шевроны с золотой оторочкой красовались на рукавах.
   И широкий ремень комсоставский хрустел на нем обворожительно. Только сапоги выдали не хромовые, а яловые. Но их Василий надраил так старательно, что сияли они не хуже хромовых.
   В дни учебы на курсах Василий читал газеты, слушал радио и лекции в часы политподготовки, вроде бы разобрался в военно-политической ситуации. Не мог он понять только одно – почему любимая им Красная армия, которую он считал могучей и непобедимой, отступает в глубь страны и сдает города? За короткое, всего несколько дней пребывание на фронте в составе штрафной роты Василий ничего не видел, кроме двух атак и рукопашных схваток. Что-то понять за те дни он не успел. Ему и сейчас казалось, что на фронте не ладится потому, что там не хватает таких, как он, – не растерявшихся, что там что-то недоделывают, недопонимают и пятятся. Ему не терпелось поскорее попасть в действующую армию и показать свою удаль.
   Огорчало его еще и отсутствие писем из дома. Находясь на курсах да и с эшелона штрафников Ромашкин отправил несколько писем, но ответов не получил.
   Штрафная рота была постоянно в движении, где ее искать. А сюда, на курсы, если и придет ответ, то, видно, после его отъезда. Почта работала плохо: за месяц в Оренбург и обратно письма доставить не успевала.
   Выпускников отправляли в формирующиеся части отдельными командами. Василия включили в ту, которая направлялась в Москву.

Вот он, фронт

   В команде было двадцать человек. Восемнадцать младших лейтенантов, молоденьких, в новых гимнастерках, не утративших запаха складского нафталина, с рубиновыми кубарями на петлицах.
   Ехал в этой же команде, кроме Ромашкина, еще один лейтенант – Григорий Куржаков. Он был лет на пять старше выпускников, отличался от них многим: служил в армии еще до войны, провоевал первые, самые тяжелые месяцы, был ранен, на выгоревшей гимнастерке его две заштопанные дырочки на груди и спине – влет и вылет пули.
   Куржаков был худ, костистые скулы обтягивала желтоватая, нездоровая кожа, голова острижена под машинку, зеленые глаза злые, тонкие ноздри белели, когда его охватывал гнев. Казалось, в нем ничего нет, кроме этой злости, она то и дело сверкала в его зеленых глазах, слетала с колкого языка – Григорий ругался по поводу и без повода.
   В отделе кадров Куржакова, как более опытного, назначили старшим команды.
   Казалось бы, фронтовик, бывалый вояка должен вызвать уважение, любопытство у необстрелянных лейтенантиков. Но этого не произошло. Старший команды и выпускники с первой минуты не понравились друг другу.
   Получив проездные документы, продовольственные аттестаты и список, Куржаков построил команду, чтобы проверить, все ли налицо. С нескрываемым презрением он смотрел на чистеньких командирчиков, морщился оттого, что они четко и слишком громко отзывались на свои фамилии.
   Куржаков закончил проверку, громко выругал временно ему подчиненных и сказал:
   – Нарядились, как на парад, салаги сопливые. Имейте в виду, кто в дороге отстанет, морду набью сам лично. Пошли на вокзал.
   И повел их не строем, как привыкли ходить в училище, а просто повернулся и пошел прочь, даже не подав команду «Разойдись». Лейтенанты переглянулись и поплелись за ним. «Наверное, у них на фронте все такие, – подумал Ромашкин, – поэтому ничего и не получается. Какой же он командир – ни одной команды по-уставному не подал!»
   В поезде Куржаков держался замкнуто, почти ни с кем не разговаривал, больше спал, отвернувшись лицом к стенке. Лейтенанты ходили по вагону, красовались, как молодые петушки, и казались себе отчаянными вояками. Старшего команды все же побаивались, вино пили тайком. Ромашкин, как равный в звании с Куржаковым, вынужден был занять место в том же купе, его втолкнули туда свои же ребята. Соседство было ему неприятно, портило настроение. Василий проводил время со своей братвой, на их местах, дымил папиросами, рассказывал анекдоты, всем было весело. После строгой дисциплины на курсах лейтенантов охватило чувство полной свободы и независимости. Если бы не этот Куржаков, поездка была бы прекрасной. О чем бы ни говорили молодые командиры, разговор то и дело возвращался к старшему команды. Ребята распалились не на шутку.
   – Надо устроить ему темную, – предложил Синицкий, свирепо сжимая губы.
   – Зачем темную, Васька ему в открытую врежет. Он лейтенант, и тот лейтенант. Равные по званию. Ваське ничего не будет, – рассудительно подсказывал Сабуров.
   – И врежу, – подтвердил Василий, – у меня первый разряд по боксу, отработаю – сам себя не узнает.
   – Жаль, оружия нам не выдали, а то бы я ему показал! – воскликнул Карапетян.
