Предание говорит, что колокол там молчал, ибо католики иначе звонят в колокола, он у них там весь раскачивается, то есть бо́льшее ударяет в меньшее, не как у нас, раскачивается только язык, вызывая к звучанию стенки колокола.
   Спустя годы русский корабль ошвартовался в Марселе. Моряки поехали в Париж, а там пошли не по кабакам, бистро, как любят говорить о них, а, чисто по русскому уважению к культуре чужой страны, посетили главный собор Франции. Глядят – колокол. «Братцы, это же наш. Братцы, да он же из Херсонеса!» И недолго думая моряки, никого не спрашивая, ибо возвращали уворованное, сняли колокол, наняли лошадей и увезли в Марсель. А там на корабль – и на родину.
 
   Печально было на раскопках. Опавшие листья тихо отзывались мелким каплям дождя, остатки мозаики светились под ногами. Вот и крещальня. Вся она была завалена ветками, бутылками, банками, пробками, всякой пластмассой. Нашел фанерку, стал чистить. Вдруг раздались звуки колокола, но какие-то неровные, странные. Поднялся, увидел, что это мальчишки бросают камешки в колокол. Он отзывался, как бы даже говорил с ними. Увидев меня, они убежали, может подумали, что я охранник, или еще что. А один, самый маленький, мальчик не убежал. Он все не мог добросить свои камешки до колокола. Я приподнял мальчика на руки – и он наконец попал. Я же нашел длинную палочку и с ее помощью огласил берег призывом к молитве. Так мне казалось. Уж очень было скорбно тогда – разруха и запустение.
   Но вот же – вознесся храм, звучат в согласье с небесами его колокола.
 
   История вторая. Она из Смутного времени, и она описана многократно. Просто напомним. В Угличе прервалась монархическая цепь, был убит наследник престола царевич Димитрий. Неслыханное дело. Толпа самосудом растерзала убийц. Церковный колокол возвещал о страшном событии. А комиссия Годунова приговорила: сослать угличский колокол в Тобольск. И жители Углича на себе повлекли его в Сибирь. Как это понять, как представить? Колокол вначале били плетьми, вырвали язык. Сделали специальные дроги, впряглись в оглобли и повлекли… на долгие-долгие дни, недели, месяцы.
   И вот это особенно дивно сейчас, что колокол, если он как человек несет наказание, то является живым, мыслящим, способным самостоятельно совершать поступки. А тогда это никого не удивляло. Это как Крест Господень – Он не вещество, а существо.
 
   История третья. Она произошла на Святой земле. Начальник Русской Духовной миссии архимандрит Антонин Капустин свершил великое дело – над Елеонской горой, над всем Иерусалимом поднялась колокольня – Русская свеча. И представить без нее Святую землю невозможно. Именно здесь вознесся в отверстое небо Иисус Христос, отсюда началось апостольское оглашение земель и народов, именно здесь начались последние времена. И с конца XIX века возвещает о них русский Елеонский колокол.
   Привезли колокол по морю и по суше из далекой Руси. Доставили на корабле в Яффу, перегрузили на берег, а дальше начался многодневный подвиг – в телегу с колоколом (есть снимки) впряглись паломники. За великую честь считали они тащить непомерную тяжесть. Вязли колеса в песке, застревали в камнях. И был случай, который поразил и потряс иностранцев, – одну паломницу сильно придавило колоколом, повредило внутренности, и она умерла. У нее сияло лицо, она радостно говорила всем, что Господь удостоил ее великого счастья – потрудиться во славу Его и пойти к Нему из Святой земли.
   История же снятия, увоза и возврата колоколов Свято-Данилова монастыря тоже широко известна. Московские предания сохранили выражение «Даниловские малиновые звоны». Вся страна радовалась их возвращению. Будто из долгого плена, из чужедальной сторонушки вернулись родные до боли глашатаи молитвы. Москвичи шли в монастырь, когда колокола стояли еще на подставках на земле, чтобы хотя бы прикоснуться к ним, погладить, постучать костяшками пальцев и услышать слабый приветливый отклик.
 
   Нет, не смогли они звучать за океаном так, как у нас. Воздух не тот, облака не те, не те молитвы. А пытались. И даже приглашали специалиста по колоколам Константина Сараджева. Именно он, в начале 30-х, в разгар борьбы с колокольным звоном, предлагал оборудовать «музыкальную колокольню», обещая, что на ней будет до ста различных звонов. Может быть, большевики избавлялись от Сараджева. Но и американцам не понравился мастер, не тот у него был «имидж». И одевается кое-как, и среди ночи может заиграть на пианино, а уж как грубо обращается с металлом колоколов! И напильником пилит, и молотком по зубилу лупит. А вначале заставляет греметь самый большой колокол. Говорит, что под него звучание подстраивает. Да так круглые сутки.
   Нерадивые студенты стали сваливать отставание в учебе на звон колоколов. Пресса писала о гражданских правах учащихся. И что? И заболел мастер, и вернулся в Россию. А в России ожидало известие: колокольный звон окончательно запрещен. Как такое вынести? Всего в сорок два года раб Божий Константин Сараджев скончался. Как гимн колокольному звону звучат слова из его сохранившейся в отрывках рукописи: «Сила природных звучаний в их сложнейших сочетаниях не сравнима ни в какой мере ни с одним из инструментов – только колокол в своей звуковой атмосфере может выразить хотя бы часть величественности и мощи, которая будет доступна человеческому слуху в будущем. Будет! Я в этом совершенно уверен. Только в нашем веке я одинок…»
 
   Тончайшие нюансы органной музыки, классика – все подвластно симфоническому богатству колокольного звона. И все же главное в колоколах – их ведущая роль в помощи молитве. В 60-е, когда все храмы Золотого кольца были переделаны под музеи и рестораны, иностранцам демонстрировались колокольные звоны Суздаля и Ростова Великого. Даже, помню, была такая пластинка – крохотный гибкий кружок с записанными звонами. Достать его было невозможно. К прискорбию, делали пластинку, конечно, для иностранцев.
   Но вот и мы дождались. И радостно говорил в том же Суздале знаменитый звонарь Павел Павлович Павлов: «Хватит нам только туристов тешить, пора и Богу служить». Но и туристов и тогда, и доселе поражает проникающая до сердца мощь благовеста. И пасхальные трезвоны-перезвоны, когда на колокольню поднимаются и стар и млад, и всем разрешено Бога славить. А уж как Павел Павлович на Пасху ударял-выговаривал: «Барыня, барыня, барыня-сударыня!».
 
   Дивный цветок – скромный колокольчик. Голубенький, как небо, он качается на нитке стебля, напоминая о том колоколе, которому дал форму. Такое ощущение, что колокол растет лицом к земле, а корни его в небесах. Именно оттуда он приносит надмирные звуки для спасения души.
   Между небесами и землей плывет над Россией спасающий, очищающий колокольный звон. Помогает подняться от суеты дня, от житейских забот, обратиться к грядущей вечности. Но ее надо заслужить.

О, русская земля!

   Церковь закрыли в двадцать седьмом,
   Школу в две тысячи пятом.
Светлана Сырнева

   В деревне Ивановка, а таких у нас были тысячи, жили старик и старуха. Жизнь прошла долгая, много всего пережили. Муж – участник войны, боевой старшина. Вернулся – грудь в крестах. То есть в орденах и медалях. Вот только здоровье все истратил, даже и левую ногу оставил в немецкой земле. Вернулся инвалидом. Но и косил, и пахал, рыбачить любил. Детей трое. И все дочери. Первую назвали Верой – в память о рано умершей матери мужа, вторую – Надеждой, в честь матери старухи. Ну, а уж третья, само собой, стала Любовью. Хорошие выросли девочки, красивые, добрые. Но вышли все замуж далеко от дома, в областной город. Звали стариков к себе. Старуха и рада б была, но старик ни в какую: «Тут родился, тут помру. А ты давай поезжай». Но куда она без него?
   Деревня Ивановка умирала. Не сама умирала, а ее убивали. Убили колхоз, убили и попытки выжить своим хозяйством. Вырастишь поросенка – перекупщики тут как тут. Берут живым весом, то есть за копейки. Не соглашаешься – вези на рынок сам, сам и продавай. А на рынке: за место плати, за клеймение ветнадзору плати, да еще ходят по рядам кавказские вымогатели, им плати. За что? За то, что русский, за то, что осмеливаешься выжить, все никак не очистишь от себя Россию. От них откупишься – появляется родной господин полицай, ему плати. Много ли домой привезешь? Спасались пенсиями. Даже и дочкам иногда урывали. Трудно все они жили. «Вы, папа и мама, воспитали нас честными, – говорили они, приезжая, – а как сейчас честным? Честные сейчас все бедные».
   Еще у стариков была причина для огорчений – сосед Панька. Знали его с малых лет, он даже за их младшей дочкой ухаживал. Но она его резко отворотила, когда увидела, что он выпивает и употребляет наркотики. К наркоте этой его как раз кавказцы и приучили. Панька постоянно приходил, постоянно цыганил «на пузырек»: «Спасите! Не выпью – подохну». Вначале старик пытался отбить его от пьянки, от наркоты, подолгу говорил с ним, но зараза оказалась сильнее, и Панька окончательно пропадал. Пропил у себя все, что можно было пропить, только телевизор не вынес. Телевизором дорожил. Легко находил в нем какую-нибудь похабщину или уголовщину и смотрел. Называл телевизор учебником жизни.
   Старик болел все тяжелее. В Ивановке, окончательно ее уничтожая, власти оставили только магазин со спиртным и консервами, а медпункт и начальную школу ликвидировали. А школы и медпункта нет, работы нет – куда жителям деваться? Старики умирали, молодежь уходила. В районную больницу ездить было далеко. Старуха все-таки настояла, чтоб туда поехать, хотела сдать мужа на стационар, но его не взяли. Хоть и участник войны, но сказали: «Что вы хотите – возраст», а одна врачиха, брюнетка в золотых очках, даже весело пошутила: «От старости лекарства нет». Хотя какие-то витамины прописала.
   Витамины лежали на виду, на столе, их в тот же день стащил Панька. Больше некому, только он и заходил, клянчил на пиво.
   Старик мужался, не жаловался, но видно было – гаснет. Ел очень мало, через силу. Хотя старуха всяко старалась разнообразить питание. Все-таки картошка своя, без нитратов, как и свекла и морковь, ими питались. Сухофрукты, присланные одной из дочерей, заваривала. Как-то жили. К концу зимы старик уже и на крыльцо не выходил. Старуха попросила Паньку наловить рыбки, уж очень любили они уху. Но даже и это Панька не сумел. Сумел только урвать денег на бутылку, вроде как аванс.
   Старик, видимо, знал, когда умрет. Он вечером как-то особенно посмотрел на жену, на красный угол с иконами, потом прикрыл глаза, полежал немного, опять их открыл и тихо сказал:
   – Земля оттаивает.
   Это потом старуха поняла, что старик думал о том, что легче будет могилу копать. Она свою догадку дочерям рассказала, когда те приехали на похороны.
   – Под утро чего-то я как-то сильно вздрогнула, вроде как кто в окно стукнул. Окликнула его – молчит. Тогда к нему подошла, он уж готов. И руки сам сложил крест-накрест. Мне бы раньше сообразить, что к чему. Не зря же он вечером попросил рубаху переодеть. А у меня в комоде рубахи лежали. Чистые, стиранные. А эта белая, ненадеванная. И у меня сама рука за ней потянулась. Значит, и мне знак был, а я-то, я-то… – Голова у старухи затряслась, слезы полились. – Без меня ушел, не дождался…
   – Мама, прекрати, – строго сказала старшая Вера, – сейчас вообще время вдов, а не вдовцов. Подумай: а как бы он был без тебя? Будешь жить у нас по очереди.
   – Ой, нет-нет. Куда я от могилки, куда? Никому в тягость жить не хочу. Деточек летом посылайте. Ой, жалко как, не видели они деда с орденами. Такой ли герой! Его ведь всегда в школу на Девятое мая приглашали. Мы вначале на пиджак ордена нацепляли, мне он показывал, какие справа, какие слева, какие повыше, какие пониже. А я забываха, разве я запомню. Говорю: давай вообще не будем отстегивать, повесим на плечики. Так и висел до следующей Победы. Я его тканью укрывала. Да вот… – Старуха принесла тяжелый пиджак, сняла белую простынку.
   От сияния орденов и медалей в избе стало светлее. Стали рассматривать. Было много медалей за взятие городов: Кенигсберга, Варшавы, Берлина, ордена Славы, Красной Звезды, медали «За отвагу», много юбилейных, уже послевоенных наград.
   – Еще, говорил, была бы медаль за Прагу, как раз их из Берлина туда двинули. Двинулись, да под обстрел попали, тут-то и ногу отдернуло. Вот она, нашивка за тяжелое ранение. Я медали к празднику начищала суконкой, они еще сильнее горели. А все вместе такие тяжелые! Гляжу из зала – сидит мой муженек в президиуме, локтями в стол уперся – тянут же! Золото, да серебро, да бронза, еще бы!
   – Может, в музей сдать? – спросили дочери.
   – Ой, нет, – сразу сказала старуха. – Никому это нынче уже не надо. Пока живу, с ними буду, помру – забирайте.
   На поминки дочери привезли всего, и старуха постряпала, а есть и пить некому. Стали вспоминать друзей отца – все уже там. Перебрали своих сверстников – никто в Ивановке, как и они, не живет. Со встречи все равно посидели хорошо, душевно. Даже негромко спели любимые песни отца: «По Муромской дороге», «Степь да степь кругом», «Славное море, священный Байкал», «Враги сожгли родную хату», «Раскинулось море широко», «Ох недаром славится русская красавица», другие.
   – Он ведь у меня трезвенник был, – сказала старуха, – а вот иногда, очень редко, немножко больше нормы примет, встанет: «Мать, подпевай!» – да как грянет, и откуда голос берется, грянет: «Врагу не сдается наш гордый «Варяг», пощады никто не желает!» Да. Письма все ваши перечитывал.
   И еще долго сидели и поминали отца и мужа, и все добром. И как учил различать голоса птиц, как плавать учил, как любил расписываться в дневнике в конце недели. Дочери никак не могли решить, кого же из них любил больше. Каждая уверяла, что именно ее.
   – Да чего хоть вы! – весело примиряла старуха, – любил всех без ума. Вот три пальца – укуси. Любому больно. Переживал за каждую. Придет из школы с родительского собрания: «Ну, мать, за наших невест краснеть не приходится». Конечно, страдал, что сына не получилось. Эх, говорил, мальчишка бы рыбачил со мной. Вас-то он никоторую к рыбалке не приучил.
   – И как бы он, интересно, приучил, если тут огород, да корова, да поросенок? – спросила Вера.
   – Зато мамины цветы на всю жизнь. У меня на участке с апреля по октябрь. – заметила Надя.
   – Да он больше не из-за рыбалки страдал, из-за фамилии. Сын-то, говорил, хоть бы фамилию продолжил.
   – А я продолжу! – сказала вдруг младшая Люба. – Не хотела говорить, сейчас надо. Мама, Вера и Надя знают, и ты все равно узнаешь. И не реви: я разошлась. И сама вернусь на папину фамилию, и сына запишу на нее же. Он же у меня Саша, Александр, в честь деда.
   Старуха горестно помолчала:
   – Чего ж теперь реветь? Кабы я чего могла исправить. А так…
 
   Панька с дружками выкопали могилу. Помогли и гроб опустить, и землей засыпали, и холмик нагребли, и временную табличку с фамилией поставили. Конечно им заплатили, конечно угостили. На поминках тоже с собой посадили. Панька выпил, осмелел и сказал младшей дочери, за которой ухаживал:
   – А вот скажи, ведь ты не права, что меня тогда отшила. Это ты меня подсадила на пьянку.
   – Ладно, не болтай, нашел виноватую. Кто тебя заставляет дурью мучиться? Ты смотри тут без нас маме помогай.
   – А как же! Вот именно что! А ты как могла подумать? – И не постеснялся сказать: – Ты не поможешь парней угостить? Стараются.
   И в самом деле, назавтра, когда дочери уезжали, Панька с дружками усердно взялись за дрова. Изображая усердие, громко кряхтели. Конечно были вознаграждены.
   Дочери обещали в городе заказать отцу заочное отпевание, потом привезти с отпевания земельку и высыпать на могилу. Здесь-то негде было взять священника.
   Поехали доченьки. Повез их на станцию тот же нанятый водитель, что и сюда привез. Мать крестила их вослед. Вернулась в дом – топоры брошены, в доме пьянка. Есть что допить, есть что доесть. Старуха вздохнула: как прогонишь? И могилу копали, и дрова кололи.
   – Мать! За Иваныча!
   Потом старуха вспомнила, какими глазами глядели они на украшенный наградами пиджак мужа. Вспомнить это пришлось очень скоро. Алкоголику и наркоману никогда не хватит ни водки, ни наркоты. Парни, конечно, понимали, что награды старика – это дело не копеечное, дорогое. Вон сколько по телевизору сюжетов о том, как крадут ордена у ветеранов. Продать их можно запросто. Продать – и пить, и пить, и пить.
   Назавтра они пришли, стали просить награды вначале по-хорошему. Обещали и огород копать, и крышу починить. И старику оградку сделать. Старуха, конечно, не соглашалась. Но она даже и представить не могла, что они, известные ей с детства, решатся на воровство.
   Не только решились, той же ночью залезли. Сон у нее тонкий, проснулась, поняла, закричала:
   – Панька, ты? Да у меня же, дурак ты, топор под подушкой!
   Никакого топора у нее не было, она со страху так закричала. Они поверили, испугались, убежали. А она на следующую ночь, теперь уже всерьез, принесла топор из сеней и положила рядом.
   И что это началась за жизнь, одни нервы. Из-за этих наркоманов и уходить из дома надолго боялась. Сняла ордена и медали с пиджака, завязала их вместе с орденскими книжками в узелок и постоянно перепрятывала. Приходила на могилку и жаловалась мужу на одиночество.
   Вот уже и май. Стала думать, какие цветочки на могилке посадить. Земля могильного холмика осела. Она принесла лопату и подгребла землю с боков. Может, тогда и мелькнула у нее эта мысль, может, и сам старик подсказал ей. Иначе почему же она оставила лопату у могилы?
   В этот год в деревне уже некому было праздновать День Победы. Старуха оторвала листок численника с красной праздничной цифрой, вздохнула. Положила его в узелок к орденам и медалям. Спрятала узелок под пальто и вышла из дома.
   Пришла на кладбище. Раздвинула уже завянувшие, привезенные дочерьми цветы, вырыла в могильном холмике глубокую ямку, опустила в нее тяжелое, звякнувшее сокровище и закопала. Опять вернула цветы на место.
   – Вот и все, – сказала она, выпрямившись и перекрестив могилу. – Воевал ты, Сашенька, за землю, в землю и ушел. И награды твои пусть с тобой будут. И такого сраму, чтобы их пропили, не позволю!
   Она даже не заплакала, так как была уверена, что поступила правильно.
   А заплакала, когда стала спрашивать мужа, к какой дочери ехать жить.
   Не дождалась ответа, но решила так: напишет на бумажках их имена, перемешает и вытащит. Какая выпадет, к той и судьба. А она долго не заживется, она чувствует, как со смертью мужа в ней самой стала убывать жизнь.
   У ворот ее ждал Панька.
   – Ведь совсем молодой, – сказала она, – а уже весь серый. Ни воин, ни пахарь. Стоишь трясешься. Жалко тебя.
   – А жалко, так опохмели. – И опять заканючил про ордена. Даже и угрожал: – Нам не отдашь – из района приедут.
   – У меня их больше нет.
   – Как? – не поверил он.
   – Так. Сдала.
   – Куда сдала?
   – На вечное хранение.
   – Врешь! – не поверил Панька.
   – Тебе перекреститься?
   – Н-не н-надо. – Он даже зазаикался. – Ну, тетка Анна, ну! Ну хоть на пивцо-то, а? Иваныча помянуть. День же Победы, а? За Родину выпить, а?
   – А Родине лучше, если ты за нее не выпьешь.
   Пришла домой, написала на одинаковых бумажках имена дочерей. Перемешала. Долго сидела перед ними. Долго смотрела на иконы, на фотографию мужа. Наконец взяла одну из бумажек, перевернула и прочла: «Люба».

Змея и чаша
Рассказ-притча

   Она жила так давно, что не помнила, когда родилась. Она была всегда.
   Умудренная тысячелетиями настолько, что ей не нужны были доносчики, чтобы сообщать, кто и что о ней говорит и думает, она сама обо всем и обо всех знала. И она знала в последнее время, что молодые змеи смеются над ней. И знала почему. Она несколько раз в последние годы уклонилась от встречи с людьми – их врагами. Она, помнившая времена, когда вся жаркая середина Земли трепетала от засилья змей, когда к гробницам и пирамидам фараонов, считавших себя равными богам, их трусливые рабы боялись подойти, ибо все сокровища гробниц принадлежали змеям. Она, помнившая времена Великого рассеяния змей по лицу необъятной Земли; она, ставшая символом исцеления от всех болезней, опоясавшая чашу с живительным ядом, обкрутившая державные скипетры всех царей; она, изображенная художниками в такую длину, что ее хватило бы стиснуть весь земной шар и головой достигнуть своего хвоста; она, вошедшая не только в пословицы, но и в сознание своими качествами – змеиной мудростью, змеиной хитростью, змеиной выносливостью, змеиной изворотливостью, змеиным терпением… Чего ей было бояться? Ей, родной сестре той змейки, что грелась на груди Клеопатры, сестре всех змей, отдавших свой яд в десятки тысяч кубков, бокалов, стаканов, незаметно растворявшийся и делавший необратимым переход от земной жизни в неведомую ни людям, ни змеям другую жизнь.
   Чего было ей бояться? Всегда боялись ее.
   Молодые издевательски шипели меж собой, что она жалеет своего яда. Что возражать! Не она ли за тысячелетия добилась того, что яд тем более прибывает, чем более расходуется.
   Ей, бессмертной, кого бояться?
   Ей, выступившей во времена рассеяния за Великое единение змей, а за это провозглашенной бессмертной самим Змием, тем, который был на древе познания, когда свершался первый грех, сделавший на все времена людей виновными уже за одно зачатие, а не только за появление на свет, – ей чего-то бояться?
   Вот прошел сезон змеиных выводков, прошел настолько успешно, что, будь Змея помоложе, она бы возгордилась результатами своего многовекового труда: все прежние территории были полны подкреплений, были захвачены новые пространства, но Змея считала, что иначе быть не может.
   Весь секрет Змеи был в том, что она хотела умереть. Она не умела радоваться, торжествовать, она умела терпеть и бороться, умела веками работать над улучшением и сплочением змеиной породы, она была всюду карающей десницей великого Змия. Она всегда поражалась его расчетливой, насмешливой прозорливости. Только Змий, в отличие от нее, умел насладиться результатами труда.
   – Что сейчас не жить! – восклицал он. – Сейчас все змеи знают о конечной нашей цели – власти над всеми пространствами и племенами! А помнишь тяжелые времена? – спрашивал он Змею. – С нами боролись так сильно, что мы были символом греха, нас попирали, карали, изгоняли как заразу, – о, сколько клятв о мщении вознеслось тогда к моему престолу! Нет худа без добра: считая, что с нами покончено, они стали убивать друг друга, и мы успели собрать гаснущие силы. Помнишь, как славно было греться на камнях, бывших когда-то стенами храмов и жилищ, как славно оплетали развалины хмель и дурман, как славно пахли повилика и полынь? Дурманящий запах запустения. О, этот запах, в котором нет запаха человека!
   Да, Змея помнила эти времена. Помнила их клятвы превратить все города планеты в развалины. Вот тогда и был создан тайный из тайных жертвенный тайник змеиного яда. Огромная подземная чаша, освещенная отблесками золотоносной жилы, приняла тогда первые капли ритуального яда. Теперь все змеи перед уходом в свои регионы, а также при возвращении из них перед смертью отдавали часть своего яда в огромную чашу. Яд кристаллизовался, превращался в твердые янтарные россыпи, они ослепляли.
   Чаша наполнялась.
   Змея хотела умереть не так просто, она хотела изрыгнуть весь свой накопленный яд – а его скопилось очень много – в чашу, а сама, обвернувшись вокруг нее, замереть навсегда. Она думала, что заслужила эту великую честь. Но умереть без позволения Змия она не могла. И вот она в бессчетный раз появилась у его престола.
   В глазах рябило от бесчисленных узоров на спинах и головах самых разных рептилий. Это не было роскошью, нет, здесь было единение, демонстрация змеиной силы, и где, как не здесь, над тайником их всесветного сокровища, собрать всех представителей грядущего властительства Земли!
   Пола не было видно – сплошное шевеление скользкого узорного ковра: протягивались длиннейшие анаконды, удавы гирляндами висели на потолке и стенах, серые и черные гадюки простирались у подножия престола, по краям его, как маятники времени, качались кобры, гюрза крутилась волчком, бронзовые медянки искорками порхали всюду, – все шевелилось, и все расступилось, выстелилось перед ней, замерев, только кобры продолжали отталкивать время вправо и влево.
   Почетное сопровождение осуществляли самые разные змеи: слепуны, аспиды, бородавчатые, ошейниковые, игольчатые, ближе к ней двигались желтобрюхие полозы, а поодаль, непрерывно и торжественно оглашая воздух шуршащими звуками, виднелись гремучие змеи.
   Змея втянула себя в коридор перед престолом, отметив, что мышцы ее упруги, как у молодой, что она еще вполне в состоянии свернуться в пружину и выстрелить себя как свистящий, неотразимый снаряд. Склонив голову и высунув длинный язык, она ждала.
   – Великий, могу я говорить с тобой?
   – Для тебя нет невозможного.
   – Великий, могу я просить, чтобы разговор был у жертвенной чаши?
   – О да!
   Когда она увидела чашу, ее решение умереть стало окончательным – чаша должна была вот-вот наполниться. Дело ее огромной жизни завершалось. В ней поднялось внутреннее содрогание, так знакомое по встречам с врагами, такой прилив силы, что показалось даже – ее холодная кровь немного согрелась. Нет-нет, она отдаст свой яд потом, перед уходом.