   – Решено, братва, если Куржаков на кого-нибудь кинется, даем отпор!
   Василий в свое купе вернулся поздно, в вагоне почти все улеглись. Куржаков выспался днем и теперь одиноко сидел у столика, перед ним стояли банка свинобобовых консервов и поллитровка, наполовину опустошенная. Как только он увидел Василия, ноздри его дернулись и побелели.
   – Явился, не запылился, – сквозь зубы сказал Куржаков.
   – Да, явился, – вызывающе ответил Ромашкин, – и не твое дело, где я был и когда пришел.
   – Чего? Чего? – спросил Куржаков и стал медленно подниматься, хищно втягивая голову в плечи. В этот миг он был похож на Серого.
   – То, что слышал, – бросил ему Василий и почувствовал, как от взгляда Куржакова в груди стало вдруг холодно. Но горячий хмель вмиг залил этот холодок, и Ромашкин уже сам, желая драки, шагнул навстречу.
   – Отдал немцам половину страны, да еще выпендриваешься, героя из себя корчишь, фронтовик-драповик…
   И сразу же на Василия посыпались частые удары, он даже не успел принять боксерскую стойку. Куржаков бил его справа и слева, бил с остервенением. На ринге Василий никогда не видел у противников таких неистовых глаз, он растерялся.
   А Куржаков, видно, совсем осатанев, схватил со стола бутылку и ударил бы по голове, если бы Василий не защитился рукой. Григорий стал судорожно расстегивать облезлую кобуру. И, наверное, убил бы Василия, если бы не кинулся с верхней полки майор да не навалились прибежавшие из соседних купе.
   – Убью гада! – хрипел Куржаков, вырываясь.
   Куржакова связали, его пистолет взял майор.
   – Отдам в конце пути, – сказал он Григорию. – Успокойся. Остынь. Хочется тебе руки пачкать? – Майор зло глянул на Ромашкина и процедил сквозь зубы: – А ты, сосунок, мотай отсюда, не то я сам тебя вышвырну. На кого руку поднял? На фронтовика…
   Остаток пути Василий старался не встречаться с Куржаковым.
   Когда прибыли в Москву и отправились на трамвае искать свою часть, Григорий все время глядел мимо Ромашкина, будто его не существовало. Но желваки на худых щеках, злые зеленые глаза выдавали – Куржаков не забыл о случившемся.
   – Почему вы нас так ненавидите? – вдруг наивно и прямо спросил Карапетян, когда вся команда стояла на передней площадке вагона и глядела на притихшие московские дома и полупустые улицы, перегороженные кое-где противотанковыми ежами и мешками с песком.
   Куржаков сперва смутился, потом ответил негромко и твердо:
   – Я себя ненавижу, когда смотрю на вас. Такой же, как вы, был питюнчик, пуговки, сапоги надраивал, на парадах ножку тянул, о подвигах мечтал… А немец вот он, под Москвой… На войне злость нужна, а не ваша шагистика. Надо, чтобы все наконец обозлились, тогда фашистов погоним. А у вас на румяных рожах благодушие. Война для вас – подвиги, ордена. – Куржаков сбавил голос, выругал их и вообще всех и закончил, глядя в сторону: – Убьют вас, таких надраенных, а немцев опять мне гнать придется.
   – А тебя что, убить не могут?
   – Меня? Нет.
   – А это? – Карапетян показал на заштопанную дырку на гимнастерке.
   – Это бывает – ранение. Зацепить всегда может, особенно в атаке. А убить не дамся.
   – Чудной ты. Чокнутый, – покачав головой, сказал Карапетян.
   – Ну ладно, поговорили, – отрезал Куржаков.
   Ромашкину показалось, что Григорий объяснял это для него.
   В части, куда прибыла команда, шла торопливая формировка. По казармам, коридорам, складам, каптеркам бегали сержанты и красноармейцы, все были одеты в новое обмундирование.
   Тут и там строились роты. Командиры выкликали по спискам бойцов, старшины выдавали снаряжение. Полк заканчивал спешное формирование и должен был вот-вот выступить на фронт. Ходили слухи, что немцы снова где-то прорвались. Василий прислушивался и, казалось, улавливал глухой гул канонады. Но этот гул оказывался то грохочущим в узкой улице трамваем, то одиноким транспортным самолетом, который пролетел на небольшой высоте.
   Молодых командиров без проволочки распределили по ротам. Ромашкин попал во вторую стрелковую. И надо же такому случиться, командиром ее назначили Куржакова. Он, фронтовик, сразу получил роту. Василий хотел пойти в штаб, все объяснить и попроситься в другой батальон, но не успел – объявили общее построение.
   Ромашкин знакомился с бойцами своего взвода. Сначала все двадцать два показались одинаковыми, потом стал различать – одни молодые, другие старше, двое совсем в годах, лет за сорок, такие же, как отец. «Посмотрел бы папа, какими людьми я командую!»
   Строевой смотр был не таким, как ожидал Ромашкин. Оркестр почти не играл. Озабоченные, усталые командиры осматривали оружие, обувь, одежду, заглядывали в вещевые мешки. Только под конец роты прошли мимо полкового начальства нестройными, расползающимися рядами. На этом смотр и закончился.
   Вечером Василий вышел за ограду, огляделся. Не верилось, что облупленные кирпичные и старые деревянные дома, узкие, с грязным снегом улочки – это Москва. Совсем не такой представлялась ему столица. Он, конечно, понимал – здесь окраина; хотелось хотя бы ненадолго выбраться в центр, посмотреть на знакомый по открыткам Кремль, мавзолей, проехаться в метро. Но было приказано никуда не отлучаться, да днем и минуты свободной не было. Ну а ночью такая вылазка была исключена, во всех казармах и на проходной висел отпечатанный в типографии приказ:
 
   «Постановление Государственного Комитета Обороны.
   Сим объявляется, что оборона столицы на рубежах, отстоящих на 100—120 километров западнее Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии т. Жукову, а на начальника гарнизона г. Москвы генерал-лейтенанта т. Артемьева возложена оборона Москвы на ее подступах.
   В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также в целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма Государственный Комитет Обороны постановил:
   1. Ввести с 20 октября 1941 г. в г. Москве и прилегающих к городу районах осадное положение.
   2. Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспортов с 12 часов ночи до 5 часов утра, за исключением транспортов и лиц, имеющих специальные пропуска от коменданта г. Москвы, причем в случае объявления воздушной тревоги передвижение населения и транспортов должно происходить согласно правилам, утвержденным московской противовоздушной обороной и опубликованным в печати.
   3. Охрану строжайшего порядка в городе и в пригородных районах возложить на коменданта г. Москвы генерал-майора т. Синилова, для чего в распоряжение коменданта предоставить войска внутренней охраны НКВД, милицию и добровольческие рабочие отряды.
   4. Нарушителей порядка немедленно привлекать к ответственности с передачей суду Военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте.
   Государственный Комитет Обороны призывает всех трудящихся столицы соблюдать порядок и спокойствие и оказывать Красной Армии, обороняющей Москву, всяческое содействие.
   Председатель Государственного
   Комитета Обороны
   И. Сталин
 
   Москва, Кремль, 19 октября 1941 г.».
* * *
   Весь день Василий был на морозе – с утра тактика, после обеда занятия в холодном, как склеп, бетонированном тире. Учили стрелять красноармейцев, которые впервые держали винтовку в руках. Тяжелые выстрелы в бетонном узком тире так набили барабанные перепонки, что в голове гудело. После ужина в теплой казарме Василия охватила приятная истома, он прилег отдохнуть и быстро заснул под мерный гул голосов.
   Куржаков ходил между кроватями, ругал медлительных, разомлевших в тепле красноармейцев.
   – Оружие отпотело, протрите. Раскисли! На фронт завтра, забыли?
   Он остановился у койки, на которой, сдвинув ноги в сапогах в проход, лежал одетый Ромашкин. Хотел поднять его – улегся, мол, раньше подчиненных, даже не привел оружия в порядок, но посмотрел на румяное чистое лицо сладко спавшего лейтенанта, и что-то жалостливое шевельнулось в груди. Куржаков тут же подавил в себе эту, как он считал, «бабью» слабость, но все же не разбудил Василия, пошел дальше, с яростью отчитывая бойцов:
   – Оружие протирайте, вояки, завтра не в бирюльки играть, в бой пойдете!
   Красноармейцы брали влажные, будто покрытые туманом винтовки, протирали их, а влага вновь и вновь выступала на вороненых стволах и казенниках.
   – Смотри, железо и то промерзло, притомилось, а мы ничего, еще и железу помогаем, – бодрясь, сказал молодой боец Оплеткин.
   – Не тараторь, лейтенанта разбудишь, – остановил его сосед, кивнув на Ромашкина.
   – Сморило командира, видать, городской, не привычный в поле на морозе, – шепнул Оплеткин.
   В десять улеглась вся рота. Молодые здоровые люди, утомившись, скоро заснули и спали крепко.
   Василию показалось, что он только что закрыл глаза, и вот уже в уши стучит знакомое, нелюбимое:
   – Подъем! Подъем!
   С первых дней в училище Василий по утрам тяжело перебарывал сладкую тяжесть недосыпания. Ему нравилось в армии все, кроме этого неприятного слова «Подъем!». Даже в поезде, где никто не кричал «Подъем!», глаза сами открывались в шесть, будто в голове, как в будильнике, срабатывала заведенная пружинка.
   Сегодня пробуждение было особенно тяжелым. Ромашкин взглянул на часы – только три. «Наверное, дежурный ошибся», – подумал он, но тут же услыхал знакомый, с хрипотцой голос Куржакова: